В длинные зимние вечера вдруг захочется петь. С песней время бежит быстрее. И вот в полумраке комнаты кто-то тихо заводит печальный напев голодной зимы:
Смотри, там, в избушке
При смерти мать-старушка,
А дети, худые, босые,
От голода-холода плачут
И просят у матери хлеба...
Песня тянется тоскливо, щемяще, но все-таки она хоть немного отвлекает от тяжелых дум. И уже слышится новая мелодия.
Сначала она чуть доносится из угла комнаты, и кажется, что человек еще не поет, а только настраивается на нужный мотив. Да и многим незнакома эта боевая песня, пришедшая в их далекую лесную глушь с чужой стороны. Ману услышал выделявшийся густой бас своего двоюродного брата Аукусти, когда красногвардейцы дружно подтянули:
И взойдет за кровавой зарею
Солнце правды и братства людей.
Купим мир мы последней борьбою,
Купим кровью мы счастье детей...
У Ману что-то шевельнулось в душе, и он тоже стал подпевать, когда призывно зазвучал припев песни:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Вставай на врагов, брат голодный!
Раздайся, крик мести народной! Вперед!
Песня росла, ширилась и звучала все сильнее. Ее пели теперь почти все. Кое-кто подпевал тихонько, не зная слов, но красногвардейцы помоложе пели от души, задорно и уверенно. Слова этой новой песни сразу стали для Ману близкими, и песня еще долго звучала у него в ушах. Илона тоже вышла из своей комнатки и остановилась на лестнице послушать. В их доме еще никогда не пели таких песен. Припев повторялся снова и снова, и звонкие, смелые слова наполняли весь дом:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Вставай на врагов, брат голодный!
Рано утром красногвардейцы выстроились во дворе. Был получен приказ овладеть большим хутором Кангас и прорвать фронт белых.
Сумрачное утро было заполнено трескучим морозом, мохнатым инеем, отрывистым лаем собак, хлопаньем дверей и скрипом шагов. И во всем этом было что-то бодрящее.
Рота Ялонена тронулась в путь. До хутора было километра четыре. Там на пригорке выстроились дома, окруженные высокими заборами. Издали хутор был похож на большую деревянную крепость. Сразу за хутором вздымался ощетинившийся лес.
Наступление было неплохо подготовлено, и это поднимало в людях боевой дух. Где-то слева уже гулко ухала пушка и строчили пулеметы. Их было по крайней мере три. С левого фланга начала свое наступление красногвардейская рота из Хельсинки. Когда противник сосредоточит на ней все внимание, в атаку пойдут бойцы Ялонена, укрывшиеся пока за большим каменным сараем. Им предстоит напрямик пересечь снежное поле, на котором темнели огромные камни-валуны — вечная помеха земледельцу — да навозные кучи. За ними можно укрыться, лишь бы добежать...
Впереди виднелась длинная стена сарая. В высоком фундаменте строения темнели отверстия — небольшие окошки, которые могут оказаться очень опасными, если там притаились пулеметы. Из-за сарая выступал кусок крыши и угол зеленого хозяйского дома.
Пушка продолжала обстреливать хутор, и уже не раз со двора дома поднимались в воздух клубы дыма и земли. Пулеметы красных строчили по окнам сарая.
И вот пришло время идти в атаку роте Ялонена.
— Вперед, ребята, за мной!
Юкка поднялся и, чуть пригнувшись, побежал вперед. Тут же ринулись в атаку другие, обгоняя его. Сперва бежали цепью по глубокому снегу, но потом все сбилось, перепуталось, перемешалось. Скорее к дому, в укрытие, пока артиллерия ведет огонь.
Рота из Хельсинки уже добралась до крайних строений, и там шла теперь ожесточенная перестрелка. Белые в панике перебегали во двор усадьбы Кангас.
И вот оттуда заговорил белый пулемет. Вовремя заметив опасность, Аукусти бросился к самому склону горы. «Туда огонь не достанет», — мелькнула мысль. Увидев вдруг, как пулеметная очередь подкосила тех, кто добежал до изгороди, Карпакко пригнулся и зарылся с головой в снег. Немного погодя он приподнял голову и огляделся, собираясь бежать до ближайшего забора. Неожиданно где-то совсем рядом раздался душераздирающий крик.
Аукусти обернулся и обомлел. Навстречу ему, покачиваясь, шел человек с обезображенным, окровавленным лицом. Раненый, хватая руками воздух, тяжело повалился на изгородь. Снег под ним начал быстро краснеть...
Все это близко видел и Кавандер. Вначале он будто окаменел, а потом вдруг заорал не своим голосом. Аукусти решил, что Кавандер тоже ранен, но тот быстро вскочил и яростно ринулся вперед, словно убегая от страшного видения.
Карпакко раздумывал. Вообще-то надо бы остаться с раненым и помочь ему, но тогда он отстанет от своих. «Ничего, скоро придут санитары», — решил Аукусти и бросился вдогонку за бойцами.
Темная цепочка наступающих уже растянулась по склону за скотным двором. Аукусти еле поспевал за ними, но вот уже и он оставил позади себя последнюю изгородь.
Высокую изгородь повалили на снег, и тонкие жерди только трещали под ногами красногвардейцев. Впереди крутой подъем на вершину бугра, а там под прикрытием длинной стены скотного двора можно прорваться прямо во двор усадьбы Кангас.
В воздухе неприятно посвистывали пули, словно торопясь рассечь его на невидимые кусочки. Цок-цок... цок-цок... фью...
— Эй, ребята, они драпают! А ну, прибавьте огня! Жми белым на пятки!
Эти решительные слова, прозвучавшие откуда-то слева, подбодрили людей. Тяжело дыша, все дружно поднимались на бугор. Вот кто-то, поскользнувшись, с размаху растянулся на земле.
За углом скотного двора у белых был установлен пулемет. Теперь он молчал. Мужчина в кожаной куртке неподвижно лежал на пулемете, словно хотел прикрыть его.
— А ну-ка посторонись! — сказал Аки и оттащил убитого в сторону. Голова белого пулеметчика запрокинулась в снег.
Аки и Эйкка склонились над пулеметом. Он был сильно поврежден.
— Сломан. Хорошо, что вовремя замолчал, а то бы нам на эту горку не влезть... — сказал Эйкка. — Он бы нас в решето превратил, этот кожан.
И, захватив пулемет, они устремились за своими.
Вбежав во двор, Аукусти увидел там несколько трупов. Какой-то батрак в сермяге лежал на лестнице, поджав ноги. Карпакко перешагнул через него и вошел в дом. Где-то в комнатах истошно плакал ребенок.
В грохоте стрельбы и шуме боя Карпакко не расслышал крика Юкки:
— Не ходи туда, там никого нет!
Аукусти вошел в избу. По всему было видно, что жили здесь зажиточно. Всюду чистота, на полу длинные полосатые половики. Посреди комнаты детская люлька, а в ней надрывался ребенок. Аукусти оторопел: что же с ним делать? Но тут ребенок перестал плакать, и Аукусти быстренько выбежал во двор.
Подошедший вскоре Юкка увидел возле крыльца мрачно стоявших красногвардейцев.
— Там в избе... Взгляни-ка, — проговорил кто-то многозначительно.
Юкка вошел в дом и увидел Миркку, баюкавшую на руках грудного ребёнка. Малыш весь посинел от крика. Между люлькой и окном ничком лежала женщина, верно, мать плачущего ребенка.
Окно было разбито, и холодный сырой ветер колыхал белую занавеску, из-за которой женщина, видимо, выглядывала в окно. Больше не слышно было ни стрельбы, ни шума. Как-то внезапно стало очень тихо.
Мужчины стояли молча, подавленные. Никто из них не знал, чья пуля скосила женщину. Кто застрелил ее? А может, ее настигла шальная пуля?
— Что вы нюни-то распустили, — вдруг грубо прервал молчание Карпакко. — На войне еще и не то бывает.
Бойцы осуждающе посмотрели на Карпакко. Кто-то, наверное, подумал, уж не он ли это и убил ее, кто-то просто отвернулся.
— Черт побери, надо же такому случиться, и еще в нашей роте, — с горечью процедил сквозь зубы Анстэн.
Миркку возилась с ребенком, завернула его в одеяльце и кое-как успокоила. Мужчины вышли во двор.
Карпакко стоял в стороне и курил. Юкка подошел к нему:
— Как же это случилось?
— А я откуда знаю!..
Аукусти не смекнул, что подозрение пало на него, и поэтому буркнул:
— А мало ли они убивают... даже детей.
Юкка отчужденно поглядел на Карпакко, словно не узнавая его...
— Да-да... Если мы будем вот так, невинных людей... — тихо и холодно звучал голос Анстэна.
— Они ведь безоружные... Мать и дитя.
Красногвардейцы собрались в батрацкой избе. Все молчали. Докурив папиросу и бросив окурок в плиту, Ялонен коротко спросил:
— А Карпакко где?
Кярияйнен вышел во двор и позвал Аукусти:
— Зайди-ка в избу.
Только теперь Карпакко догадался, что товарищи считают его убийцей. Он неуверенно взглянул сначала на Ялонена, затем на остальных.
— Я не убивал ее. Нет и нет, черт возьми!
Это была правда, и Карпакко был поражен. Как они могли подумать о нем такое!
— Нет, я ее не убивал... Я просто сказал, что они с нашими вытворяют. А мы чересчур жалостливые, каждого лахтаря готовы оплакивать больше, чем своих.
— Нас же назовут убийцами. И так уж распускают слухи про зверства красных. И теперь речь идет не о лахтарях, а о безвинной женщине.
— Хорошо, хорошо! Но они-то нас не пожалеют. Ни нас, ни наших жен и детей.
За весь вечер Аукусти не проронил больше ни слова. Он курил, изредка бормоча что-то себе под нос. Несколько раз он выходил на улицу, подолгу стоял на одном месте и молча возвращался в избу. Спать он улегся сегодня раньше всех, с наступлением первых сумерек.
Анстэн, тоже долго молчавший, в конце концов тихо сказал, почти про себя:
— Мы, рабочие, и вправду частенько кровь врага жалеем больше, чем свою собственную. Такие уж мы есть. Может, это и есть пролетарский гуманизм?
Старик еще долго раздумывал о случившемся.
В этом доме до них, наверно, счастливо жили. Да и чем тут не житье. А они явились сюда и принесли с собой несчастье. И разве эта женщина — единственная жертва? А кто положил начало бойне? Сенат с его белыми генералами! Какими же глазами Маннергейм посмотрит когда-нибудь на те многие тысячи детишек, у которых по его вине убиты отцы?..
Мысли Аукусти Карпакко были суровее и прямолинейнее:
«Пусть и враг на своей шкуре почувствует, что такое горе и беда. Почему только наши дети должны страдать? Они же без малейшей жалости отнимают последний кусок у наших детей. Выгонят отца с работы, и в семью уже стучится голод и холод. Дети плачут, но все это считается привычным делом. — Карпакко горько усмехнулся. — Еще бы! Ведь они — рабочие выродки. Чего их жалеть. Они и рождены только для того, чтобы страдать. Терпеть и холод, и голод, и оскорбления».
На дворе уже давно стояла глубокая ночь. Мрачная ночь после отгремевшего боя.