К книге
Украденное братствоГлава 6. Трансформация мышления
89%
Глава 6. Трансформация мышления
8

Тишина в их доме на окраине киевского пригорода была не просто отсутствием звуков. Это была самостоятельная, зримая субстанция, сотканная из ароматов, воспоминаний и невысказанных надежд. Она висела в прохладной тени сеней, где на старой вешалке мирно уживались отцовский рабочий пиджак и мамин ситцевый фартук.

Она растворялась в сладковатом духе перезрелых яблок, лёгших в траве под старыми, корявыми деревьями. Она густела по вечерам, когда Оксана, вернувшись с работы, заваривала чай в большом фарфоровом чайнике с подтёкшей позолотой, и её усталые, но спокойные движения были частью этого безмолвного ритуала жизни.

Сам дом, где поселилась семья, был неказистый, сложенный вместе с отцом Оксаны из рыжеватого кирпича, казался нерушимой крепостью. Весной его стены тонули в бело-розовой кипени цветущего сада, летом он изнывал от зноя, а осенью Оксана, следуя незыблемому ритуалу поколений, варила в медном тазу густое, тёмное, как ночь, сливовое варенье. Его терпкий аромат смешивался с запахом дымка из трубы и влажной листвы — это был запах дома, запах уюта, запах незыблемого порядка.

Оксана, женщина с тихим голосом и руками, знавшими цену всякой вещи, была хранительницей этого ковчега. В сложные годы ей приходилось сочетать работу в школе искусств с подработкой продавцом в местном магазинчике. Здесь она проводила часы среди грохота монет, шелеста целлофановых пакетов и неторопливых, вечных разговоров о погоде, урожае и ценах.

Её мир был мал, обозрим и построен на простых истинах: здоровье близких, крыша над головой, миска горячего супа на столе и запас дров на зиму. Она не читала философских трактатов, но всей своей сутью понимала, что счастье — это отсутствие несчастья, что главная мудрость — в умении ценить покой, этот хрупкий дар, выпадавший на долю их земле так редко.

Микола, её муж, был иной породы, он не пахал землю, как его предки, но его стихией тоже было преобразование хаоса в порядок. Его царство начиналось за ржавым забором, на территории хлебозавода, в полумраке гаража, пропахшем на века бензином, озоном от сварочного аппарата и потом. Его руки, могучие, с короткими, всегда чуть засаленными пальцами, обладали магией оживления.

Они, как скальпель хирурга, вскрывали корпуса мёртвых моторов, находили сломанную шестерёнку, перегоревший провод, и возвращали железного страдальца к жизни. Он был молчалив не от скудоумия, а от сосредоточенности, и его ровное, как асфальтированная дорога после дождя, настроение было щитом для его семьи от внешних бурь.

Между ними, между тишиной матери и созидательным грохотом отца, росла Юля. Девочка с лицом, обещавшим стать прекрасным, и с трепетной, жаждущей признания душой. Её мир был ограничен забором, школой за холмом и речкой, текущей в низине. Но внутри неё бушевали океаны страстей, рождённых книгами и мечтами. Она устраивала концерты для кукол в саду, репетировала поклоны перед треснувшим зеркалом в прихожей, и её сердце сжималось от сладкой боли от того, что аплодисментов не было слышно никому, кроме яблонь сада.

Перемены пришли не сразу, они подкрадывались, как первые краски осени на листьях — почти незаметно. Сначала Микола, отложив в сторону газету, сказал за ужином, что присмотрел гараж и собирается открывать собственный бизнес. Потом он стал пропадать там по вечерам. Возвращался поздно, пахнущий не просто маслом, а чем-то новым — смесью краски, свежего металла и надежды.

Его мечта, выношенная в грохоте цехов, начала материализовываться. Он купил второй гараж. Потом третий. Собрал вокруг себя таких же, как он, «золотые руки» — аккумуляторщика, мастера кузовных работ. Так, из трёх ржавых коробок и горстки энтузиастов, родился их сервис. Сначала они были похожи на полевой госпиталь для советского автопрома: хрипящие «Жигули», вечно кашляющие «Москвичи», простодушные «Таврии». Микола работал по десять — двенадцать часов.

В результате удалось построить собственное здание автоцентра с пятью ремонтными боксами. Это позволило нарастить объем работ и уже за привычными моделями автомобилей стали робко, как иностранные шпионы, появляться иномарки — загадочные, сложные, с бортовыми компьютерами, говорившими на непонятном языке. Микола ночами сидел над схемами, и его уважение к этим иномаркам было смешано с вызовом: он доказывал самому себе, что его ум и руки способны покорить любую, самую совершенную машину.

Благосостояние семьи, некогда ровное и предсказуемое, как курс доллара, пошло в гору. В доме появилась новая стенка из светлого дуба, заменившая старенький сервант, битком набитый хрустальными безделушками. В гостиной, как окно в иной, яркий мир, замерцал огромный плазменный телевизор. Но главным подарком судьбы для Юли стал не он. Ей купили смартфон. Тонкий, блестящий, холодный слиток иной реальности. Он стал её волшебным зеркальцем, её порталом.

В тени цветущих яблонь, бывших свидетелями её детских игр, Юля создала свой первый блог. Это были робкие, наивные, трогательные в своей искренности ролики. Она снимала на камеру телефона свои наряды, комбинируя скучную школьную форму с яркими лентами и самодельными брошами. Рассуждала о том, как сочетать поношенные джинсы с кроссовками, чтобы выглядеть «не как все».

Делилась песнями, от которых щемило сердце, и стихами, которые казались верхом мировой поэзии. Подписчиков было немного — горстка таких же девчонок из провинции, но каждый лайк был для неё каплей живительного нектара. Она впервые в жизни ощутила вкус настоящего внимания, и он оказался сладким и вызывающим привыкание.

В большом мире, за границами их сада, тишина начинала сходить на нет. Она вытеснялась новыми, тревожными звуками. С экрана телевизора, ставшего центром гостиной, всё чаще доносились напряжённые голоса дикторов, говорящих о «достижениях», «происках» и «суверенитете». К Миколе теперь иногда заходили не только с бутылкой пива после работы, но и мужчины с суровыми, поджатыми лицами, в камуфляжных штанах и ботах.

Они говорили низкими голосами о «тренировках», «мобилизационных планах», «русской угрозе». Оксана, подавая на стол чай и печенье, ловила обрывки фраз и инстинктивно сжималась внутри. Иногда мужу звонил Богдан, опасный тип, как часто его называла Оксана, то на следующее утро Микола, как выдернутый по приказу, исчезал на несколько дней. Она не понимала политических терминов, но её женское, материнское нутро безошибочно улавливало запах приближающейся беды — острый, как запах грозы.

Однажды вечером, за ужином, в той самой кухне, где пахло варениками с картошкой и укропом, случилось то, что разломило их мир на «до» и «после». Ужин был обычным. Оксана пересказывала сплетни из магазина, Юля увлечённо листала ленту в телефоне. Микола ел молча, уставшими глазами глядел перед собой. Он отложил вилку, звон металла о фарфор прозвучал оглушительно в мирном гудении кухни.

— В ближайшее время наша жизнь изменится, мы многое сможем себе позволить. — Сообщил он без предисловий, глядя куда-то в пространство между женой и дочерью, — Меня назначили командиром батальона национальной обороны.

Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как свинец. Юля замерла с поднесённой ко рту ложкой. Её мозг отказывался верить. Батальон? Командир? Это были слова из телевизора, из новостей, из каких-то далёких, не имеющих к ним отношения сводок. Они не имели права звучать здесь, на их кухне, рядом с маминой баночкой с солью.

Потом понимание ударило в виски приливом гордости. Её отец! Скромный механик, владелец сервиса… Герой! Защитник! Он выходил из тени, чтобы встать в один ряд с теми, о ком говорили с экрана. Восторг, жаркий и слепой, захлестнул её. Она вскочила, стул с грохотом упал на пол. Она обвила руками его шею, прижалась щекой к его щеке, пахнущей теперь не маслом, а Историей.

— Папа! — выдохнула она, и её голос звенел, как колокольчик. — Ты герой! Я так горжусь тобой!

Оксана не шевельнулась, она сидела, уставившись в тарелку, где одинокий вареник медленно остывал в белой сметане. Весь её внутренний мир, выстроенный на принципах покоя и безопасности, рухнул в одночасье. Сквозь оглушительный гул в ушах она поймала единственную, ясную и страшную мысль: «Над моей семьёй нависла опасность. Микола теперь не только один из бандеровцев, он поставлен во главе мощной силой, способной принести только кровь и страдание людям?»

Она не сказала ни слова но молчание было громче любого крика. С того вечера яблони в их саду как будто перестали цвести. Вернее, они цвели, но их красота больше не радовала. Тишина лопнула, и в образовавшуюся трещину хлынул внешний мир — громкий, бесцеремонный, пахнущий порохом и ложью. Жизнь семьи раскололась, как раскололся когда-то единый народ. Микола исчезал. Сначала на день, потом на два, потом на недели.

Его камуфляжная форма, висевшая теперь в прихожей на месте рабочего пиджака, стала безмолвным укором прошлому, символом новой, пугающей реальности. Зато в виртуальном пространстве его имя начало обрастать славой. Его фотографии — суровое, небритое лицо на фоне бронетехники, решительный взгляд — кочевали по пабликам и новостным лентам. Его называли «патриотом», «столпом обороны», «настоящим мужчиной». Он стал иконой.

Юля, его дочь, ощутила себя частью этого культа. Её безобидный, наивный блог о моде и музыке показался ей теперь мелким, ничтожным, недостойным дочери героя. Он начал мутировать с пугающей скоростью. Сначала в шапке профиля появился сине-жёлтый флаг — яркий, простой, не допускающий двусмысленностей символ. Потом, как ритуальные заклинания, в каждом посте зазмеились хештеги: #СлаваУкраине, #Незламні, #ВорагБудетРазбит. Они цеплялись к её мыслям, как пиявки, высасывая последние остатки личного и оставляя лишь общественное, разрешённое, пропагандистское.

Её популярность росла — болезненным, уродливым цветком на навозной куче всеобщего помешательства. Чем выше поднимался её отец в иерархии нацбатов, тем больше у неё появлялось подписчиков. Ей завидовали, её хвалили, её признавали. Она с жадностью новообращённой впитывала новый нарратив, льющийся сплошным потоком с телеэкранов, из школьных учебников, из уст учителей. Её речь, некогда живая и непосредственная, начала заполняться штампами, чужими, заученными формулами.

В её устах, розовых и юных, оживали дремучие, псевдоисторические мифы: про древних укров, копавших лопатами Чёрное море, про Киевскую Русь — «первое украинское государство», про «борцов за свободу» вроде Бандеры и Шухевича. Она не проверяла факты, не копалась в архивах. Ей было важно быть услышанной, важно чувствовать ту самую «причастность к великому». Она не вникала в суть — она играла в патриотизм, как когда-то играла в песочнице в войнушку, только теперь игрушки были настоящими, а ставки — жизнями.

Оксана сидела в гостиной на диване огромного, словно монстр, коттеджа, привыкнуть к которому не могла и не хотела. Она вспоминала всегда тёплый, пахнущий яблоками дом в спокойном посёлке под Киевом. В последний месяц жизни в этом полном доме Микола сделал шаг в сторону войны, а после переезда она ничего другого кроме холода поля боя не испытывала. Теперь же Оксана каждый день молилась, чтобы смерть не коснулась её семьи, а её муж образумится и осознает всю пагубность идей нацизма, под чьи знамёна он так легко вступил.

— Мам, ты чего такая кислая? — С вызовом бросала Юля, замечая, как мать молча, с каменным лицом, выходит из комнаты во время очередного пафосного телемоста с участием высоких чинов. — Папа, наверное, там на передовой, командует! А ты тут даже флажок в окно не повесила! Тебе что, всё равно?

Оксана останавливалась, её спина, всегда такая прямая, сгибалась под невидимой тяжестью. Она медленно поворачивалась. Её глаза, цвета выцветшего неба, смотрели на дочь с бездонной печалью.

— Я за вас обоих, Юлечка! — Тихо говорила она, и в её голосе не было упрёка, лишь изнеможение. — За тебя и за него, и за мир за нашим забором, чтобы он здесь, этот мир, остался.

— Какой ещё мир?! — фыркала Юля, и её красивое лицо искажала гримаса нетерпения и презрения. — Пока вы тут трясётесь над своим уютом и этим бытом, — она бросила слово, как плевок, — папа и такие, как он, нас от «москалей» защищают! Мир — это слабость! Мир — это капитуляция!

Оксана молчала, она давно пыталась достучаться до мужа, найти что-то такое, чтобы объяснить Миколе какой ужас могут принести его новые друзья. Политика ненависти, вранья и запретов всего русского превращала людей в злобных монстров не признающих никаких сомнений. Микола воспринимал её слова, не иначе, как враждебно. Пачки долларов, рассказы о вооружённом захвате некоммерческих структур, пугали Оксану. Когда Микола стал владельцем огромного дома, она намекала, что рано или поздно придётся отвечать за содеянное, а затем началась эта страшная война.

Теперь Оксана думала, какие слова найти, чтобы объяснить дочери, что война — это не хештег, не пафосный пост и не ролик для лайков? Что это — вонь гноя и разложения в полевом госпитале, это крики раненых, это пустота в глазах солдата, видавшего слишком много, это матери, которые до конца своих дней будут слушать ночную тишину в ожидании звонка, который никогда не раздастся? Но Юля уже не слышала. Она жила в своём выстроенном, чёрно-белом мире, где были только герои и враги, добро и абсолютное зло. Мире, который ей так старательно и методично выстроили пропагандисты всех мастей.

Когда на востоке грянула полномасштабная война, Юля окончательно и с головой ушла в свою роль. Её блог превратился в театр одного актёра, в странный, сюрреалистический балаган. Она стала разыгрывать в гостиной, на фоне маминых вязаных салфеток и семейных фотографий, свои исторические мини-спектакли. Она наряжалась в самодельные костюмы, сшитые из старых штор и маминых платьев, и с пафосом, достойным шекспировской сцены, играла «подругу Симона Петлюры», «сестру гетмана Скоропадского», «возлюбленную Степана Бандеры».

Она вживалась в образы, заучивала патетические тексты, написанные какими-то безвестными спичрайтерами, и её глаза горели фанатичным огнём. Всё это подавалось под громким соусом «возвращения исторической правды», «борьбы с российской пропагандой». Её заметили. К ней стали звонить с телеканалов, приглашать в студии на ток-шоу, где она, румяная, красивая, сидела рядом с седыми политиками и говорила заученные фразы о «несломленности духа». Её называли «голосом поколения Z», «новым лицом украинского патриотизма», «цифровой Жанной д'Арк».

Оксана иногда, проходя мимо двери её комнаты, слышала эти речи. Она останавливалась, прислонившись лбом к прохладному косяку, и слушала голос дочери — звонкий, но какой-то чужой, словно бы за ним прятался испуганный ребёнок. Она видела, как Юля, закончив съёмку, с обмякшим, усталым лицом падала на кровать, но через пять минут уже с жадностью листала ленту, выискивая новые комментарии, новую порцию одобрения. Это была наркотическая зависимость, и Оксана была бессильна её разорвать.

Весна 2023 года принесла с собой не тепло, а новую, смертоносную идею. Юля увидела по телевизору того самого депутата. Молодой, энергичный, с хорошо поставленным голосом, он с пылкостью, рождённой не на фронте, а в уютной телестудии, говорил о «силе правды» украинских блогеров. Он назвал несколько имён, и среди них прозвучало её имя — «Юлия, дочь героя-защитника Миколы». А потом прозвучал призыв, роковой и необратимый: «Им нужно ехать на передовую! Стать народными военкорами! Показать миру правду наших окопов!»

Идея ударила в Юлю, как разряд тока, это может статьи пиком, апофеозом, венцом её карьеры. Внутренний голос, шептавший о страхе, о холоде, о смерти, был мгновенно заглушён оглушительным рёвом восторга. Это был шанс перейти из разряда актрис в разряд настоящих, живых героинь. Она не советовалась ни с кем, да и для чего. Отец был далеко, в «своих батальонных делах», погружённый в реальную, а не постановочную войну, вот мать — «не поймёт, испугается, будет плакать».

Всё решилось стремительно, она связалась с другими, такими же ослеплёнными блогерами. Образовалась группа — пять человек, «пионеров цифрового фронта». Нашёлся и спонсор — тот самый депутат, любитель дешёвого, но эффективного популизма. Он обеспечил их техникой — камеры, микрофоны, спутниковые телефоны — и микроавтобусом, раскрашенным в патриотические цвета.

Юля собирала рюкзак торопливо, с каким-то истерическим весельем, тёплые вещи, фонарик, пауэрбанки, косметичка, ведь нужно же выглядеть на камеру достойно. Подхватив главное оружие — верный смартфон, недавний подарок отца, она чувствовала себя участницей великого похода. Она уехала рано утром, на рассвете, когда небо на востоке было цвета крови. Оксана ещё спала, измученная бессонницей и тревогой.

Юля даже не захотела оставить, записки, закрыв за собой дверь дома, где она ещё недавно смеялась и радовалась после переезда, изучая всё тайные уголки. Она ехала навстречу своей войне, войне, в какую она так долго и красиво играла. Она ехала туда, где были «настоящие защитники». Она не знала, что настоящая война не имеет ничего общего с её спектаклями.

Первые два дня Оксана лишь звонила. «Всё нормально, мам, я скоро приеду, связь плохая», — бодро отвечала Юля, и на фоне слышался смех её спутников. На третий день голос дочери стал напряжённым, связь прерывалась. «Мама я с друзьями и у меня всё отлично!». Оксана сидела у телефона, сжимая его в потных ладонях, и всё её естество кричало: «Вернись! Немедленно вернись!»

На четвёртый день Юля перестала отвечать, сначала Оксана думала — сел телефон либо дочь оказалась вне зоны действия сигнала. Она звонила каждые пятнадцать минут. Потом каждый час. Ночью она не сомкнула глаз, прижав телефон к груди, как когда-то прижимала маленькую, тёплую Юлю. Утром её охватила паника — холодная, тошная, сковывающая каждое движение. Она металась по дому, не в силах найти себе места.

Мать начала обзванивать всех подруг Юли, её бывших одноклассников. Большинство лишь растерянно мычали в трубку. И только одна, Лидка, с кем дочка когда-то вместе ходила на танцы, сдавленно, сквозь слёзы, пробормотала:

— Тетя Оксана, Юлька среди группы блогеров, они на фронт поехали… Юлька вроде бы главная среди них. Они поехали ещё в конце прошлой недели снимать наших героев. — Рваными фразами отвечала подруга дочери.

Мир Оксаны рухнул окончательно, а слово «фронт» прозвучало как приговор. Оно не было абстрактным понятием из телевизора, теперь дочь там, на востоке, где ночами видны зарева и слышен звуки взрывов. Её девочка уехала в этот ад и что её может там ждать матери было страшно представить.

Руки дрожали так, что она трижды промахивалась, набирая цифры, но тот самый номер, то не отвечал, то был занят. Наконец, послышались долгие, прерывистые гудки, от удачи, что удалось дозвониться, сердце бешено колотилось где-то в горле.

— Слушаю? — Голос на том конце был до предела уставшим, пропитанным гарью, бессонницей и чем-то ещё, что Оксана боялась назвать. — Оксан? Что? Говори громче, связь паршивая.

— Микола… — Оксана срывалась в беззвучный шёпот, с силой выдохнув, слова вырвались наружу, как из рваной раны. — Юля… Юля пропала!

— Что? — Наступила пауза, в трубке посвистывало, завывал ветер на том конце. — Что значит «пропала»? Опять у подруги заночевала?

— Четыре дня! — закричала Оксана, и слёзы, наконец, хлынули из её глаз, горячие и горькие. — Четыре дня никакой связи! Лидка сказала… Юлька на фронт поехала с группой блогеров, чтобы репортажи снимать.

Мёртвая тишина. Та тишина, что бывает только на войне, когда затихают орудия и становится слышно, как стучит собственная кровь в висках.

— Я же просил, я же говорил… — Сдавленно говорил Микола, будто его горло сжимала чья-то невидимая, железная рука. — Я же просил, чтобы ты, Оксана следила за каждым шагом дочери. Это не спектакль, здесь реально убивают. Можно словить пулю или попасть под обстрел.

— Это с твоего молчаливого согласия Юлька оказалась втянута пропагандой твоих друзей, ублюдков бандеровских! — закричала она, и её крик был полон такой ненависти и отчаяния, что, казалось, стекло в окнах задрожало. В Оксане прорвало плотину всех накопленных лет страха, одиночества, неприязни и невысказанных упрёков. — Ты когда в последний раз с ней по-человечески разговаривал?! Не как командир с подчинённым, а как отец с дочерью?! Ты видел, во что она превратилась?! В марионетку, в куклу, разыгрывающей пьески про подруг Петлюры! Кто ей это вбил в голову? Деньги и твоя кровавая война против своих же, для тебя оказалась важнее твоего же ребёнка?!

Микола не ответил, но его молчание стало красноречивее признание. Бессловесный бессильный ответ прозвучал, как согласие с обвинением, еще месяц назад он накричал бы на жену в ответ, считая выбор дочери правильным. Недавно первые крупицы осознания предательского пути, бросили его в жар. Теперь он видел, как война, затягивает его семью, всё из-за того, что он сам стал частью этой чудовищной машины.

— Сиди дома. — Прошамкал он наконец, и в голосе его не было ни злости, ни оправданий, лишь бесконечная, вселенская усталость, граничащая с пропастью. — Никуда не уходи. Я разберусь и спасу нашу дочь.

Связь оборвалась.

Оксана опустила телефон, не смогла удержать и он выскользнул из её ослабевших пальцев и упал на пол. За окном моросил мелкий, назойливый дождь, а ей виделась сочная зелень листьев яблонь. Она долго смотрела в окно, ей казалось, наблюдает за игрой маленькой, семилетней Юлечки в белом платьице в горошек. Она сидела у отца на коленях, только что вернувшегося с работы, пахнущего бензином и летним вечером.

— Папа, а расскажи про войну, про героя прадедушку. — Юлька прижалась спиной к отцу.

— Про моего деда слушай, но помни, война — это не для девочек. — Он устало гладил дочурку по голове и рассказывал.

Теперь девочка выросла, она ещё не «узнала» о войне, но с рюкзаком за плечами и смартфоном в руке, ушла в свою войну. Войну, придуманную ею самой по мотивам чужих мифов, пафосных лозунгов и отцовского молчания.

Тишина в доме стала иной, здесь больше не чувствовался мир. Прижав руки к лицу, Оксана ощущала абсолютное звенящее и безжалостное безмолвие, как приговор, вынесенный заочно. Оксана сидела одна в своей тишине и слушала, как за окном шумит дождь, смывая последние следы её дочери, уехавшей навстречу придуманному подвигу и настоящей смерти, и никто не знал — вернётся ли эта глупая девочка оттуда, и какие изменения произойдут в ней, когда отец сможет найти свою дочь.

Первые два дня после достижения разномастной группой блогеров, восточных регионов страны, давно объятых беспощадной и бессмысленной войной, они внезапно возомнили себя настоящими военными корреспондентами. Они яростно приступили к абсурдным сьемкам, на фоне ярких, но абсолютно безжизненных и фальшивых декораций, сконструированных для какого-то дорогого патриотического ролика.

Щедрая экипировка выглядела не к месту, их белый микроавтобус с кричащей кислотно-желтой надписью «Пресса» на боку был уже измазан грязью. Раздражение вызывали их новенькие, сверкающие на удивленно-блеклом солнце дорогие камеры на штативах и совершенно новая, пахнущая свежим текстилем камуфляжная форма с безупречно пришитыми нашивками. Радостные глаза пылали слепой, почти религиозной верой в собственную непогрешимость и мировую значимость их миссии.

Блогеры старались не афишировать свой тщательно вымышленный и оттого такой притягательный статус главных летописцев новой эпохи, единственных и неповторимых героев большого цифрового фронта. Они не осознавали, насколько громко и пафосно звучат их слова, они искренне считали, что их стримы способны пронзить клубы едкого дыма и сполохи пламени настоящей войны. А по сути, несли ложь измученному и заблудшему миру, ожидающему очищающую и единственно верную правду.

Они с утра до вечера снимали друг друга на фоне зияющих пустотой черных глазниц обгоревших пятиэтажек, стоящих молчаливым укором. Юные репортёры бросали в бездушный объектив камеры на заранее отрепетированные, острые как отточенная бритва патриотические фразы, которые должны были взорвать интернет: «Мы здесь, чтобы показать всему миру настоящую Украину, которая борется и побеждает!».

Юлька кричала, глядя в объектив, — «Наши защитники — это настоящие боги суровой и беспощадной войны, а не простые смертные солдаты!», «Слава Украине — навеки, даже в кромешном аду, который устроили нам оккупанты!». Молодое и неопытное сознание было основательно опьянено пламенными речами одного столичного депутата и раздутыми до небес собственными амбициями.

Она когда-то сама была так увлечена лживыми призывами народного трибуна, практически без перерыва вела бесконечные стримы о «несгибаемом духе украинского сопротивления», с придыханием рассказывала миллионам ничего не подозревающих подписчиков, как «наши отважные парни держат линию фронта с улыбкой и шуткой», как «каждый выпущенный нами снаряд — это точный и сокрушительный удар по ненавистному оккупанту», как «мы обязательно победим, потому что с нами правда и сам Бог».

На третий день, когда едкий, въедливый и повсюду проникающий запах гари и органического распада окончательно перестал быть для них просто «атмосферным» и колоритным фоном для съемок, а сухой, отрывистый и леденящий душу треск пулеметов где-то совсем рядом перестал сливаться в некий абстрактный героический саундтрек, началась та самая, мелкая, жалкая и пошлая, но невероятно разъедающая изнутри ссора.

Подобно едкой ржавчине, точащей самый закаленный металл, ссора, стала первой трещиной в их хрустальном мире иллюзий. Поводом для нее были, как это часто и бывает, отснятые кадры: Артём, молодой и самовлюбленный блогер с лицом, словно сошедшим с глянцевых обложек мужских журналов, и с нулевым, абсолютно книжным пониманием происходящего вокруг кромешного ада, украдкой снял Юлю со спины.

Это происходило в тот самый момент, когда она, вдохновенно жестикулируя и вкладывая всю свою душу в голос, вела свой очередной пламенный репортаж на фоне зловещих развалин местной школы. Затем, недолго думая, выложил это видео в свой собственный аккаунт с громкой и пафосной подписью: «Настоящая звезда фронта, которая не боится ничего!», при этом он даже не потрудился спросить у нее разрешения на публикацию или просто указать ее авторство и стало последней каплей.

Юля, чьи просмотры и лайки были для нее не просто сухими цифрами на экране, а самой кровью и кислородом, главным застывшим мерилом ее собственной значимости и состоятельности, разозлилась на Артема.

— Ты что, совершенно слепой, не видишь, как у меня все лицо находится в глубокой, провальной тени, из-за чего его практически не разглядеть? — Юля возмутилась до дрожи, мелкими волнами пронзившей все ее тело, и до самой хрипоты в горле, срывающимся от ярости голосом выкрикнула. — Это же откровенный мусор, а не качественный контент, это настоящий позор для любого профессионала, так снимать просто неприлично!».

— Да ладно тебе так сразу нервничать и драматизировать из-за такой ерунды. — С театральной, наигранной небрежностью отмахнулся Артем, одновременно поправляя свою модную кепку с аккуратно вышитым на ней тризубом, будто этот жест придавал его словам больше веса. — У тебя и так уже набрался целый миллион просмотров на прошлом ролике, а я ведь просто делюсь с моей аудиторией вдохновением, я делюсь с ними твоим ярким и таким притягательным светом, который исходит от тебя!

— Ты не делишься моим светом, как ты это лицемерно называешь, ты самое настоящее и бессовестное членистоногое, ты самый настоящий вор. — Ты крадешь мой честно заработанный свет, и делаешь ты это только потому, что сам по себе не способен ни на что путное, кроме как на создание жалкой и беспомощной халтуры, которую даже твои подписчики не хотят смотреть! — Парировала Юля, ее голос звенел от неподдельной обиды и злости, ведь ее профессиональное самолюбие было задето за самое живое.

Далее понеслось, слово за слово, обвинение за обвинением, все более тяжкими и оскорбительными — в «воровстве чужого контента», в «тотальном патриотическом лицемерии», в «кощунственном и недопустимом макияже на фоне пролитой чужой крови». Вот они уже орут друг на друга до хрипоты и посинения в сыром, промозглом и пропахшем старой плесенью и животным страхом подвале бывшего продуктового магазина, где их нелепая группа ночевала последние две ночи.

К утру, когда над израненной, изрытой воронками землей Часового Яра медленно и нехотя поднялось блеклое, безрадостное и холодное солнце, от их сплоченной группы не осталось абсолютно ничего, кроме горького осадка на душе и острых осколков разбитых вдребезги иллюзий. Так Юля осталась один на один с ее дорогой камерой, почти разряженным пауэрбанком и упрямой, уже изрядно потрескавшейся и готовой рассыпаться верой в то, что она всё еще может одна «донести до всего мира свою правду».

Обиженная до самой глубины своей воспаленной души, злая на весь этот несправедливый мир и на своих бывших товарищей, девушка осталась абсолютно не сломленной в своем упрямом и гордом своеволии. Собственная твердость всегда была ее главной движущей силой, она мысленно, с надрывом и яростью, решила для себя, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони.

— Уж точно лучше быть одной в этом аду, чем продолжать терпеть рядом с собой таких трусливых, жалких и беспринципных лицемеров, кто прячет свою пустоту за громкими фразами. — Приняла решение Юлька.

Добраться же до самой передовой, до той самой тонкой и страшной черты, где окончательно и бесповоротно заканчивается всякая нормальная человеческая жизнь и начинается кромешный, не поддающийся описанию ад, созданный руками самих людей, как ни старалась, так и не удалось, и это бесило еще сильнее.

Все дороги и проселки вокруг были намертво перекрыты или же превращены в сплошное месиво из развороченной земли, осколков металла и неопознанных обломков, все мосты либо лежали в живописных и печальных руинах, либо были заминированы и охранялись злыми, ни с кем не желавшими говорить солдатами, а шквальный артиллерийский огонь с обеих сторон велся с такой методичной, отлаженной и бездушной жестокостью, что, казалось, даже самые стойкие и бесстрашные птицы навсегда забыли дорогу в это проклятое, затянутое дымом и смертью небо, предпочитая облетать это место за многие километры.

Наконец-то, после нескольких часов томительного и опасного пути, она все же оказалась на разбитых и пустынных улицах Часового Яра, куда ее в конце концов подбросил на своем видавшем виды, заляпанном грязью до самой крыши грузовике, который был до отказа гружен скрипящими и гремящими ящиками с смертоносными боеприпасами, один усталый, молчаливый и невероятно добродушный на вид мужчина лет пятидесяти. Он посмотрел на Юлю глазами, полными такой неизбывной, глубокой и всепонимающей грусти, что в них, казалось, отразилась вся боль этой бесконечной войны,

— Доченька, умоляю тебя, не лезь туда, где по-настоящему сильно и страшно гремит, там сейчас совсем не для ваших блогерских съемок место, там сейчас чужие души отдают. — На прощание он успел сказать ей, коротко и по-отечески жалобно.

После, оставшись одна, с затаенной обидой и новым приступом упрямства, стала упрямо идти вперед по разбитому асфальту, пока не наткнулась на гигантское, полуразрушенное и мрачное здание бывшего Дома культуры, от которого теперь веяло таким леденящим душу холодом и отчаянием, что она невольно остановилась, чувствуя, как по спине бегут мурашки.

В густом, неподвижном и тяжелом воздухе, который словно вязкая жидкость заполнял собой все пространство между развалинами, висел настолько тошнотворный и всепроникающий запах, что его можно было почти что осязать физически, — это была удушающая, многокомпонентная смесь из едкой и горькой гари от тысяч тлеющих пожарищ.

Сюда примешивалось что-то сладковато-приторное с отвратительным смрадом гниющей где-то под завалами человеческой плоти, острого и химического аромата пороховой гари и едкого, кислого запаха немытого многие недели человеческого пота и страха. Этот комплексный запах войны был настолько мощен и отвратителен, что у нее рефлекторно свело челюсти и знакомо подкатила к самому горлу тошнота, которую она с трудом подавила.

Неподалеку, на импровизированной расчищенной площадке перед зданием, офицер в безупречно чистом, будто только что с вешалки, камуфляже, так контрастирующем с окружающей разрухой. Его лицо, изборожденное глубокими морщинами злобы и откровенной паранойи. Офицер истошно орал на своих безучастных и апатичных подчиненных, требуя от них «немедленно, сию же секунду, не мешкая, собрать остатки сил и занять новую, смертельно опасную линию обороны у самого Ивановского».

— Если я увижу хоть одного, кто попытается сбежать с позиций — расстреляю на месте лично, без суда и следствия, как предателя! — При этом он постоянно перемешивал свои приказы с отборным, сапожным матом и откровенными, ничем не прикрытыми угрозами, которые резали слух. — Проснитесь, твари, русня уже в каких-то десяти километрах отсюда, а вы тут, как последние свиные рыла спите и видите сны?

Его яростные крики, казалось, разбивались о глухую стену всеобщего безразличия и истощения — солдаты двигались медленно, вразвалку, будто находясь в каком-то тяжком, кошмарном сне, будто их изможденные тела уже давно сдались и функционировали на одних лишь рефлексах, а их израненные души и вовсе давно ушли глубоко внутрь себя, спасаясь от невыносимой реальности происходящего вокруг.

В глубоком, неровно вырытом окопе, который больше походил на стихийную могилу, выкопанную среди бесформенных обломков кирпича, исковерканных ржавых труб и почерневших от огня обгоревших досок, сидели, стояли и полулежали люди — но это были не солдаты в классическом понимании этого слова, не доблестные защитники отечества. Они уж тем более не были героями из патриотических плакатов, а просто измученные до крайней степени истощения человеческие тела. С беспрестанно дрожащими от перенапряжения и холода руками, с ввалившимися от недоедания и бессонницы щеками и с глазами, наполненными до краев тяжелой, абсолютной пустотой, где утонули все последние надежды. Один из них, мужчина неопределенного возраста с посеревшим от грязи лицом, молча и механически, словно заведенная кукла, перевязывал свою раненую ногу грязным, пропитанным запекшейся кровью и липкой землей бинтом, который больше напоминал ветошь.

Другой сидел, неподвижно уставившись в сырую земляную стену перед собой, будто силясь понять и осмыслить, как и зачем он вообще оказался в этой адской яме, а третий — крупный, некогда сильный мужчина — тихо, почти беззвучно плакал, отчаянно пряча свое искаженное гримасой страдания лицо в натруженных, исцарапанных ладонях, чтобы никто из окружающих не увидел.

Солдат не мог допустить, чтобы его видели, как он ломается и плачет, взрослый, состоявшийся человек, что считалось здесь самым страшным позором. Из полумрака, из самого угла этого убогого укрытия, раздался тихий, хриплый и совершенно безразличный голос, принадлежавший невидимому собеседнику, кто даже не потрудился поднять голову, чтобы взглянуть на пришедшую.

— Вы… вы случайно не из прессы, не журналисты? — Прозвучал его усталый, лишенный всяких эмоций вопрос, повисший в тяжелом воздухе.

— Да, я — народный репортёр и блогер и сейчас работаю над важным материалом. — Поспешно, почти рефлекторно ответила Юля, судорожно включая свою камеру дрожащими от волнения и непонятного страха пальцами, и, стараясь придать своему голосу больше уверенности и пафоса, добавила. — Я здесь для того, чтобы показать всему цивилизованному миру, как вы, настоящие герои, стойко и мужественно держите фронт, как вы, не щадя своих жизней, яростно и смело бьете проклятую русню, которая пришла на нашу землю!».

Молчание, наступившее после ее воодушевленной речи, было настолько густым, тягучим и невыносимым, что его можно было сравнить с незаживающей, гноящейся раной, с плотью, которая уже не подлежала никакому лечению и которую оставалось только безжалостно отрезать, чтобы спасти все остальное. Потом один из солдат, совсем еще молодой парень с нежным лицом юного мальчишки, но с потухшими, глубокими и мудрыми глазами много повидавшего старика, горько и безнадежно усмехнулся. В этом не было тени злобы или агрессии, а лишь с бесконечной, всепоглощающей усталостью, и произнес, старательно подбирая каждое слово.

— Бить русню, говоришь ты? Да мы бы все сбежали из Бахмута еще вчера, как только представилась первая же малейшая возможность. Драпали бы дальше, если бы не эти… — Он сделал многозначительную паузу, с презрением кивнув в сторону офицерского состава. — Наши дорогие командиры с их ура-патриотизмом и обещаниями скорой победы. Героев ты, девочка, не там ищешь! Мы так неистово драпали из Бахмута под шквальным огнем, что у нас аж пятки от бега сверкали. Теперь нас, как скот, снова загнали в эту новую мясорубку, ожидаемую в Часовом Яре, будто мы не люди, а расходный материал. Скажи мне теперь, кто в своем уме будет защищать эту власть, которая нас, своих же граждан, предала и бросает, как использованные, никому не нужные мешки с песком! Сейчас в том самом селе Ивановское, что находится всего в семи километрах отсюда, остались держаться только самые отпетые, самые фанатичные и отмороженные из нацбатов — все остальные, кто был хоть немного адекватен, либо уже давно в земле, либо каким-то чудом сбежал, пока такая возможность еще вообще существовала.

— Что ты несешь, предатель и трус, как ты вообще смеешь так говорить! — Внезапно, срывающимся от ярости голосом, вмешался в разговор другой солдат, одетый в рваный камуфляж с узнаваемой, хоть и затертой нашивкой «Правый сектор» и с горящим фанатичным огнем взглядом. — Ты своей подлой трусостью и своими гнилыми речами позоришь память всех павших героев и предаешь великую, единую Украину, какую мы все здесь обязаны защищать до последней капли крови!

— Предатель, говоришь? — Парень, кого только что обвинили в предательстве, лишь безучастно пожал плечами, даже не удостоив своего оппонента взглядом, и продолжил с той же ледяной, отстраненной горькостью. — А не расскажешь ли ты нам всем тогда, дорогой наш защитник, кто именно вчера, когда под Бахмутом припекло, первым бросился к внедорожнику, бросив на произвол судьбы целую роту, за кого, будучи сержантом, должен был отвечать? Кто, когда в его шикарную машину угодил случайный осколок, первым, не раздумывая, нырнул в грязную придорожную канаву, прикрывшись телами других, менее расторопных бойцов? Это был ты, Сашко! Это был именно ты, я все видел своими глазами! Ты не воевал, как все мы — ты отсиживался и прятался, как самый настоящий трус, а теперь строишь из себя героя!

Юля, услышав этот страшный, разоблачающий диалог, замерла на месте, словно вкопанная, чувствуя, как по ее спине бегут леденящие мурашки. Ее камера, казалось, жила своей собственной, независимой жизнью, безжалостно фиксируя каждое произнесенное с горечью слово. Каждый полный отчаяния и безысходности вздох, каждый взгляд, в ком читалась не героическая ярость, а лишь усталое, всепонимающее отчаяние и полная опустошенность.

— Мы тут, в этой грязной яме, отнюдь не герои, поверь мне, девочка. — Глухо, словно сквозь плотную пелену кошмарного сна, проговорил третий солдат, самый старший по возрасту, с грязной, пропитанной сукровицей повязкой на глазу и с лицом, насквозь отражающим неизбывную, выстраданную боль. — Мы — самое настоящее, банальное пушечное мясо, расходный материал, списываемый со счетов. Нас сюда, на эту бойню, загнали насильно, как безгласный скот привели на убой. А эти ублюдки… — Он с немым, леденящим душу презрением кивнул в сторону офицеров, кто, укрывшись у сохранившейся стены, небрежно попивали горячий кофе из своих армейских термосов. — Они отсиживаются в относительно безопасном тылу, громко трещат по рации о «неминуемой славе Украины» и с нетерпением ждут, когда же на их погоны упадут новые, давно заслуженные звездочки. А мы, простые солдаты, тем временем медленно, но, верно, гнием здесь, в этой отвратительной, липкой грязи, под непрекращающимися ни на секунду обстрелами, без нормальной еды, без полноценного сна, без малейшего проблеска надежды на спасение и на возвращение домой.

— Вы же сейчас защищаете свою Родину, свою землю, свои семьи! — Почти выдохнула Юля, цепляясь за последний, уже треснувший и готовый рассыпаться в прах оплот своих рушащихся на глазах иллюзий, за те пропагандистские штампы, которые еще недавно казались ей незыблемой истиной.

— Какую Родину, какую землю, о чем ты вообще говоришь? — Горько, с надрывом и истерикой рассмеялся тот самый молодой парень, и в его смехе слышались отчаяние и боль. — У меня мой родной дом находится в Донецке, что я любил всем сердцем. Моя мать до сих пор осталась там, в подвале, и она всегда, с самого моего детства, повторяла мне: «Запомни, сынок, наша настоящая родина — это великая Россия, а не то, что пытаются нам здесь навязать». Я учился в Харькове, женился всего год назад на прекрасной девушке, а потом меня, абсолютно случайно, просто схватили на проспекте, когда мы с женой и нашим маленьким ребенком мирно гуляли в парке, и насильно, под дулом автомата, привезли сюда — «защищать» тот самый Бахмут, помню с детства, всегда летом жил у бабушки в Артемовске. Я даже не понял и не осознал сначала, что это один и тот же город, пока своими глазами не увидел разбомбленные, дымящиеся развалины.

Юля, слушая эту исповедь, с болезненной, почти физической ясностью почувствовала, как внутри нее что-то окончательно и бесповоротно ломается — не просто сердце или душа, а целая, тщательно выстроенная годами государственной пропаганды, школьных учебников, телевизионных новостей, отцовских патриотичных рассказов и ее собственных пламенных роликов система верований и убеждений.

Она приехала сюда, в этот ад, чтобы снимать «настоящих героев», чтобы вдохновлять миллионы своих подписчиков, чтобы стать «голосом» всей нации, а вместо этого ее уши, ее сознание, ее самое нутро впитали иную, страшную, грязную, но шокирующую человеческую правду, которая теперь вырывалась наружу обрывками фраз, долетавших из разных уголков окопа.

— Лучше бы в тылу на каком-нибудь заводе трудиться с пользой для своей семьи, а не просто гибнуть здесь без смысла и цели… — Пробурчал кто-то из солдат, а потом непрекращающимся гулом посыпались фразы из уст деморализованных защитников Украины.

— Я бы отдал абсолютно все, что у меня есть, всю свою жизнь, только чтобы выбраться отсюда живым и увидеть свою семью…

Эти бандеровцы, эти националисты, нас, мобилизованных с востока, боятся куда больше, чем самих русских, они смотрят на нас, как на предателей…

В Бахмуте в мае нас просто бросили на произвол судьбы, отступили, а мы остались одни, как мишени для вражеской артиллерии…

Никто не пришел нам на помощь, никто не поддержал, мы были обречены с самого начала…

Мы не воюем здесь, не сражаемся за идеалы — мы просто, из последних сил, пытаемся выживать в этом аду, день за днем, час за часом…

Офицер, заметивший незнакомую девушку с камерой и почувствовавший неладное, резко направился к ней в сопровождении двух других. Один из них, с лицом, изборожденным старыми шрамами и новыми морщинами, с взглядом, полным фанатичной, слепой ненависти ко всему чужому и инакомыслящему, грубо, почти с применением силы, вырвал камеру из ее ослабевших, дрожащих пальцев.

— Что ты тут стерва беспринципная, записываешь без разрешения, какие-то свои грязные компроматы? Ты зачем снимаешь этих блеющих, жалких и ни на что не способных баранов, которые понимают только язык хлыста и грубой силы, а не уговоры и приказы? — Прошипел он, его лицо исказилось от злобы.

— Я… я из свободной прессы, я имею право снимать… Я должна донести до людей правду о том, как украинские герои, страдая и превозмогая боль, защищают нашу единую Украину от захватчиков. — Попыталась оправдаться Юля, но ее голос звучал неубедительно и слабо.

— Где ты здесь, дурра безмозглая, увидела героев, в своем больном воображении? — Перебил ее офицер, его ярость нарастала с каждой секундой. — Кто поощряет и снимает на камеру дезертирство и откровенное предательство, сам является таким же предателем и врагом народа! Ты снимаешь, как наши солдаты плачут и малодушничают? Как они хотят сбежать с поля боя? Это — настоящая государственная измена, в чистом ее виде, и за это надо расстреливать на месте!

Он судорожно, дрожащими от гнева пальцами, включил просмотр последних записей — и его глаза, сузившись до щелочек, с ужасом увидели, как его же собственные подчиненные, глядя прямо в объектив, откровенно говорят о своем желании дезертировать, о животном, всепоглощающем страхе, о том, что «нынешняя власть их предала и бросила на убой». Черты его лица исказились в уродливой, нечеловеческой гримасе лютой, неподдельной ярости, будто перед ним были не его сослуживцы, а воплощение самого подлого и низменного предательства, которое он жаждал уничтожить.

— Убирайся отсюда к чертовой матери, пока цела! — Закричал он, и слюна брызгала из его уголков рта. — Если я хотя бы одним глазом замечу в интернете хоть один этот проклятый кадр — я найду тебя, где бы ты ни пряталась! Я найду твою семью, твоих родных и близких! Я сделаю так, что ты будешь сутками молить о скорейшей смерти, чтобы прекратить свои мучения!

— Вы не посмеете меня тронуть, вы не имеете никакого права! — Гневно, с отчаянной, последней смелостью, выкрикнула Юля, пытаясь скрыть охватившую ее всю непреодолимую дрожь и страх. — Мой родной отец командует знаменитым национальным батальоном «Волчий клык»! Он вас, ничтожеств, в порошок сотрет, если вы ко мне хотя бы пальцем прикоснетесь, он вас в расход пустит без лишних разговоров!

Юля, все еще мелко и часто дрожа, как в лихорадке, стала торопливо, почти инстинктивно, собирать свои разбросанные вещи, чувствуя, как ноги подкашиваются от пережитого ужаса.

— Твой отец, Микола, что ли? — Внезапно побледнев, как полотно, офицер нервно, по-воровски, огляделся по сторонам, оценивая обстановку. — Не знаю, жив ли он еще на самом деле, но последние остатки его гордого «Волчьего клыка», по слухам, еще продолжают отстреливаться в том самом Ивановском, может быть, даже до сих пор кое-как сдерживают основной и самый яростный натиск наступающих русских войск, кто его теперь знает наверняка.

Офицер, резко и демонстративно отвернувшись от нее, зашагал прочь, к полуразрушенной, но все еще сохранившейся стене многоэтажного здания, чтобы дистанцироваться от потенциальной проблемы. Старый, видавший виды солдат с повязкой на глазу, стоявший поодаль, горько и надсадно закашлялся, будто пытаясь выплюнуть собственную душу, а потом тихо, с какой-то неожиданной, отеческой жалостью, обращаясь к Юле, медленно и обдуманно заговорил, старательно подбирая каждое слово, чтобы не ранить ее еще сильнее.

— В том самом Ивановском, куда ты, похоже, так стремишься, одни лишь крестьянские одноэтажные домишки да полуразрушенные коровники остались. Там, детка, и укрыться-то толком негде, не то, что полноценную оборону держать против современной артиллерии… Если твой отец, по несчастью, оказался именно из этих. — Мужчина с трудом подбирал нужное, не обидное слово, — из самых ярых, что ли, идейных, фанатично преданных своей идее, то он, скорее всего, уже не выжил. Слишком уж мощно русская армия ударила по тому самому Бахмуту, чтобы проломить нашу оборону. Тебе, дочка, лучше немедленно возвращаться обратно в Киев, пока есть хоть малейшая, призрачная возможность и тут тебе точно ничего хорошего не светит.

Юлька, услышав эти страшные, произнесенные с ледяным спокойствием слова старого солдата, которые повисли в воздухе, словно похоронный звон, сначала замерла, а затем её тело пронзила судорожная дрожь, переходящая в неконтролируемую. Надрывные рыдания, сотрясают всё её хрупкое тело с такой силой, будто её внутренности разрываются на части. Её сознание, отчаянно цепляясь за последнюю соломинку, услужливо подкинуло ей безумную, иррациональную, но единственно возможную в этот миг мысль.

Возможно, Юля еще успевает, что существует какой-то призрачный шанс, какая-то невероятная возможность добраться до отца и каким-то непостижимым чудом спасти его, вытащить из самого пекла. Ведь он всегда был сильным и неуязвимым, а Юля, воспитанная на героических мифах и парадных репортажах, наивно не представляла и не могла представить, где находится её отец, командир батальона.

Микола, подчиняясь требованию лидеров движения, обеспечивал стратегическое управление и вместе со своим штабом располагается где-то далеко от передовой, в относительной безопасности, а не там, где решалась судьба боя. Отец для неё был титаном, сражающимся в самой гуще, и эта искаженная картина гнала её вперед. Юлька, не раздумывая больше ни секунды, побежала — не разбирая дороги под ногами, не оглядываясь на крики и взрывы позади, не думая о последствиях, считая необходимым добраться до одной-единственной цели.

Юля бежала, движимая не страхом перед врагом, не ужасом перед русскими солдатами, не инстинктивным желанием укрыться от свистящей повсюду артиллерии. Она стремилась в это самое село, в этот Ивановский ад, теперь ставший для нее точкой сбора всех её надежд. Ей откровенно показали всю правду, какую она так яростно искала, теперь она была ей абсолютно не нужна. Потому что эта маленькая, хрупкая девочка, чьи силы были ничтожны перед лицом войны, искренне, по-детски верила, что сможет своими маленькими, тщедушными силами совершить невозможное и спасти своего отца, своего героя.

Размышляя над услышанными в окопе словами самых обычных, измученных солдат, над их горькими и лишенными всякого пафоса признаниями, Юля с ужасной, неотвратимой ясностью осознала их полную и абсолютную правоту, и в этом мучительном, как удар ножом, понимании к ней пришло долгожданное, горькое пробуждение от того наркотического дурмана пропаганды, который годами медленно, но верно отравлял её сознание, подменяя реальность яркой, но ложной картинкой. Её бег был порывистым, иррациональным, слепым и абсолютно бессмысленным с точки зрения здравого смысла, как беспомощное и обреченное движение ночного мотылька, бьющегося с ожесточенным упрямством о раскаленное и непроницаемое стекло.

Юля практически не видела дороги перед собой, её ноги постоянно спотыкались о развороченную взрывами землю. Ее лёгкие, привыкшие к чистому воздуху разрывались от едкого, промозглого дыма и удушающей, мелкой пыли, поднимаемой взрывами. В ушах стоял оглушительный, ни на секунду не прекращающийся звон, в котором причудливо и жутко смешивались отзвуки близких и дальних взрывов, её собственное прерывистое, свистящее дыхание и навязчивый, проклятый, вечно звучащий в голове хор голосов из того самого окопа, которые твердили, как заезженная пластинка: «Пушечное мясо… Бросили… Сбежали бы…».

Пейзаж вокруг, мелькавший перед её затуманенными слезами глазами, превратился в настоящий инфернальный, сошедший с картин Босха, полностью лишённый всяких привычных ориентиров и намеков на жизнь. Казалось, сама земля под её ногами была мертва, выжжена и проклята, неспособная в ближайшие годы родить. Чёрные, обугленные, как уголь, скелеты деревьев, брошенная и искореженная техника напоминала доисторических чудовищ, павших в эпической битве титанов, чьи гигантские кости теперь усеяли это место.

Юлька не понимала, как ей удалось добраться до Ивановского, она, окончательно выбившись из сил, замерла, прислонившись спиной к обгоревшему, еще теплому борту подбитого грузовика. Село было готово к новой жизни, не все дома были разрушены. Одна из улиц представляла бесформенные груды битого кирпича да одиноко торчащие из-под завалов, печные трубы. Длинные коровники представляли собой жалкие, провалившиеся внутрь себя сараи, их крыши были сорваны взрывами. Кое-где, в самых нелепых позах, лежали тела — не в героических, выверенных позах, как на пропагандистских плакатах, а нелепо, уродливо, посмертному искренне.

Кто-то застыл, отчаянно пытаясь доползти до спасительного укрытия, кто-то сидел, прислонившись к уцелевшему обломку стены, с широко открытыми, удивленными смертью глазами, кто-то был просто разорван на части мощным взрывом, и его останки были разбросаны вокруг. Запах, стоявший в воздухе, был настолько чудовищным, всепоглощающим и плотным, что его можно было почти вкусить. От смеси трупного смрада, гари и пороха её снова, уже во второй раз за этот день, неудержимо вырвало. Юля, рыдая от бессилия и отвращения, вытирала рот рукавом своей некогда чистой, нарядной, патриотичной формы, которая теперь была вся в грязи, крови и рвоте.

В небольшой ложбинке, казавшейся ниже общего уровня земли примерно на метр, Юля среди прочих тел увидела тело плотного, невысокого мужчины в камуфляже, и её сердце бешено заколотилось, ибо она с ужасом и надеждой одновременно поняла, что это, по всей видимости, и есть её отец. Он лежал, уткнувшись лицом в землю, одна его рука была неестественно прижата к груди, а другая, сведенная предсмертной судорогой, мертвой хваткой схватилась за уцелевший плетень.

Если бы не аккуратная, зияющая дыра в затылке, оставленная осколком, то могло бы показаться, что мужчина просто споткнулся и сейчас, оттолкнувшись, попытается встать и побежать дальше. Юля, сдерживая подкатывающие к горлу рыдания, дрожащей ладонью провела по грубой ткани его камуфляжа, пропитанного кровью и грязью до такой степени, что он стал совершенно неузнаваем, по этой самой форме батальона «Волчий клык», которой она когда-то, в другой жизни, так наивно и искренне восхищалась, видя в ней символ мужества и доблести.

Девушка, собрав всю свою волю в кулак, попыталась перевернуть тяжелое, окоченевшее тело на спину, чтобы увидеть его лицо, но у неё ничего не получилось, несмотря на все её усилия. Тогда она схватила автомат, что валялся рядом в грязи, и, используя его как рычаг, напрягла все свои небольшие, истощенные силы и, с трудом пересиливая трупное окоченение, смогла все же откинуть тело на спину. Она увидела незнакомого совершенно чужого мужчину. От нервного потрясения она, вытащив у мёртвого берет из-под ремня, накрыла им его лицо, словно саваном, и громко, навзрыд, разрыдалась, чувствуя, как почва уходит у неё из-под ног.

— Папа, где же ты?! — Закричала Юля в пустоту, срываясь с места и спотыкаясь о комья земли и обломки. — Папа, я здесь, отзовись!

Она вглядывалась в дымные окрестности села, и в её мозгу, все еще отравленном годами пропаганды, напрасно, как на плохой пленке, пыталась родиться героическая, патетическая картина. Вот в тяжелом, яростном бою с ненавистной русней до последнего вздоха, до последней капли крови бьются несгибаемые сыны Украины, отстаивая каждую пядь родной земли. Внутри зародилась жестокая и беспощадная правда, увиденная реальность кричала ей совсем другое, опровергая все мифы. Вокруг не было никаких следов героического боя, лишь хаотичные, беспорядочные следы панического, поспешного отступления.

Здесь не было ни десятков брошенных раненых товарищей, ни сотен растерзанных убитых, а только труп бойца, оставленный в стороне от основных позиций. Почему же к ней пришло пронзительное понимание всей бессмысленности этого ада, а не к тому, кто бросал сюда армии? Осматривая территорию села вокруг, девушка задумалась, когда смогут наделённые властью люди, политики окончательно смогут прозреть что их «великая идея» ведет к ужасным смертям в грязных лужах.

Она снова побежала вперед, уже не видя ничего вокруг, падая, сбивая колени и локти в кровь, и снова поднимаясь, ошалело, безумно наблюдая по сторонам, но не замечая ничего, кроме внутренней боли. Её собственное тело, обычно легкое и послушное, теперь казалось неестественно тяжёлым, неподъемным, как будто его налили свинцом. Добравшись до частично сохранившегося плетня, она повисла на нем, чувствуя, как последние силы покидают её.

Когда силы её почти окончательно оставили, и Юля начала медленно, как в кошмарном сне, опускаться на колени, чувствуя, как её кто-то сильный осторожно обхватил за плечи, она, сделав последнее усилие, смогла обернуться, увидев на мгновение перед собой лицо, затянутое в тёмную балаклаву, с застывшим в глазах состраданием. Юля не в силах больше сопротивляться, полностью отключилась, погрузившись в спасительное, беспамятство небытия.

Российская штурмовая группа, состоящая из закаленных в десятках боевых выходов, видавших многое и прошедших через горнило самых ожесточенных столкновений бойцов. Их действия были отработаны до состояния почти что инстинктивной, идеальной слаженности, где каждый член группы понимал другого с полуслова и с полувзгляда. Эта группа вошла первой после артобстрела, чтобы задавить пулемётные гнезда в крестьянских дворах и стала острием копья.

Штурмовики вошли на безлюдные, вымершие и наполненные звенящей, неестественной тишиной улицы стратегически важного, много раз переходившего из рук в руки села. Перед ними стояла четкая конкретная и понятная задача — не просто провести разведку боем, а надежно обеспечить и закрепить плацдарм для последующего ввода и наступления основных, более многочисленных сил, а также провести тотальное подавление любого противодействия и обнаружить уцелевших из гражданского населения.

Однако, как это уже становилось печальной нормой в последнее время, несмотря на все ожидания и приготовления к яростному встречному бою, к своему собственному удивлению, штурмовики так и не встретили яростного огня. Украинские войска, очевидно, трезво осознавая полную тактическую бессмысленность и гибельность дальнейшей обороны на этом окончательно разрушенном рубеже, уже спешно, в полном оперативном беспорядке, местами переходящим в откровенную панику, покинули село. После себя отступающие оставили догорающие скелеты бронетранспортеров, разбросанное по обочинам снаряжение, пустые гильзы и тягостную, давящую на психику звенящую тишину, нарушаемую лишь потрескиванием догорающих где-то в глубине развалин деревянных балок.

Лишь около двадцати минут назад, на самом начальном этапе зачистки, русскому штурмовому отряду пришлось провести короткую, но невероятно яростную и кровопролитную зачистку в полуразрушенном, почерневшем от многократных попаданий и открытого огня коровнике на самой дальней окраине села. Было не понятно, откуда такое упрямое почти наглое и безрассудное противодействие фанатичных боевиков нацбата, огрызавшихся прицельным огнем. После боя воцарилась неестественная гнетущая и давящая на уши тишина, всегда казавшаяся особенно зловещей после минут адской какофонии разрывов и стрельбы.

Один из наиболее опытных бойцов группы с позывным Родной, занимался плановым и методичным осмотром прилегающей к месту недавней перестрелки территории. Своим острым, наметанным в дюжине рейдов и боевых выходов взглядом профессионального охотника вдруг заметил странную, неподвижную и явно не вписывающуюся в общий пейзаж фигуру. Кто-то обездвижено навалился всем своим весом на уцелевший фрагмент покосившегося от взрывной волны деревянного забора. Это была худая девушка в грязном, порванном в нескольких местах камуфляже.

Её неестественная, обмякшая поза безоговорочно говорила о полном, тотальном физическом и нервном изнеможении, о полной капитуляции тела перед волей сознания. Родной моментально, со скоростью, отработанной до автоматизма, замер в стойке, инстинктивно пригнулся, уменьшив свой силуэт, и его пальцы сами собой легли на холодную металлическую спусковую скобу автомата. Его глаза, сузившись от предельного концентрационного напряжения, быстрыми, сканирующими, как у хищной птицы, движениями принялись изучать каждую щель, каждую груду битого кирпича, каждый темный проем в окружающей местности. Выискивая малейшие признаки возможной, тщательно замаскированной засады или смертельной ловушки, опасаясь самого страшного и подлого на любой войне.

Штурмовик допускал вероломный и коварный подвох, способный в одно мгновение стоить жизни не только ему самому, но и всем его боевым товарищам, находившимся поблизости. Убедившись после нескольких долгих секунд напряженного изучения пространства, что непосредственной, явной угрозы не наблюдается, он медленно, не делая резких движений, поднес рацию к самым губам и доложил командиру своим обычным, спокойным, выверенным до нюансов голосом, в котором не было и тени паники или неуверенности.

— Жаркий, у меня визуал. — Сообщил штурмовик. — Объект на южной окраине, у остатков деревянного забора. Девчонка, одна, в камуфляже, вижу четкие бандеровские нашивки на рукаве. Не двигается, повторяю, не двигается совсем.

Из рации после короткой, заполненной лишь шипением эфира паузы, послышался резкий, лаконичный и начисто лишенный всяких посторонних эмоций голос командира.

— Родной, говори конкретно, без лирики и без воды, не неси ерунды. Состояние объекта? Живая? При себе видишь оружие? Доложи по форме.

Родной, не сводя с девушки пристальных, изучающих глаз, медленно и предельно осторожно, крадучись, словно подбирающийся к осторожной добыче охотник, начал подбираться к ней поближе, стараясь не производить ни малейшего лишнего шума, который мог бы её спугнуть или выдать его присутствие кому-то еще.

— Не шевелится, но дыхание визуально есть, грудь поднимается. — Так же четко, по-военному, доложил он, анализируя каждую деталь увиденного. — Оружия в непосредственной доступности нет, по сторонам в радиусе метра — полтора тоже не наблюдаю. — Он сделал еще пару осторожных, расчетливых шагов по мягкой, перемешанной с грязью земле, и его цепкий взгляд упал на одну из цветных шевронов на её рукаве. — У неё на левом рукаве нашивка — «Пресса». Похоже, журналистка.

— Пульс проверь, и быстро, без задержек! — Незамедлительно, без раздумий последовал следующий приказ, в котором сквозь официальный, сухой тон явно проскальзывала практическая, житейская озабоченность. — Не задерживаемся тут на одном месте, долго торчать нельзя.

Родной коротким, точным, почти медицинским движением наклонился к неподвижной девушке, на секунду приложил два пальца к её шее, чувствуя под холодной, липкой от пота кожей слабую, но вполне отчетливую и ритмичную пульсацию сонной артерии.

— Жаркий, девчонка жива, пульс стабильный. — Тут же доложил он, поднимаясь в полный рост. — Она в полном отключении, без сознания, на внешние раздражители никаких реакций. Силы её, похоже, окончательно покинули, просто отключилась на нервной почве.

Понял! — Почти сразу, отсекая лишние вопросы, парировал Жаркий. — Забираем её с собой, аккуратно, и немедленно отходим к основной точке сбора. Быстро, четко и без лишнего шума. — Приказ был отдан коротко и ясно, и его, как и полагается в такой ситуации, не обсуждали, а лишь беспрекословно выполняли.

Юлька очнулась уже гораздо позже, от монотонного гула мощного двигателя и от сильных, ухабистых толчков, бросавших её тело на тряском сиденье, и первое, что она смутно ощутила возвращающимся сознанием — это жесткое, неудобное, обитое грубым брезентом сиденье под ней и едкий, въедливый запах бензина, машинного масла, мужского пота и холодного оружейной смазки металла, который показался ей самым отвратительным ароматом в мире.

Она лежала, скрючившись, на заднем сиденье армейского автомобиля, и её первым осознанным, выстраданным и инстинктивно-осторожным решением было не раскрывать глаза сразу, а попытаться, сквозь притворное, имитирующее беспамятство состояние, оценить окружающую обстановку, понять, где она и что с ней происходит. Девушка прислушивалась к ровному дыханию окружающих людей и редким, скупым, обрывочным репликам.

Юля мысленно насчитала вокруг себя пятерых взрослых мужчин — по голосам и распределению веса, всю ту самую российскую штурмовую группу, что взяла её в плен там, у покосившегося забора. Их крупные, мощные фигуры, облаченные в разгрузочные жилеты, набитые магазинами, и в грязный, пропахший порохом камуфляж, казались ей огромными, враждебными и чужими в тесном, замкнутом пространстве броневика, наполняя её животным, сковывающим страхом. Сидящий рядом с ней парень, тот самый, что проверял её пульс, с легкой, скорее усталой и циничной, чем по-настоящему веселой, усмешкой.

— Хватит уже притворяться, милая, пора возвращаться в реальность и открывать свои глазки, хватит спать. — Он нарушил тягостное молчание, обращаясь к ней напрямую, хотя её глаза все еще были плотно закрыты. — Я уже давно, еще там, на месте, когда тебя осматривал, все тщательно проверил — у тебя нет ни серьезных сквозных или осколочных ранений, ни даже малейших клинических признаков контузии. Простое нервное истощение, не больше, обычная для таких условий реакция перегруженной психики».

— Да брось ты, Родной, не трогай её, не трать на неё силы и нервы. Она не ранена, она просто банально перетрусила до полусмерти, вот сознание на защиту и отключилось, бывает. Девочка-то, я гляжу, поди, самая что ни на есть идейная, до самого основания мозга костей накачанная ядом ихней, укропропагандой. — С переднего ряда, оттуда, где сидел водитель и, судя по властным интонациям, сам командир группы, донесся другой, более хриплый, пропитанный многолетним курением и усталостью, циничный голос. — Для нее мы все здесь не люди, а сказочные чудовища. Доедем до своих — сдадим её сразу нашим особистам, пусть они сами со всем этим разбираются, кто она такая, откуда взялась и что там, интересно, делала одна-одинешенька на самой передовой линии боестолкновения.

Услышав эти пренебрежительные, полные уверенности в своей правоте слова, Юлька больше не могла заставлять себя притворяться беспомощной и слабой. Она резко, насколько позволяла сильная тряска и её собственное скованное состояние, села ровно, её спина выпрямилась в струну, а подбородок дерзко и вызывающе поднялся вверх, демонстрируя презрение. Её мгновенно протрезвевший взгляд упал на её собственные, беспомощно лежащие на коленях тонкие руки, стянутые у самых кистей тугим, белым пластиковым хомутом.

Стяжка болезненно впивалась в кожу при любом, даже самом незначительном движении. Злобно поморщившись, сжимая до хруста челюсти от переполнявшей её ненависти и чувства глубочайшего унижения, она выкрикнула в сторону передних сидений, вкладывая в свой возглас всю ярость, всю боль и все отчаяние, на какие только была способна:

— Что, русаки, ликуете и поздравляете друг друга? Поймали самого опасного диверсанта и шпиона? — Язвительно вспыхнула Юлька. — Больше вам на этом проклятом фронте делать нечего, как на безоружных девочек с камерами, а не с автоматами, охотиться? Герои, блин, нечего сказать, вот уж действительно, настоящие защитники отечества, с безоружной девчонкой справились!

Парень, сидевший рядом, тот самый Родной, лишь усмехнулся, не отрывая взгляда от прикрытого им же люка.

— Ух какой нам опасный диверсант с маникюром и дорогой камерой в рюкзаке попался. Стяжки нацепили для твоей же безопасности, опасались, поцарапаешься, когда очнешься— От его насмешливости расхохоталась вся группа. — Успокойся, милая, криком тут ничего не добьешься. Сохрани силы, они тебе еще пригодятся.

— Не называй меня так! — Прошипела Юля, её голос дрожал от ненависти. — Я вам ничего не скажу! Ни имени, ни звания! Вы можете меня пытать, убивать, но я не предам Украину!

— Родной, заткни её. Надоели эти заученные мантры. — С переднего ряда донесся усталый, хриплый голос Жаркого. — Всю войну слушаем, как они орут про «несокрушимость» перед тем, как драпать.

— Да мне что… — Пожал плечами Родной, но в его голосе не было злобы, лишь какое-то странное, профессиональное любопытство. — Девка, а ты вообще понимаешь, где была? В том селе, куда ты так стремилась, твои «хлопчики» уже часов десять как сдали позиции. А та пара упырей, что в коровнике отстреливались, они не герои, они самоубийцы. Их свои же бросили, как и тебя.

— Врешь! — Юля резко дернулась, и пластиковый хомут впился ей в кожу. — Они сражались до конца! А вы… вы просто животные! Оккупанты! Вы пришли на нашу землю убивать и разрушать!

— На «вашу» землю? — «Родной» наклонил голову. — А парень в том коровнике, с Львовской пропиской в паспорте, он зачем на Донецкую землю приехал? За что его твои «идейные» насильно мобилизовали и кинули в мясорубку?

Юля на секунду замешалась, в её сознании, как эхо, прозвучали слова солдата из окопа под Часовым Яром. Но годы промывки мозгов взяли свое, выстроив привычный барьер.

— Он защищал Украину от таких, как вы! От рашистов! А вы его убили!

— Мы его не трогали! — Спокойно, глядя в окно, сказал Жаркий с переднего сиденья. — Он сам подорвался на своей же растяжке, когда пытался отходить. Глупо. Среди украинских солдат созревает понимание, поэтому и дезертиров полно.

— Не верю я вам! — Юля сжала кулаки. — Вы все врете! Вы хотите меня сломать! У меня есть отец! Он командует батальоном «Волчий клык»? Он найдет меня и сотрет вас всех в порошок! Он отомстит за каждого!

В салоне на секунду воцарилась тишина, нарушаемая только гудением двигателя. «Родной» перевел взгляд на Жаркого, потом снова на Юлю.

— «Волчий клык» много крови пролил. — Взгляд бойца стал более пристальным.

— Да вы его боитесь? — Юля выпрямилась, в её глазах вспыхнула гордость и надежда. — Боитесь, животы трусливые?

— Жаркий, слышал? — Родной тяжело вздохнул и откинулся на спинку сиденья.

— Слышал! — Последовал лаконичный ответ. — Батальон «Волчий клык» разгромлен в Бахмуте три дня назад, а остатки, кто выжил сдались в плен. Твоего отца не нашли среди раненых и пленных. Скорее всего Микола убил и валяется в какой-нибудь грязной канаве.

— Это… это опять ложь! Он жив! — Юля почувствовала, как у неё подкашиваются ноги, даже сидя. — Он вырвался!

— Может, и вырвался. — Сказал Родной, и в его голосе вдруг прозвучала неожиданная, едкая усталость. — Может, сейчас так же, как мы, по какой-то раздолбанной дороге едет в тыл или сидит в своём новом штабе в Часовом Яре и ругает своих командиров, всех кто его так бездарно подвёл. Война, детка, она для всех одинаковая. И для «русаков», и для «укропов». Всех она в мясо перемалывает, жаль, что такие, как ты, идейные, всегда последними это понимают.

— Я ничего от вас понимать не хочу! — С отчаянием в голосе выкрикнула Юля, чувствуя, как почва уходит из-под её идеологических догм, но отчаянно цепляясь за них. — Вы — враг и точка!

— Как знаешь. — Родной махнул рукой и отвернулся, смотря на проносящийся за окном выжженный пейзаж. — Похоже тебя, милая, не образумить и побереги пафос для своих. Мне только одно непонятно, что такого льют вам в уши, превращающих нормальных людей в зомби.

Наши особисты с тобой поговорят. Они у нас, знаешь ли, тоже мастера по прочищению мозгов «идейным», только подход у них… менее поэтичный.

Он замолчал, дав понять, что разговор окончен. Юля откинулась на сиденье, сжимая и разжимая онемевшие пальцы. Гнев всё ещё кипел в ней, подпитываемый годами ненависти, но теперь в нём появилась первая, едва заметная трещина — холодная струйка страха и того самого, нежеланного понимания, прорывавшееся сквозь годы пропаганды обрывками чужих слов. Юля вновь почувствовала запах смерти, смотрела на усталые лица этих самых «врагов», кто не стали её бить или унижать, а просто везли, как неудобный, но необходимый к пониманию груз.

Тряска и грохот, сопровождавшие их движение по разбитой в щебень дороге, наконец-то прекратились, сменившись непривычной, давящей тишиной, в которой теперь отдавался лишь шуршащий шепот дождя по броне и приглушенное дыхание людей в салоне. Закончились и бессвязные, нервные, надоевшие всем, включая её саму, попытки Юльки заговорить с молчаливыми, штурмовиками. Они сидели, не выражая ни малейших эмоций, лишь изредка бросая на неё короткие, оценивающие взгляды, от чего по спине девушки бежали мурашки.

Дверь с громким скрежетом открылась, и её, не грубо, но и не особенно церемонясь, передали под опеку подошедшему офицеру — майору с небритой, заросшей щетиной кожей и с такими уставшими, помутневшими глазами, что было очевидно: этот человек не смыкал глаз уже несколько ночей подряд, а может, и недель, и держался лишь на силе воли и автомате.

«Жаркий», наблюдавший из окна машины за тяжело, с неподдельной усталостью вышагивающим по мокрому асфальту майором, резко потребовал от водителя.

— Давай, посигналь ему, чтобы обратил внимание». Короткий, резкий гудок прорезал сырой воздух. — Майор! Никита Семёнович! Остановись, разговор есть! — Жаркий выскочил из машины, хлопнув дверцей, и громко, чтобы перекрыть шум дождя, выкрикнул.

Юлька, оставаясь в полумраке салона бронемашины, притихшая и съежившаяся, не слышала слов их негромкого, но интенсивного разговора, видя лишь их сосредоточенные лица и жесты.

— Ума не приложу, браток, на что мне твоя растерянная девчонка… — Майор, выслушав Жаркого, скептически покачал головой и развел руками, его голос, глухой и осипший, донесся обрывками. — У нас тут своих проблем выше крыши, а ты подкидываешь мне гражданского щенка, да ещё и с той стороны.

— Она из прессы, Никита Семёнович, и, что важнее, — идейная, фанатичка, ядрёная. — Быстро, почти по-деловому, отреагировал Жаркий, делая акцент на последнем слове. — Может, с неё толк будет, информация какая-никакая.

— Да что ты мне рассказываешь. — Махнул рукой контрразведчик, и в его глазах мелькнула горькая усмешка. — С таких вот пламенных идейных, после первого же настоящего удара реальности, после малейшего, самого крошечного прозрения, вся эта их шелуха, все эти громкие лозунги и убеждения слетают мгновенно, как обгоревшая на палящем солнце кожа после неудачного загара. Вот Молот из вашего же полка вчера притащил двоих расписных, сакральных жрецов, так вот кого допрашивать и колоть надо, с них толк будет, а не с испуганной девочки.

— Зачем же их кормить, этих нациков, этих нелюдей? — Жаркий искренне удивился, его брови поползли вверх. — Может, у бойцов Молота просто патроны в тот момент закончились, вот он и живьём их привёл?

— Да, крови на них, браток, нашей крови, да и мирных гражданских, немерено, сам бы, наверное, пристрелил на месте, без лишних слов. — Майор тяжело вздохнул, и его взгляд на мгновение стал отстраненным, будто он смотрел куда-то далеко, в прошлое. — Да ведь мы здесь не за этим, мы здесь за высшую справедливость во всём этом бардаке, и ничего, своё возмездие они получат сполна, каждому воздастся по заслугам. Ладно, давай сюда свою потерянную девочку-журналиста, хоть накормлю её по-человечески, у вас-то, я смотрю, кроме сухарей да консервов ничего при себе нет, а ей, гляжу, горячее нужнее всяких допросов.

Жаркий коротко кивнул и махнул рукой своим парням, стоявшим у машины. Родной, один из штурмовиков, приоткрыл тяжелую дверцу, наклонился внутрь и, не говоря ни слова, потянул Юльку за рукав за собой, помогая ей выбраться на твердую, но залитую дождем землю.

— Слушай, а где сейчас наш Молот базируется, не знаешь случайно? — «Жаркий», уже собираясь вернуться в машину, на прощание спросил у майора, понизив голос. — У меня с ним один негласный, дурацкий спор тлеет, хочу узнать кто из нас впереди.

— Твой друг Молот со своими орлами сейчас в санбате, что в сохранившемся крыле местной школы обустроили. — Майор на секунду отвлекся от замершей, как статуя, девчонки, задумался, перевел взгляд на Жаркого и среагировал на вопрос. — Один из его бойцов руку о колючку до мяса разодрал, вот я их туда и направил, чтобы перевязали как следует и отдохнули немного.

— Ну, пойдём, путешественница, в моё временное расположение, постоишь у меня немного, пока не решится твоя судьба. — Потом он обхватил Юльку за талию, не грубо, но и не нежно, а с чисто практической, командной интонацией в голосе, и потребовал, глядя прямо перед собой.

Юлька, не в силах и не желая сопротивляться, покорно подчинилась и спокойно, почти автоматически, зашагала рядом с ним по улице, густо засыпанной острыми осколками битого кирпича и стекла, которые хрустели под подошвами её ботинок. Справа от них зияло пустыми глазницами окон здание, с полностью разрушенными несколькими верхними этажами.

Впереди, за натянутой между бетонными столбами металлической сеткой, виднелась группа из нескольких десятков пленных в грязной, выпачканной землей и кровью униформе украинской армии. Одни сидели на земле, сгорбившись, с пустыми взглядами, другие стояли возле самой сетки и с надеждой поглядывали на происходящее.

— Меня… меня тоже туда, к пленным? — вдруг задрожала она, и её голос сорвался на писк, полный неподдельного ужаса.

— А ты что, считаешь, что уже заслужила честь оказаться в этом тесном кругу своих сограждан, разделив с ними все тяготы плена? — Майор поморщился, будто от зубной боли, и посмотрел на неё с нескрываемым раздражением. — Поди ещё несколько дней назад громче всех кричала на площадях про «Украину-мать» и делала русских нагиляку отправить?

— Дура была… полная, беспросветная дура, вот и кричала, как попугай, всякий бред, который в голову вбивали… — Юлька резко остановилась, вся, дрожа мелкой, неконтролируемой дрожью, и тоскливо, умоляюще посмотрела на своего сопровождающего, её глаза были полны слез.

— Это уже хорошо, что хоть сейчас начинаешь это осознавать. — Пробормотал себе под нос майор и снова, уже мягче, потянул её за собой, но на этот раз влево, к уцелевшему двухэтажному строению из красного кирпича.

— Ребята, раздобудьте нам поесть нормально, и чаю покрепче, согревающего. — Проходя мимо двух своих солдат, греющихся у буржуйки, он рявкнул коротко и ясно.

— Есть, Никита Семёнович, мигом всё организуем! — Один из солдат, молодой парень, тут же подскочил, вытянувшись в струнку. Тут поблизости наши артиллеристы, по левую руку от котельной, свою полевую кухню раскочегарили, сейчас всё будет!

Примерно через десять минут они уже сидели друг напротив друга за старым, исчерченным ножами и облезлым столом в одной из уцелевших комнат, и поглощали простую, но божественно пахнущую в этих условиях горячую перловую кашу с тушенкой, запивая её сладким, горячим компотом из сухофруктов.

— Ну что, теперь рассказывай, кто ты такая, откуда взялась и. — Когда с трапезой было покончено и на столе остались лишь пустые миски, майор, откинувшись на спинку стула, предложил Юльке, глядя на неё внимательно и прямо. Как умудрилась оказаться одна на самой линии соприкосновения двух воюющих армий, где и опытные-то солдаты с духом не всегда сладят.

Юлька, помолчав, начала свой рассказ с того самого страшного разговора с солдатами в окопе под Часовым Яром, а затем, не в силах сдержать нахлынувшие эмоции, горько и безнадежно заплакала. Размазывая слёзы по грязным щекам, она стала говорить, сбивчиво и искренне, о том, что думала, будто яростные защитники пытаются дать достойный отпор врагу.

А оказалось, что эта война, вся эта бойня, нужна лишь горстке политиков в своих кабинетах в Киеве. Она сообщила и про депутата Рады, который снаряжал и сбагривал на фронт таких же глупых, ничего не понимающих блогеров, как она.

Координатор хотел, чтобы те рассказывали стране про «святую войну» и «несгибаемый дух». Она говорила долго, почти бессвязно, и закончила свой рассказ тем, как в отчаянии побежала в село Ивановское, полагая, что там, на передовой, сможет найти и спасти своего отца.

Майор слушал её очень внимательно, не перебивая, лишь изредка делая короткие, лаконичные пометки в толстой, потрёпанной полевой тетради, откуда-то взявшейся на столе.

— Скажи мне, Юля, а кто у тебя отец-то по службе, из регулярных войск, кадровый военный, или же он из этих… нацбатовских формирований, идейный боец? — Когда Юлька замолчала, задал свой главный вопрос, глядя на неё пристально.

Юлька, с трудом сдерживая новый приступ плача, опустила голову и тихо, прерывающимся голосом, начала рассказывать ему про своего отца. Она рассуждала, как гордилась отцом, когда он был поставлен комбатом, несмотря на упрёки и обвинения матери. Снимала ролики про отца, считая его героем. Никита Сергеевич кивал головой, записывал что-то в свою тетрадь, а потом поднял голову, в его глаза засветилась какая-то мысль.

— Юля, по своему опыту могу сказать, основные командиры нацбатов никогда не выезжали на передовую, исходя из каких-то своих стратегий, они всегда находились далеко в тылу. — Выдал майор.

— Никита Семенович, вы полагаете мой отец жив? — Осторожно спросила девушка.

— Даже не сомневайся! — Закивал головой майор. — Во всех нацбатах так, на передке командуют только младшие командиры. — Потом спохватился и оглянулся по сторонам. — Мне бойцы топчан соорудили, давай ложись, тебе нужно хорошо отдохнуть, а я попытаюсь решить, что дальше с тобой делать.

Майор, дождавшись, пока Юля, измученная пережитым шоком и физическим истощением, уляжется на его походный топчан и её дыхание выровняется, переходя в ровный, глубокий сон, тихо, стараясь не скрипеть сапогами, вышел из комнаты.

— Берегите девочку, никуда не выпускайте, но и не тревожьте. — Майор коротко приказав дежурным солдатам у входа, а сам, застегивая на ходу ворот кителя, направился в штабной блиндаж, расположенный в подвале соседнего уцелевшего здания.

Ранее, допросив двух взятых в плен боевиков-националистов, он, пользуясь поддержкой и логистикой штаба бригады, отправил их специальным транспортом в глубокий тыл, с твёрдой уверенностью, что уж там-то опытные следователи сумеют вытянуть из этих фанатиков всю возможную и важную оперативную информацию. В полумраке коридора штаба, пахнущего сырой землёй, махоркой и металлом, он почти столкнулся грудью с могучей фигурой Молота.

— Привет, Андрей! — Майор хлопнул его по плечу, на котором капли дождя блестели в свете тусклой лампы. — Подлечили там твоего Егорку, того, что о колючку порвал?

— Виделись только что, Никита Семёнович! — Кивнул Молот, и в его глазах мелькнуло облегчение. — Егорку-то подлатали, спасибо тебе за направление, теперь всё в порядке, руку ему как следует обработали и перевязали.

Майор уже сделал шаг, чтобы пройти дальше по своим неотложным делам, но Андрей неожиданно остановил его вопросом, произнесённым с ноткой странного любопытства:

— Я слышал, Жаркий тебе сегодня какую-то девчонку-блогера притащил, прямо из-под самого Часового Яра. — Андрей ждал ответа от майора.

— Навязал мне обузу, а я же, как ты знаешь, воспитательной работой с заблудшими душами не занимаюсь, — Хохотнул майор, но смех его был коротким и сухим. — Поговорил я с этой девочкой, накормил её досыта горячей кашей и спать уложил. Умаялась девка, совсем выдохлась, сейчас отдыхает. А вот куда теперь эту Юльку девать, куда пристраивать, ума не приложу, не в плен же её определять, она же, по сути, дитя несмышлёное.

Услышав имя, Андрей нахмурился, как будто получил лёгкий удар под дых, всё его тело как-то незаметно, но резко подобралось, и он, глядя прямо в глаза майору.

— Ты, Никита Семёнович, говоришь, девчонку Юлькой зовут? — Попросил Андрей с нехарактерной для него напряжённостью.

— А тебе она, Андрей, зачем? Смотрю, ты аж весь встрепенулся, будто родную увидел. — Майор с любопытством посмотрел на него и хмыкнул. — Рассказываю: девчонка сама по себе сопливая, наслушалась в своих пабликах хохляцкой бредни и решила из модного блогера в народного военного репортёра в одночасье превратиться, а может, и не сама решила, может, кто-то надоумил.

— А отец её, случайно, не комбат, не командир того самого батальона «Волчий клык»? — Андрей, не отрывая взгляда, напирал, и в его голосе зазвучала тревога.

— Ты откуда знаешь? — Майор аж опешил от этого неожиданного вопроса, его брови поползли вверх. — А, понял, — он отмахнулся, — тебе, наверное, об этой девчонке Жаркий по рации проболтался, у него язык без костей.

— С группой Жаркого я сегодня не пересекался и по рации не общался. — Андрей покачал головой, его лицо выражало глубокое раздумье и некую внутреннюю борьбу. — Похоже, Никита Семёнович, выходит, что эта самая Юлька — моя родная племянница, дочь моего старшего брата.

Майор развернулся к нему всем корпусом, на мгновение даже посмотрел по сторонам, допуская, что кто-то из штабных остряков сейчас выйдет из тени и начнёт смеяться над этой нелепой ситуацией, но, видя абсолютно спокойное и серьёзное, с особым, сосредоточенным выражением лицо Андрея. — Надо же, до чего странные и непредсказуемые зигзаги нам порой судьба подкидывает. — Майор только развёл руками, словно отмахиваясь от невидимой паутины. — Это же получается, вы с её отцом, с Миколой, два родных брата, а теперь вы по разные стороны фронта, по разные стороны этой чудовищной мясорубки стоите.

— Мы ещё до войны, на последней встрече родителей, крупно поссорились, и Микола тогда такой скандал устроил, орал как одержимый, как сумасшедший, про «родную Украину», про то, что мы, «гады-москали», его землю забрать хотим… — Андрей поморщился, будто от горькой пилюли, а потом, собравшись с духом, решился рассказать. — А ведь росли вместе, в одну школу ходили. Вот ты, Никита Семёнович, и старше меня по званию, и в разных контрразведывательных акциях силён, скажи мне, как можно вообще взрослому, вроде бы умному человеку, вот этой чернухой, этой ядовитой пропагандой мозги настолько промыть, что он потом уже ничего другого, никаких доводов рассудка, не воспринимает, будто зомбированный.

— Это, брат, означает только одно — человек оказался слаб духом, не смог сопротивляться, это же как болезнь, как страшный вирус, который всегда бьёт в самое слабое, незащищённое место человеческого иммунитета, только не физического, а духовного. — Никита Семёнович кашлянул, закивал головой, обдумывая вопрос, а потом ответил просто, но весомо. — Я вот вижу каждый день среди обычных, простых мужиков, попавших в плен, как они постепенно, по крупицам, начинают многое понимать и осознавать, когда с ними не кричат, а по-человечески, спокойно разговаривают, когда им факты показывают, а не пугают сказками.

— Значит, выходит, что вся эта наша спецоперация, весь этот напор — это и есть своего рода горькое, но необходимое средство, чтобы хоть как-то излечить этих самых, как ты говоришь, заражённых подлой и гнилой пропагандой людей? — Андрей молча согласился с майором, его сжатые кулаки понемногу разжались.

— Об этом, Андрей, потом, на досуге, поговорим обстоятельно. — Майор поднял руку, мягко, но твёрдо остановив парня. — Философией сейчас заниматься некогда. — Он попросил штурмовика дождаться его у входа. — Я только к нашему начальнику штаба бригады на пять минут заскочу, доложусь о ситуации и возьму необходимые бумаги.

Спустя примерно четверть часа майор вернулся с небольшим штабным конвертом в руке, кивнул Андрею, и они вместе быстрым шагом направились к тому самому двухэтажному строению, где в комнате, ставшей для Никиты Семёновича и кабинетом, и спальней, дремала, наконец успокоившись, девушка, повернувшись лицом к потрескавшейся стене.

— Юлька, родная, просыпайся! Это я, дядя Андрей. — Андрей, сняв каску, подошёл вплотную к топчану, наклонился над спящей и тихо, почти шёпотом, но очень чётко произнёс.

Сначала ничего не произошло, лишь её ровное дыхание на мгновение прервалось. Потом она медленно, словно сквозь сон, зашевелилась, перевернулась на другой бок, её веки дрогнули, и она открыла глаза, в которых сначала была лишь пустота непонимания, а потом, узнав его, вспыхнул настоящий огонёк радости и невероятного облегчения. Она радостно, почти подпрыгнув на топчане, закричала:

— Дядя Андрей! — Закричав Юлька бросилась к нему на шею.

Она обнимала его мощную, привыкшую к бронежилету шею тонкими руками, а слёзы, на этот раз не горькие, а счастливые, снова брызнули из её глаз, капая на его запылённый камуфляж. Андрей, как мог, нежно и бережно успокаивал племянницу.

— Тихо, тихо, Юлечка, всё уже, всё позади, я же с тобой, я здесь. — Он гладил племянницу по вздрагивающей спине и тихо приговаривал.

Когда первые, самые бурные эмоции немного улеглись и Юля, всё ещё всхлипывая, но уже улыбаясь сквозь слёзы, села на край топчана, Андрей присел рядом, его лицо стало серьёзным и сосредоточенным.

— Юля, — начал он мягко, глядя ей прямо в глаза, — сейчас не время и не место для долгих разговоров, но мне нужно понять главное. Ты видела теперь, что здесь происходит на самом деле. Ты слышала этих солдат. Ты чуть не погибла в этом аду, эти изменения в тебе, прозрение открывать другим при возвращении опасно. Скажи мне честно, как ты сама думаешь… Ты хочешь вернуться домой?

Юля, не раздумывая ни секунды, кивнула, сжимая в своих маленьких ладонях его огромную, шершавую руку. — Хочу, дядя Андрей! Очень хочу! Я больше не могу здесь… Я всё поняла… Всё, что нам врали, но я буду держать язык за зубами пока такие, как ты, не освободят разум всех украинцев. — Её голос снова задрожал, но теперь это была не истерика, а глубокая, выстраданная уверенность.

— Хорошо! — Твёрдо сказал Андрей. — Тогда слушай меня внимательно. Никита Семёнович уже оформил тебе необходимые документы. Я попробую два варианта. По первому завтра утром я лично отвезу тебя на сборный пункт. Оттуда будет идти колонна с ранеными и гражданскими в тыл, в Мариуполь. Там тебя встретят наши люди, помогут оформить всё нужное, и ты поедешь домой морем до Одессы. Второй вариант, попытаться передать тебя в руки твоего отца, моего брата. Это тоже сложно, я даже не уверен, смогу ли я выйти с Николаем на связь.

— Готова, но прошу тебя дозвониться до мамы или папы. — Прошептала Юля, и в её глазах, налитых слезами, впервые за долгое время появился не призрачный огонёк надежды, а твёрдый, осознанный свет. — Я больше не та глупая девочка. Я понимаю, как сложно притворяться, что ты ещё веришь в призывы этих мерзавцев, но я все равно хочу домой.

Когда первые, самые острые эмоции встречи немного улеглись и Юля, всё ещё цепляясь за руку дяди, как за якорь спасения, успокоилась, Андрей почувствовал острую необходимость сделать следующий, самый трудный шаг.

Он отошёл в угол комнаты, где ловилась неуверенная связь, и, достав свой армейский телефон с усиленной антенной, с тяжёлым сердцем начал набирать номер своего старшего брата, который теперь откликался только на имя «Микола».

Он слушал длинные, монотонные гудки в трубке, которые казались ему похоронным маршем по их бывшему братству, по их общему детству и прошлому, растоптанному Николаем, вставшему на сторону ненависти. Ответа не последовало, лишь безжизненная тишина на том конце, словно стена, возведённая между ними.

Тогда, сжав зубы от дурного предчувствия, он решил набрать номер Оксаны, матери Юльки, с которой у него, слава Богу, сохранились хоть какие-то человеческие отношения. Невестка ответила почти сразу, истерзанная неделей неизвестности и страха за дочь.

— Андрей? Это ты? Жива ли моя девочка? — Оксана захлебывалась от эмоций, казалось, связь прерывается.

Андрей, стараясь быть максимально собранным и спокойным, кратко, без лишних эмоций, объяснил ситуацию: «Оксана, Юля у меня. Жива, цела, не ранена, сейчас в безопасности. Но мне срочно нужно дозвониться до Коли. Старый номер не отвечает.

Нужно решить, как передать девочку за линию фронта, чтобы она могла вернуться к тебе». Оксана, рыдая от облегчения, продиктовала ему новый, запасной номер, которым пользовался Микола, предупредив, что он может не взять трубку, если увидит незнакомый номер.

Сделав глубокий вдох, словно собираясь нырнуть в ледяную воду, Андрей набрал новый номер. Сердце его колотилось где-то в горле. После пятого гудка, который показался вечностью, он услышал резкий, напряжённый и до боли знакомый голос брата.

— Кто это? Говори быстро! — Потребовал старший брат.

— Коля, это я, Андрей, — произнёс он, стараясь, чтобы его голос звучал ровно и нейтрально. — Давай оставим все наши разногласия и взаимные претензии на потом, сейчас не время для них. Коля, слушай меня внимательно: твоя дочь Юлька, сейчас у меня. Она жива, здорова и ей ничего не угрожает.

— Что?! Что ты хочешь, Андрей? — На том конце провода наступила мёртвая тишина, которую через секунду разорвал взрыв ярости и неверия. — Поди, решил воспользоваться моментом и меня в плен захватить, используя мою же дочь как приманку?!

Николай начал яростно ругаться, его слова были полны яда и подозрений, выстраданных за годы идеологической вражды. Но Андрей не стал ему перечить. Он просто молча протянул телефон Юле, кивнув ей. И когда Николай услышал в трубке дрожащий, но такой родной голос дочки, которая, сбиваясь и плача, начала рассказывать, как её накормили, как с ней хорошо обошлись, как дядя Андрей её спас и успокоил, его гневная тирада резко оборвалась. В трубке послышался лишь его тяжёлый, прерывистый вздох.

— Ладно… Дай мне три часа. Я приеду. Один. Встретимся в том самом селе, что наши оставили позавчера. Я заберу дочь. — Помолчав несколько секунд, Микола сказал уже другим, сдавленным голосом.

— Договорились. Ждём. — Андрей коротко кивнул, хотя брат не видел этого.

Следующие часы прошли в лихорадочной подготовке и мучительном ожидании. Андрей, пользуясь своими связями и статусом, договорился о вертолётном подъёмнике до самого Часового Яра, откуда на армейском внедорожнике, с потушенными фарами, он и трое его самых проверенных бойцов двинулись к месту встречи. Пейзаж вокруг был ужасающий, развороченная земля, обгоревшие остовы техники, могильная тишина, нарушаемая лишь далёкими взрывами.

Группа Молота прибыла первой, заняв позиции с хорошим обзором. Андрей, несмотря на договорённость, не мог не подумать о возможной засаде — война есть война, и она отучила слепо доверять. Ровно через три часа в сумерках показалась одинокая машина, поднимая за собой шлейф пыли. Она резко остановилась в сотне метров, и из неё вышел одинокий человек в украинском камуфляже. Это был Николай. Он шёл медленно, его руки были далеко от оружия. Андрей вышел ему навстречу, также один, приказав своим бойцам оставаться на местах.

Они сошлись в центре покинутого села, два брата, разделённые не только линией фронта, но и пропастью идеологий. Юлька, увидев отца, выскочила из укрытия и, счастливо крикнув, бросилась ему на шею. Но Николай, к её удивлению, мягко, но твёрдо отстранил её, его взгляд был прикован к брату. Он подошёл ближе, и в его глазах, обведённых глубокими тенями усталости, читалась невыносимая тяжесть всех этих лет ссоры, горечь утрат и, как показалось Андрею, глухое, ещё неосознанное до конца понимание своей собственной вины, той пропасти, которую он сам и вырыл между ними. Они не обнялись и не пожали друг другу руки. Они просто стояли друг перед другом несколько секунд, и тишина между ними была красноречивее любых слов.

— Прости, брат…. — Николай, не сводя с Андрея взгляда, произнёс хрипло, почти шёпотом, но это слово прозвучало громче любого взрыва.

Он не стал ничего больше объяснять, не стал оправдываться. Сказав это, он резко развернулся, грубо взял заскучавшую и ничего не понимающую Юльку за плечо, почти затолкал её в салон своего внедорожника, сам сел за руль, резко развернулся на узкой дороге и уехал, не оглядываясь, скрывшись в сгущающихся сумерках. Андрей ещё несколько минут стоял на том же месте, глядя в пустоту, куда исчезла машина брата. Потом он медленно повернулся и пошёл к своей машине. Его бойцы, видя его задумчивое лицо, молчали. Садясь на своё место, Андрей неожиданно для самого себя улыбнулся. Это была улыбка странного, щемящего облегчения и надежды.

Он почувствовал, ощутил кожей, что его брат, его Коля, не конченный, не безнадёжный человек, не фанатик, в кого превратился под давлением пропаганды. В глазах брата Андрей увидел ту самую боль и пробуждение, когда глядел в мутное стекло броневика: «Коля понял что-то важное, но он только в начале пути, так как ещё отравлен этой ненавистью, но он уже способен видеть правду. Николай на пути к излечению». Эта мысль согревала душу Андрея теплее, чем любой костёр в эту холодную, фронтовую ночь. Он скомандовал отъезд, и машина тронулась в обратный путь, увозя его из этого гиблого места, но оставляя в сердце крошечный, но такой важный росток надежды на будущее примирение с родным братом.

Предыдущая главаГлава 8 из 9Следующая глава