К книге
Семнадцатый билетСтраница 2
67%
Страница 2
2

Губанов положил тетрадь к себе на колени, снова поднял палец вверх и членораздельно произнес:

-- Заметьте, господа, что мои губы жгут, ergo -- моя фамилия недаром, происходит от слов губы. Впрочем, весьма возможно, что это самое жжение относится не ко мне, а к лесу, так выходит...

Громкий хохот прервал его слова. Я вдруг, сообразил, что читается вслух, дневник Маруси. Молча взял свою фуражку и, стараясь не бежать, вышел в дверь. Вслед мне раздался целый рев...

Что было потом?

Потом я забежал в какую-то лавочку, купил за две копейки конверт и бумагу и написал следующее: "Маруся! Умоляю вас выйти на несколько минут, -- я должен сообщить вам нечто очень важное, касающееся вас".

Вместе с полтинником, я вручил эту записку тому самому дворнику, который вчера давал мне грибоедовский совет. На этот раз он посмотрел, на меня менее подозрительно и понес, письмо через кухню.

Я продолжал ходить взад и вперед. Вдруг, громко стукнула парадная дверь, и я увидел Марусю. Она подошла, как-то брезгливо подала руку и с досадой в голосе произнесла:

-- Что вам от меня нужно?

-- Видите ли, я сейчас, был свидетелем сцены... -- начал я заплетающимся языком.

-- Какой сцены? Говорите ясней.

-- Отойдемте, -- здесь нас может услышать дворник.

-- Ну, отойдем. Так какой сцены?

Сбиваясь и путаясь, я передал все виденное и слышанное. Но о поцелуе руки на острове от волнения позабыл сказать. Я ждал огромного, потрясающего и неожиданного эффекта. Но он вышел только неожиданным.

Маруся смерила меня взглядом, полным отвращения, и, как всегда, нараспев и совершенно спокойно сказала:

-- И вы думаете, что я вам хоть на одну секунду поверила? И вы думаете, что таким образом можете заслужить мое внимание? Все это от начала до конца -- ложь!

В глазах у меня потемнело. С полминуты я соображал, что мне остается делать, и наконец твердо и ясно выговорил:

-- А что если я процитирую вам наизусть кусочек, из вашего дневника?

-- Что? Тогда для меня станет, совершенно ясно, что вы негодяй, сумевший выкрасть у Губанова мою тетрадь... Согласитесь сами: для того, чтобы выучить наизусть хоть полстраницы, необходимо прочесть эти слова четыре-пять раз. А вы говорите, что слышали чтение моего дневника только раз. А что, попались, попались!.. Впрочем, я не хочу с вами разговаривать. И вообще прошу вас помнить, что мы больше не знакомы...

Она круто повернулась и быстро пошла к дому.

Едва переступая ногами, я вернулся в свое заведение. По неизвестным мне причинам мой друг, Борис был также в отчаянном, расположении духа. Мы послали педеля за коньяком и сардинками. Около полуночи дежурный воспитатель в самой категорической форме приказал нам, отправляться в лазарет и добавил:

-- Я щажу вас только потому, что вы выпускные, и вам осталось быть в стенах нашего училища только несколько дней, иначе вы оба были бы исключены без всяких разговоров... Поняли?

Мы ничего не поняли и в сопровождении краснорожего педеля Панкрата молча отправились в, лазарет.

Тем не менее через полторы недели аттестаты зрелости были уже в наших карманах. Нежно мы распростились с Борисом надолго.

Я уехал в деревню к отцу и матери. Здесь невыносимо скучал. Пробовал писать Марусе, но ответа не получил. В половине августа я заявил, что жить дома не могу и решил поступить в один из южных, университетов, так, как в родном городе мне все противно.

-- Я бы тебе советовал поступить не в университет, а куда-нибудь в канцелярию прямо на службу. Ты для науки не годишься, -- сказал мне отец.

-- Однако в аттестате у меня только две тройки! -- дерзко ответил я.

-- Только благодаря снисходительности твоих учителей.

-- А хочешь пари, что я перейду на второй курс, в университете, с круглой пятеркой?

-- Пари с тобой, мальчишкой, я держать не хочу, а только если ты останешься на второй год, то платить за тебя больше не буду. Кто в двадцать лет начинает пьянствовать, от того добра ждать нечего!

-- Ты сам знаешь, почему я тогда напился.

-- Знаю, из-за такой же глупой девчонки, как и ты сам.

-- Она лучше тебя...

Я думал, что отец меня ударит, но он чуть вздрогнул и ушел в кабинет.

Через два дня я с двадцатью пятью рублями уже ехал на берега Черного моря. Милое море, только оно и спасло меня от дальнейших безумств. По целым дням катался я на веслах и под парусом, часто рисковал жизнью, -- но был уверен, что никогда не утону. Когда у меня не было денег, чтобы заплатить за шлюпку, я уходил на пустынный берег, садился на камень и, слушая прибой волн, произносил вслух:

-- Маруся, моя Маруся!..

В эти минуты я казался самому себе похожим на Тараса Бульбу, который также глядел на море и шептал: "Остап, мой Остап!".

Зимой после лекций я ходил взад и вперед по главной улице, заглядывал под шляпки встречавшимся барышням и все искал личика, похожего на Марусино. Но таких девушек здесь не было.

Мне крепко хотелось достать ее фотографию. Я подумал и написал ее подруге Соне жалобное письмо, в котором объяснялся в якобы тайной, но давнишней любви, и просил прислать свою карточку. А в постскриптуме еще прибавил: "и, если можно, пришлите мне изображение знаменитой поклонницы не менее знаменитого Губанова. Я нарисую карикатуру на эту парочку и препровожу ее вам"...

Я знал, что Соня также была неравнодушна к Губанову, но была им отвергнута и теперь ненавидела и его и Марусю. А карикатуры мои иногда очень удавались.

Расчет оказался верным. Неумная Сопя прислала мне не только свою фотографию, но и большую карточку Маруси. Вынув из конверта дорогое мне лицо, я нежно поцеловал ее, а портрет Сони подарил шестилетнему сыну хозяйки, и он долго потом возил его по полу, "как барыню", в коробке из-под гильз.

Я затеял увеличить фотографию Маруси и хотел сделать это масляными красками. Серьезные лица и особенно лица дорогих людей мне никогда не удавались.

Прежде чем добиться сходства, я испортил два холста, но все-таки это была не Маруся. Не та Маруся, которая для любимого готова была пожертвовать всем на свете, не та Маруся, которая отказывалась верить фактам только потому, что эти факты могли уронить в ее глазах того, кому она подарила свое первое чувство...

В одной пивной я познакомился с милым художником -- итальянцем Лазарини. Горько жалуясь на свою участь, я рассказал ему всю свою историю с Марусей. Лазарини взял своей потной, горячей рукой мою руку и крепко пожал, потом, сильно коверкая русский язык и дыша на меня спиртом, заговорил:

-- Этот гадкий человек скоро поднимется, но и скоро упадет. Его собственная жена будет смеяться ему в глаза (Лазарини произнес: класа). Вот будете меня вспомнить. А я вам сделаю акварель-портрет синьоры Маруся. Хорошо сделаю...

Я не знал, как мне и благодарить милого итальянца. Портрет вышел действительно на славу. Особенно удались глаза: умные, сосредоточенные, и грусть, и молодость, и любовь светились в них. Работа была не зализанная, эскизная, а давала впечатление вполне законченной картины.

Я поставил этот портрет на мольберт в ногах своей кровати и смотрел на него, засыпая, и, просыпаясь, разговаривал с ним.

Все это случилось уже в марте, когда студенты давно ходили в одних тужурках и начали поговаривать об экзаменах. Поговаривал и я, но только учиться по-настоящему еще не начинал.

Только было -- собрался, как вдруг пришло неожиданное письмо от Сони, которой я позабыл ответить. Она спрашивала, что значит мое молчание, и между прочим сообщала, что Маруся, неожиданно для всех, через брата офицера вдруг потребовала от Губанова все свои письма и дневники, а когда он пошел объясняться, то горничная сказала ему: "барыня и барышня приказали вас не принимать"...

"Наконец!" -- подумал я. Еще раз прочитал эти радостные строки, лег на кровать и долго-долго смотрел на портрет Маруси. Мне казалось, что личико ее вдруг изменилось и теперь глядит гораздо приветливее, чем смотрело еще вчера.

Не хотелось двигаться, и хорошо было на душе. Я думал о том, что наступила новая эра моей жизни, что теперь нужно только хорошенько подготовиться к экзаменам, получить круглую пять, примириться с отцом и перейти в университет в родной город. А затем, когда возле Маруси уже нет недоброго гения, я сумею ей доказать, как глубоко и благородно мое чувство.

В этот же вечер я ответил Соне большим сердечным письмом и просил ее сообщить более подробно о падении нашего общего врага.

В те времена на первом курсе полагалось только три экзамена: 1) история римского права, 2) история русского права и 3) самая главная и самая страшная политическая экономия вместе со статистикой. Я прежде всего за нее и принялся. И, чтобы "намозолить" профессору глаза, начал посещать лекции. До конца мая я даже ни разу не покатался под парусом. Только вечером я позволял себе, да и то не каждый день, пойти посидеть на бульваре.

С экзаменами, как и всегда в моей жизни, все вышло шиворот-навыворот. Легко и просто я получил по пятерке по "римскому" и "русскому". 27 мая предстояла политическая экономия. Один вид старика-профессора, глядящего поверх своих очков, приводил меня в состояние полной каталепсии, как взгляд змеи боа-констриктора, вдруг парализующий все движения бедного кролика.

Курс был непомерно велик. Говорили, что в прошлом году этот же профессор из пятидесяти экзаменовавшихся "порезал" тридцать. Нельзя было надеяться, как в гимназии, ни на какие переэкзаменовки, и одно "неудовлетворительно" означало: на второй год. Так было в наше время.

Я знал непреклонную волю своего отца, знал, что, в случае провала, я не только не увижу родного города и Маруси, но буду лишен и всякой денежной помощи. Все это волновало и портило дело. Я чувствовал, что не знаю предмета на пять.

Накануне дня экзамена я пришел в полное отчаяние. Бросил на стол истрепанную программу и все учебники и рухнул на кровать. Солнце красиво освещало Марусину головку. Неожиданно для себя я начал мысленно просить ее:

"Любовь все побеждает и все может. Пусть сейчас ты почувствуешь, милая, что я весь с тобою. Пусть часть твоей души сейчас воздействует на мой мозг так, чтобы я увидел на фоне твоего портрета номер того самого билета, который я вытащу завтра на экзамене... Пусть это будет самовнушение, пусть это будет гипноз, но я должен сейчас же, сию минуту увидеть цифру. Боже мой, может, я оскорбляю тебя, но я молю от всего сердца, сделай это"...

Моя мысль внезапно прервалась, потому что я, правда, на одну секунду, а может, и меньше, но совершенно отчетливо увидел слева от Марусиной головы точно водяными знаками нарисованную цифру 17, помню даже, что вокруг единицы и семерки была радужная каемочка. Цифра сейчас же исчезла.

Глубоко взволнованный, не ожидавший этого явления, как не ожидала Аэндорская волшебница увидеть тень Саула, я, весь дрожа, соскочил с кровати, подбежал к столу и раскрыл программу.

Против семнадцатого билета было напечатано: акционерные компании, коммандитные общества и т. д. Я сейчас же нашел это место в лекциях, прочел его раз десять и вдруг успокоился. Пошел посидеть на бульвар, посмотреть на искрившееся под луной море, вернулся домой, поужинал и лег спать.

А на другой день я так же спокойно и не спеша отправился в университет на экзамен. Уверенность в том, что я вытащу именно семнадцатый билет, была огромная, непоколебимая.

Целый ареопаг профессоров с "боа-констриктором" посредине заседал за покрытым красным сукном столом.

Уже начали спрашивать студентов на букву Л. Мое хладнокровие не покидало меня. Услышав свою фамилию, я вынул из бокового кармана гребешок и причесал волосы. Медленно сделал всего несколько шагов вперед и протянул руку к беленьким, расположенным веером, билетам. Вытянул -- семнадцатый.

-- Который? -- спросил профессор.

-- Семнадцатый, -- с некоторой наглостью ответил я.

-- Ну, идите к окну и обдумайте.

Но обдумывать было нечего: я знал этот билет великолепно со всеми примечаниями и со всеми ссылками на самых малоизвестных светил науки.

Я начал наблюдать и прислушиваться, как и что отвечает мой предшественник.

Мне вдруг показалось, что я сплю, до такой степени невероятно было то, что я услышал. Студент Ландшевский, высокий, франтоватый. но некрасивый молодой человек, чуточку картавя, но с апломбом рассказывал об акционерных компаниях и коммандитных обществах.

Колени мои чуть подогнулись и снова выпрямились, а на затылке вдруг стало жарко, точно к моей шее поднесли раскаленный утюг. Ландшевский получил пять, шикарно поклонился одной головой и отошел. Я снова сделал несколько шагов вперед.

-- Так который у вас билет? -- переспросил боа-констриктор.

-- Семнадцатый.

-- А о чем это?

-- Акционерные компании, коммандитные общества...

-- Виноват, виноват, -- зашамкал профессор, -- к сожалению, я только что спрашивал все это у вашего предшественника. Чтобы не повторяться, вы нам лучше расскажите "Теорию Рикардо"...

Проклятая теория! Именно только одной ее и не мог уяснить себе.

"Боа-констриктор" медленно поднял глаза, так что они начали глядеть выше золотых дужек его очков.

Я молчал.

-- Ну, что же вы? -- спросил он, на секунду потупился и снова поднял страшные, холодные, блестящие зрачки.

У меня закружилась голова...

-- Я бы попросил, профессор, спросить меня по всей программе. Я все знаю, кроме...

-- Кроме теории Рикардо?

-- Да...

-- Кто не знает этой теории, тот не может считаться выдержавшим экзамен.

Его старческая, сухая рука красиво вывела на бумаге единицу.

Я постарался овладеть собой, взял с парты фуражку и пошел из университета, прямо к морю. Взял у знакомого грека шлюпку и греб до тех пор, пока не онемели руки. Я бросил весла. Шлюпка мерно покачивалась. Справа гремел весь лиловый город, стекла его огромного театра горели оранжевыми пятнами. Слева медленно садилось в зеленую воду все еще раскаленное южное солнце... Я долго глядел на оставшуюся после него золотую полоску и тихо произнес:

Предыдущая главаГлава 2 из 3Следующая глава