Литература о Достоевском не дает нам понимания того, что происходило с писателем в годы войны: СССР был занят более важными вопросами, а наука о Достоевском несла потерю за потерей – умер от голода В. Л. Комарович, погиб в бою О. В. Цехновицер… В Германии тоже как будто не было особенных событий: даже специальные работы о Достоевском там это время обходят стороной[142], тогда как утверждение, что «мощное воздействие Достоевского на немецкое искусство, огненный след, прочерченный его творчеством в судьбе немецкой общественной и философской мысли ХХ столетия»[143], вряд ли предполагает паузу на пятилетие, притом едва ли не самое тяжелое в ХX веке. Почти нет сведений и о том, что происходило с наследием писателя на оккупированных врагом территориях. Однако это лишь умолчания, тогда как Ф. М. Достоевский в годы Великой Отечественной войны был там же, «где его народ, к несчастью, был»: и в оккупации, и в окопе, и в ссылке, и даже в коллаборации.
Так случилось, что нацизм захватил Ф. М. Достоевского, обосновал и использовал его в качестве орудия пропаганды в войне с СССР. Такой поворот биографии русского гения объясняется несколькими причинами. Не последняя из них – тот афронт писателю, который демонстрировался в Советском Союзе и который сделал Ф. М. Достоевского как будто идеологически чуждым на родине. Существенна и другая причина, ничуть не зависящая от советских внутриполитических обстоятельств: возглавлял Министерство пропаганды нацистской Германии адепт русского писателя, и было бы странно, если бы он со своим дьявольским умом не использовал Ф. М. Достоевского как мощное орудие в войне против СССР.
Подобно пленнику, Ф. М. Достоевского использовали в качестве живого щита и гнали в бой, причем на трех различных полях сражений: мы видим три самостоятельных направления нацистской пропаганды, каждое из которых постараемся описать.
На протяжении войны нацистская пропаганда демонстрировала жителям захваченных территорий свое особенно бережное отношение к русской литературе; повсеместно напоминалось о запрете и горькой судьбе выдающихся литераторов при большевиках:
Практически во всех коллаборационистских изданиях, начиная с 1941 года, были рубрики «уголки культуры». В них печатались произведения русских классиков: А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, Ф. М. Достоевского и других. Комментарии обращали внимание читателей на те аспекты их творчества, которые при советской власти замалчивались или принижались: религиозность, великорусский патриотизм или национализм[144].
Особенно много повествовалось о тех литераторах, которые были расстреляны или сгинули в эпоху репрессий. Периодика активно рассказывала о судьбах писателей в условиях советского строя[145], напоминала о сочинениях запрещенных при большевиках авторов. Порой это были очерки о советской повседневности:
Рядом со мной появляется модно одетая женщина. Она вытаскивает батистовый платочек, пахнущий шипром, и обращается к продавщице:
– Скажите, пожалуйста… Ахматова есть?
– Есть «Четки».
Но дама, не беря в руки книги, тихо спрашивает:
– А… муж Ахматовой… есть?
Она боится просто спросить: есть ли стихи Гумилева? Ибо Гумилев расстрелян большевиками, как белогвардеец. Поэтому она начинает с Ахматовой…
– Нет, гражданка, Гумилева не продаем…
Я совершенно поражен таким способом спрашивать нужную книгу и еще больше поражен эрудицией продавщицы…[146]
Примером того, как вынуждены были жить отверженные литераторы, была избрана Анна Ахматова, ее имя часто приводилось в прессе, особенно в связи с последними произведениями; например, в газете «Голос народа» (Локотского самоуправления) статья «Как напечатали Анну Ахматову» сообщала, что «под угрозой гибели сына в когтях НКВД Ахматова снова пишет – пишет надутые, фальшивые агитки… Чего не сделаешь для спасения своих детей! Скверно, но понятно»[147]. Приведем более подробно эту же мысль:
Что бы ни думали советские писатели о власти Сталина, свои сокровенные мысли они держат при себе, для домашнего употребления. В своих книгах и статьях они выступают в застегнутых на все пуговицы вицмундирах казенной идеологии. <…>
А. Ахматова нарушила целомудренное молчание «внутренней эмигрантки», разразившись ура-патриотическими стихами после начала войны СССР с Германией. Возможно, что за два с лишним десятка лет поэтесса, говоря советским языком, «перестроилась» и пошла «по линии» союза с большевиками? <…> Проще и вернее другое объяснение неуместного патриотического зуда, охватившего Ахматову. Дело в том, что во время ежовщины был арестован ее сын. Это дало большевикам удобную возможность непосредственно управлять чувствами и вдохновением поэтессы[148].
Констатации не были единственной формой пропаганды: оккупационные администрации активно поощряли знакомство граждан с той литературой, которая в СССР была под запретом, – как по радио, так и всеми иными доступными способами. Можно без преувеличения сказать, что в годы войны центром культурной пропаганды становится Одесса. Начиная с 1 февраля 1943 года на радио долгое время выходила передача артистки О. Селиновой, посвященная русской литературе, представлявшая собой чтения стихов «прославленных русских поэтов», в том числе Ф. Сологуба, А. Ахматовой, Н. Гумилева, С. Есенина, К. Бальмонта, З. Гиппиус[149].
Открытый в Одессе решением дирекции культуры при губернаторстве в мае 1943 года Антикоммунистический институт исследований и пропаганды (в октябре переименован в Институт социальных наук) проводил многочисленные лекции; одним из постоянных лекторов в нем был А. Д. Балясный[150], профессор университета, завкафедрой украинской литературы, а также Г. П. Сербский, занимавший с конца 1942 года место профессора и завкафедрой русской литературы университета[151]. А. Д. Балясный выступал со статьями по вопросам литературы[152], а также с жизнеописаниями жертв большевизма в романтическом ключе, в том числе о Н. С. Гумилеве, погибшем как воин и поэт в бою с «иудо-большевистскими поработителями родины»[153]; Г. П. Сербский участвовал в издании книг С. А. Есенина и Н. С. Гумилева.
Все подобные лекции по русской литературе должны были проходить этап согласования с оккупационными властями[154], причем не все в результате разрешались; скажем, запланированное выступление поэта и литературного критика О. А. Номикоса «Сказительница Марфа Крюкова», не носившее антисоветского характера, не было разрешено[155].
Что касается именно наследия Ф. М. Достоевского, то ему уделялось особое, даже исключительное внимание. Еще до того, как 22 июня 1941 года Германия напала на СССР, нацистские организации во всем мире вели дискуссии о писателе. Активным пропагандистом идей писателя стал Российский фашистский союз в Харбине: еженедельно проводимые обществом в Центральном русском клубе вечера с красноречивым названием «Встречи фашистов и их друзей» включали и доклады о писателе Иакинфа Васильевича Лавошникова, известного монархиста и культурного деятеля русского Харбина[156]. 18 февраля 1941 года он выступил с докладом «Достоевский как пророк русской революции»:
Не новая уже тема, неоднократно дебатировавшаяся в эмиграции, была искусно подана докладчиком в свежей своей новизной трактовке творчества великого русского мыслителя, отчего еще более выиграла в своей неостывающей злободневности. И. В. Лавошников нарочито обошел слишком известную аргументацию, построенную на «Бесах», где Достоевский пророчески нарисовал картину большевицкого бунта, оперируя романами «Преступление и Наказание» и «Братья Карамазовы», все острие своей мысли, базирующейся на литературно-психологическом разборе произведений писателя-духовидца, направил к вскрытию тех внутренних социальных язв в дореволюционной России и той страшной душевной бездны в Русском человеке, которые психологически подготовили крушение Российской государственности[157].
Наибольший резонанс вызвал следующий доклад, читанный им 4 марта 1941 года, под названием «Смердяковщина в эмиграции»:
Эта необычайная и острая тема привлекла на «чашку чая» фашистов и их друзей многочисленную аудиторию, среди которой присутствовали видные представители эмигрантской общественности <…> Доклад вызвал оживленную дискуссию, затянувшуюся на целых два часа, и лучше всего повествующую о содержании злободневного доклада, нежели трафаретный отчет о нем. Прения открылись следующим интересным выступлением Ю. Ф. фон Зиберг:
«– Копаясь в болоте человеческой души, Достоевский собрал там большую коллекцию всевозможных бесов и чертенят. Эти бесы – суть бесы господства, вольнодумствования, сладострастия, оппортунизма, безбожия, зависти, злобы и т. д.
Достоевский рассадил их по душам своих героев. И самого страшного из бесов – кинематографического Кин-Конга посадил в Смердякова. Тип этого отцеубийцы дан Достоевским в чеканной, психологически завершенной форме. Владеющего Смердяковым беса нельзя спутать с бесами других персонажей – ни в „Братьях Карамазовых“, ни в самих „Бесах“.
Все бесы Достоевского общечеловечны, встречаются на каждом шагу в повседневной жизни, и их легко отыскать среди эмиграции. Но бес смердяковщины проявляется только в стихийной атмосфере, в толпе, обуянной слухами, в бунте, в революции». <…>
Выступивший вслед за Ю. Ф. фон-Зибергом инвалид Епифанов протестовал против клейма «смердяковщины». В эмиграции есть смердяковы, но нет смердяковщины. <…> В заключительном слове докладчик, отвечая своим оппонентам, указал, что он был далек от мысли обвинить всю эмиграцию в смердяковщине, но все же подчеркивал, что психология некоторых элементов значительно напоминает Смердякова[158].
Оккупация дала Ф. М. Достоевскому новую жизнь, и нацистская печать постоянно сообщала об освобождении классика от оков большевизма:
Советская цензура постаралась изъять и из библиотек, и из школьного преподавания «Бесов» и остальные произведения Достоевского. <…> Получилось так, что в такой номинально самой «свободной» стране в мире, как СССР, Достоевского тщательно прятали от читающей публики, от аудитории, от школьного класса. Все, учившиеся и оканчивавшие в эти годы советскую школу, выходили в жизнь в совершенном неведении относительно такого мирового явления в области литературы, как Достоевский[159].
В разговоре о популярности Ф. М. Достоевского за границей даже приводился подробный рассказ о переводах его сочинений в Японии[160]. Во Пскове для подготовки программы по «просвещению и воспитанию детей – молодого поколения граждан новой, освобожденной от большевизма России» летом 1943 года были организованы курсы для школьных учителей (120 участников, из них мужчин – 16); среди обзорных лекций были «Философско-исторические взгляды Достоевского», «Русские поэты – жертвы большевизма»[161]. Некоторые газеты печатали те сочинений Достоевского, которые не издавались в СССР. Например, псковская (издававшаяся в Риге) газета «За Родину» поместила рождественский рассказ Ф. М. Достоевского «Мальчик у Христа на елке»[162]. Особенно же часто проводилась параллель между романом «Бесы» и большевизмом[163].
Велика была и лекционная активность, особенно в Одессе. Это были и отдельные лекции, как выступление «Духовные искания Достоевского» преподавателя университета А. Ермолаева 5 января 1944 года в Институте социальных наук[164]. Постоянно упоминал имя классика А. Д. Балясный: «Ленин поощряет издевательство над всем русским. Большевики преследуют творения Ф. М. Достоевского, когда в Америке признают Достоевского мировым гением»[165]. Произведения писателя читались на мероприятиях: так, 6 сентября 1942 года в Одесском доме ученых в рамках концерта был прочитан отрывок из «Братьев Карамазовых»[166].
Оккупационное радио транслировало тексты Ф. М. Достоевского и передачи о писателе. 19 февраля 1943 года по радио передавали получасовое чтение «Братьев Карамазовых» (артисты Викторов и Полетаев)[167]; 17 мая 1943 года с 15‑30 по 16-30 – «Художественное чтение. Отрывок из романа „Бесы“ Ф. М. Достоевского. Читает артист г-н <Л. С.> Горовой»[168]; 27 мая с 15-30 до 16‑30 – «Доклад г-на <Н.> Вечерина о романе Достоевского „Бесы“ (окончание)»[169].
Нельзя не отметить, что газеты откликнулись на смерть в блокадном Ленинграде В. Л. Комаровича – в берлинском «Новом слове» появился прочувствованный некролог, написанный В. Клыковым. Прежде всего, был отмечен вклад ученого в изучение древнерусской литературы – «это был один из лучших в мире знатоков народной легенды», но отмечались и его труды о Достоевском:
Интересовался Комарович и новейшей литературой. Он страстно ненавидел академическую рутину. Его работы о русской поэзии, хорошо известные тем, кому приходилось знакомиться с «Библиотекой поэта», отличаются отсутствием социологизма, смелостью мысли и глубоким пониманием законов поэтического творчества.
Комарович был другом немецкого народа и германской культуры. Он много лет работал в высших учебных заведениях Германии – в том числе и в Берлинском университете, где читал лекции о творчестве Достоевского.
Погиб большой ученый! Трудно представить, что не увидишь больше его худощавое лицо с бородкой, какую обычно носили разночинцы минувшего века, и потертый старомодный, но тем не менее еще изящный и опрятный костюм.
Гибель Комаровича – тягчайшая, непоправимая утрата для всякого, кто любит и ценит русскую национальную культуру[170].
Особенное место в оккупационной культурной жизни занял театр. Наряду с тем, что повсеместно клеймился театр советский и порой даже английский (за переделки произведений Ф. М. Достоевского)[171], провозглашался новый свободный русский театр. Театральных трупп было несколько, в том числе русская труппа Крымского государственного театра (Симферополь), которая была в начале 1943 года перевезена в Одессу и вошла в состав Румынского национального театра; ее силами была начата подготовка «Братьев Карамазовых»[172].
Однако главным явлением оккупационной театральной культуры стал Русский театр Василия Вронского, который открылся в Одессе 25 апреля 1942 года[173]. 14 апреля 1943 года на его подмостках состоялась премьера спектакля «Преступление и наказание»[174]. После пожара осенью 1943 года он открылся снова, и посвященная этому статья дает нам понимание широты деятельности В. М. Вронского:
Вынужденный при большевиках питаться мякиной советских агиток вместо пьес или – чтоб было еще хуже – изуродованной, приспособленной к принципам «социалистического реализма» классикой, подсоветский зритель сразу почувствовал в новом театре дыхание до сих пор ему неведомой или знакомой понаслышке жизни.
За время своего полуторагодичного существования старый русский актер, воспитанный на традициях русского театра и искусства, В. М. Вронский показал одесской публике около ста постановок пьес лучшего классического и иностранного репертуара.
Театр перестал осуществлять принятый в советской системе «производственный план» и стал просто театром, то есть местом показа искусства, свободного от агитационных и тенденциозных налетов, от чего мы почти было отвыкли.
На этом пути дирекция театра и труппа пережила немало серьезных испытаний, и это прежде всего относится к работе, которая была проделана с актером, привыкшим в советское время к штампованным ролям и типам. Театр рос, креп так же, как и все его творческие возможности, но ему пришлось пережить бедствие – возник пожар, который мог задержать представления на неопределенное время. Но тут пришла на помощь румынская администрация в лице Губернаторства Транснистрии, Одесского муниципалитета, местной прессы и широкие круги общественности, которые приняли все необходимые меры для восстановления здания театра и возобновления его деятельности в старом помещении.
Сейчас театр блестит своей красотой. Он капитально отремонтирован как внутри, так и снаружи. Сделаны большие внутренние переделки как на сцене, так и в фойе театра. Значительно улучшено электроосвещение, установлены новые плафоны, фонари и прочее. Кроме материалов, выделенных бесплатно Губернаторством и Муниципалитетом, дирекция затратила на ремонт свыше 120 000 марок.
Для открытия театра, которое состоится сегодня, 30 сентября сего года, после его ремонта Вас. Вронский ставит «Идиота» Ф. М. Достоевского в драматической обработке В. А. Крылова и Плющика-Плющевского. Это серьезнейшее дерзание театра, из которого, мы надеемся, он выйдет несомненным победителем.
То, что господин Вронский обратился к использованию такого изумительного произведения, как «Идиот», говорит о том, что театр идет вперед по пути служения русскому искусству[175].
Премьера «Идиота» (в дореволюционной версии В. А. Крылова и Я. А. Плющика-Плющевского) ожидалась с нетерпением: «Публике впервые после освобождения Одессы от большевистского владычества предстоит увидеть в сценическом воплощении творение гениального знатока человеческой души»[176], а премьера стала большим событием. В дневнике одесского музыканта и будущего известного педагога В. А. Швеца (1916–1991) описан этот спектакль 10 октября 1943 года:
Был в театре Вронского после ремонта. Потолок нашит из фанеры. Смотрел «Идиот» по Достоевскому. <В. Е.> Маккавеевский в роли Мышкина великолепен. Все в нем было прекрасно: от внешнего застенчивого облика до игры рук, по которым можно было прочесть все его мысли. Он одинаково был силен во всех актах, даже в заключительном, где легко сорваться на мелодраму. Большие успехи, особенно в последнем акте, и у Вронского, который играл Рогожина. Но он по-прежнему не знает роли и импровизирует большую часть текста. Анастасия Филипповна в исполнении <Н. Г.> Мерцаловой тоже весьма хороша. Она была темпераментна и характерна. Неплохо играл Фердыщенко <Н. С.> Фалеев, а генерала в отставке – <А. А.> Савельев. Я смотрел на это все и думал, как бы это превосходно получилось бы в виде оперы! Почему этим не занялся Чайковский?[177]
Вместе с немецкими войсками В. М. Вронский ушел в Румынию, а там в марте 1944 года был арестован СМЕРШем, этапирован в Одесскую тюрьму, в марте 1945 осужден на 10 лет ИТЛ и умер в заключении в колонии в Николаевской области в феврале 1952 года[178].
Наибольшая известность Ф. М. Достоевского того периода связана прежде всего с тем, как использовались антиеврейские настроения русского классика.
Об использовании антисемитских высказываний Ф. М. Достоевского в нацистской пропаганде было известно и ранее, поскольку тому способствовало распространение слухов об антисемитизме писателя даже среди советских солдат: как вспоминал писатель Анатолий Рыбаков, листовки с текстами из «Дневника писателя», направленными против еврейства, регулярно сбрасывались на позиции советских войск с вражеских самолетов[179]. Вскользь о статьях такого рода в оккупационной прессе можно узнать также из монографии Д. А. Жукова и И. И. Ковтуна[180]. Однако сложно даже представить, насколько безбрежной и грязной была эта пропаганда.
Нацистская Германия не сразу привлекла Ф. М. Достоевского в ряды пламенных антисемитов: поначалу нацистская пропаганда едва не отправила русского классика в привычный для него лагерь реакционных авторов, заявляя, что писатель получил известность в мире «благодаря своим еврейским переводчикам»[181].
Но поскольку даже в России печатно утверждалось, что Ф. М. Достоевский «явился уже откровенным основоположником новейшего антисемитизма»[182], то усилиями Министерства пропаганды была сделана попытка сформировать ложную концепцию об антисемитизме Достоевского как истинной причине запрета его произведений в СССР: якобы советское правительство «не могло простить Достоевскому его деятельности, направленной на разоблачение планов еврейства», и именно по этой причине «оно пыталось снизить значение творчества Достоевского, замалчивать его публицистические высказывания, доказать, что между художником и мыслителем был огромный разрыв, что Достоевский вообще не был мыслителем, и что его публицистика устарела и реакционна…»[183] Ровно теми же причинами объяснялось исчезновение писателя из школьной программы: «Произведения Достоевского, создавшие писателю мировую славу, в советских школах не изучались. Такая кара постигла писателя за его антисемитизм»[184]. Так что шквал антисемитизма с начинкой из цитат Ф. М. Достоевского захлестнул оккупационную прессу[185].
Даже мемориальные здания или музеи, сохранявшиеся не в лучшем виде при большевиках, как будто подкрепляли позиции нацизма:
Разрушен дом Достоевского в селе Даровом. С эти домом связаны детские годы писателя. Запущен и разрушен дом, где жил Тургенев. Все это было запущено и разрушено еще до войны и подтверждает, что иудо-большевизм был и остался злейшим врагом культуры[186].
Еще в 1931 году на доме Ф. М. Достоевского в Старой Руссе была установлена мемориальная доска, но при нацистской оккупации ее заменили:
По распоряжению местной германской комендатуры дом в Старой Руссе, в котором проживал Федор Михайлович Достоевский, получил новую памятную доску, заменившую прежнюю, старую и заржавевшую надпись, по которой германские солдаты и узнали, что в доме с 1872 по 1880 год жил и работал Достоевский.
Дом этот имеет весьма жалкий вид: запущенный, давно не ремонтированный, полный вшей и клопов – он служил убежищем для восьми семейств! Кое-где еще видны следы старых, грязных обоев, двери сорваны с петель, стекла местами выбиты и заменены бумагой[187].
Поскольку значительная часть потомков писателя оказалась под оккупацией, это обстоятельство было использовано нацисткой пропагандой максимально и, по-видимому, серьезно повлияло на отношение советской власти к наследию писателя в будущем.
Ранее было известно о том, что Е. А. Достоевская (Щукина) – жена Милия Федоровича Достоевского использовала фамилию Достоевского «для предательских выступлений по радио и в печати»[188] и уехала с оккупантами, однако это далеко не все, что можно сказать о потомках писателя в контексте их жизни под немцами.
Еще в 1920‑е годы в эмигрантской прессе сообщалось о нужде, в которой при большевиках живут родственники писателя – «сын Достоевского умер с голоду, жена сына Достоевского живет в Крыму и голодает»[189]. Однако в ходе войны Германии против СССР этот вопрос приобрел идеологическую окраску: «Потомки Достоевского и Толстого подвергались в СССР преследованиям НКВД. Этот факт символизирует отношение большевиков к культуре»[190].
В отечественной науке о Достоевском считается, что внучка писателя Мария Михайловна (1878–1949) «была угнана вместе со своей племянницей М. В. Зеленевой на принудительную работу в Латвию. Последние годы прожила на Рижском взморье», а Мария Васильевна Зеленева (1906–1969) «после освобождения трудилась воспитателем в детских садах Риги»[191]. Но когда нацистская пресса нашла их в начале 1943 года в латышском Балдоне, то представила их судьбу иначе.
Вблизи Риги, в Балдоне, сейчас живут родственники Ф. М. Достоевского – внучка писателя Мария Михайловна Достоевская и правнучка его родного брата – Мария Васильевна Зеленова, переселившаяся сюда из Царского Села.
Мария Васильевна сообщает об участи некоторых членов семьи писателя. В Советском Союзе скончалась от голода дочь Федора Михайловича Достоевского, Любовь Федоровна – тоже писательница.
Большевики не умели чтить память великих русских писателей и не уважали их потомков. Немало испытаний выпало и на долю Марии Васильевны Зеленовой. Ей был закрыт путь к высшему образованию. При поступлении в университет ее прошение было отклонено, и отказ мотивирован тем, что Достоевский, якобы, «являлся помещиком, а дети помещиков не имеют права на высшее образование в СССР». Правнучке великого писателя с большим трудом удалось поступить в педагогический техникум, причем ей было предложено стать комсомолкой, либо учиться на одних отличных отметках. Мария Васильевна напрягала все свои силы для получения отличных отметок, но в комсомольскую организацию не вступила. Немалых трудов стоило ей окончить образование. Из Царского Села М. В. Зеленова добровольно эвакуировалась с германскими войсками в Осьмино, где работала в течение одиннадцати месяцев переводчицей, а оттуда переехала в Балдон[192].
Намного более резонансной стала другая публикация – статья румынского литератора Георга Ганя в газете «Viaţă» («Жизнь»). В августе 1942 года он оказался в оккупированном Крыму и познакомился в том же месяце с потомками Ф. М. Достоевского – невесткой Екатериной Петровной (1875–1958), а также ее родной сестрой Ниной Петровной Фальц-Фейн (1870–1958). Вскоре он написал очерк для газеты, и 1 февраля 1943 года материал был отправлен в Бухарест под названием «Трагедия семьи Достоевского», с приложением двух фотографий Екатерины Павловны (одна из них – с немецкими солдатами). После заметного промедления, 28 апреля 1943 года, статья была напечатана[193]. Приведем ее переложение в оккупационной периодике, озаглавленное «Издевательства большевиков над семьей великого писателя Достоевского»:
Румынская газета «Виаца» опубликовала потрясающую статью о семье великого русского писателя Достоевского. Симферопольский корреспондент этой газеты Ганер <!> нашел в Симферополе невестку Достоевского – жену его единственного сына – Екатерину Достоевскую в состоянии ужасающей нужды. Екатерина Достоевская рассказала, что до большевистской революции вся семья писателя – его жена Анна Григорьевна, сын и она сама проживали в Петербурге и работали над литературным наследством Достоевского. Доходы от издательств и получаемая пенсия давали возможность безбедно существовать. После октябрьской революции настали времена преследования, бедствий и горькой нужды. Семья Достоевского вынуждена была бежать из Петербурга. Анна Григорьевна нашла убежище в небольшом домике, принадлежавшем Достоевскому недалеко от Ливадии, в Крыму. Сын поспешил в Москву в надежде что-нибудь спасти из состояния, находящегося в банках. Екатерина Достоевская поселилась в усадьбе родителей на Кавказе. После разгрома армии Врангеля Анну Григорьевну выбросили из домика, который был сожжен. Она была вынуждена просить милостыню, чтобы не умереть от голода. Старые друзья приняли в ней участие, поселили ее в полуразрушенном доме на чердаке и помогали ей. Но и они долго поддерживать ее не могли, так как сами сильно нуждались. Она умерла от истощения и вместе с другими нищими ее закопали в общей могиле.
Судьба Екатерины Достоевской была не лучше. Дом ее родителей также подожгли большевики. Она кое-как перебивалась, исполняла всякую черную работу. Ее муж, единственный сын Достоевского, подвергался в Москве преследованиям, как «буржуй». Он вынужден был скрываться в окрестностях Москвы у старого кучера, служившего ранее у Достоевских. Три года полуголодного существования подорвали силы Достоевского и он умер от тифа. Старый слуга великого писателя своими руками похоронил его сына[194].
Статья эта получила, без всякого преувеличения, всеевропейский резонанс; она была многократно изложена в других периодических изданиях на различных языках[195]. В целом смысл ее сводился к мысли: «Вот до чего довел большевизм все потомство великого русского писателя, предсказавшего в „Бесах“ тот ужас, который принес его родине большевизм»[196].
Когда Е. П. Достоевская и ее сестра в начале 1944 года после несчастного случая лежали в больнице, они поместили в одесской газете объявление следующего содержания:
Екатерина Петровна Достоевская (невестка Федора Михайловича) и ее сестра Нина Петровна Фальц-Фейн находятся в Одессе на Слободке-Романовке, в немецкой больнице шеф д-р Рихо, за грузинской больницей, маршрут трамвая № 15 – просят друзей и знакомых навещать их[197].
Георг Ганя, вдохновившись успехом статьи, нашел издателя для будущей книги «Федор Достоевский» – та же газета 13 марта 1944 года сообщила, что эта книга уже готова и скоро появится[198], но перелом хода Великой Отечественной войны не позволил ей выйти в свет.
Если можно кого-то из семьи Достоевских назвать настоящим коллаборантом, то Евгению Александровну Достоевскую (Щукину), вторую жену Милия Федоровича Достоевского, которая в 1942 году также оказалась на оккупированной территории. Хотя родственники Достоевского пытались откреститься от «самозванки», утверждая, что брак ее с М. Ф. Достоевским был мимолетным увлечением, а их фамилию та использовала незаконно, но в действительности брак с М. Ф. Достоевским был не только официальным, но даже церковным: 20 августа 1917 года священник церкви Воскресения на Малой Бронной А. П. Сперанский повенчал «потомственного дворянина, окончившего курс специальных классов Лазаревского института Восточных языков Милия Федоровича Достоевского, православного вероисповедания, первым браком, 33‑х лет» с «Тульской губернии, города Белева мещанкой девицей Евгенией Андреевой Щукиной, православного вероисповедания, первым браком, 20-ти лет»[199].
Она оказалась на оккупированной территории; работая в театре, ушла с немецкой армией и, оказавшись в Германии, начала активное сотрудничество с немцами. Не зная подлинных обстоятельств жизни своего мужа после революции (даже о том, что он потерял возможность самостоятельно передвигаться), Е. А. Достоевская сочинила его историю, заканчивавшуюся смертью в сибирской тюрьме, многократно повторяла ее, так что эта мифологизированная биография М. Ф. Достоевского впоследствии даже попала в научную литературу[200].
Давая интервью нацисткой прессе, она заявляла, что теперь ее целью является борьба с большевизмом, объясняла гонения на нее и на семью Ф. М. Достоевского ненавистью «кремлевских евреев» и вообще пылала антисемитизмом. Уже находясь в Берлине, в марте 1944 года, она дала интервью Герберту Касперсу, с которым встречалась весной 1943 года в Крыму, и заявила: «Большевизм никогда не менялся, как за три тысячи лет своей истории никак не изменились и кровожадные еврейские лица»[201]. После разгрома нацизма Е. А. Достоевская спасается в Австрии, где ее вербует американская разведка[202].
Руководящую роль в австрийской резидентуре ЦРУ в послевоенные годы играл скрывшийся от Нюрнбергского трибунала Отто фон Большвинг – нацистский преступник, активный участник «окончательного решения еврейского вопроса», служивший при Гитлере в СС первым помощником Адольфа Эйхмана. В его материалах, рассекреченных в 2005 году, также имеются сведения об участии Е. А. Достоевской в агентурной деятельности на стороне американской разведки[203]. И именно фигура Большвинга стала причиной того, что в рамках принятого в 1998 году в США «Закона о раскрытии военных преступлений нацистом» в 2006 году оказались рассекречены и другие документы, в которых можно найти материалы о деятельности Е. А. Достоевской.
Она была завербована бельгийский священником-иезуитом Марселем Ван Куцемом (1909–1973). Это был крупный религиозный деятель, историк-византинист, с отличием окончивший католический университет в Лувене; в годы войны был причислен к Священной конгрегации по делам Восточной церкви и жил в Риме, обретя значительное число знакомств в русской антифашистской среде. В 1945 году кардинал Эжен Тиссеран, секретарь конгрегации, направил Ван Куцема своим представителем в британской зоне оккупации, а затем и во всей Австрии и Германии. В числе девяти языков, которыми Ван Куцем владел, был и русский (его он выучил в студенческие годы, чтобы изучить работы русских византинистов); общение в среде эмигрантов помогало ему быть полезным спецслужбам; наибольшую известность в русской среде он получил, живя в Зальцбурге и издавая бюллетень «Луч» (часть русскоязычного книгоиздания «Ди-Пи», издавался в 1945–1954, Ван Куцем был главным редактором с августа 1952 года)[204]; связь его с ЦРУ позволила запросить в 1952 году финансовую помощь на издание газеты[205]. Связав жизнь с одной из завербованных им женщин и нарушив целибат, святой отец обзавелся семейством, в 1954 году эмигрировал в Бразилию, а в 1955‑м оставил служение. Преодолевая материальные и физические трудности (после переезда его разбил паралич), он c женой и четырьмя детьми обосновался в Сан-Паулу, занимался переводами и преподаванием; причем в интервью 1957 года он отдельно упомянул, что начинал изучать русский язык и совершенствовал его в общении «с советскими солдатами, оккупировавшими часть Германии»[206]; ныне его именем названа улица в этом бразильском городе.
Как в жизни любого представителя духовенства при тоталитаризме, его служение было неразрывно связано с разведывательной деятельностью: в годы войны он вынужденно помогал службам разных стран (английской, французской, американской); в 1948 году был официально завербован ЦРУ и действовал преимущественно в среде русской эмиграции; при этом документы отмечают его приверженность «великорусским идеям», бескорыстие в помощи эмигрантам[207]. Ван Куцем придерживался убеждения, что православное духовенство в России полностью разрушилось под гнетом НКВД, и видел путь возрождения России в установлении там католичества[208]. Оценив его способности как агента, но учитывая как тесные связи с Ватиканом, так и сочувствие к императорской России, ЦРУ сочло целесообразным ограничить его деятельность «поиском личностей и талантов» в русской среде[209]. Причем контрразведка США (CIC) считала его двойным агентом, работавшим в основном на Ватикан, а также предъявляла ему претензии в неразборчивости в его гуманитарной помощи русским, на что был получен следующий ответ Ван Куцема: «Я помогаю всем, кто нуждается в духовной или материальной помощи, будь они русские или нет, советские или нет»[210].
Именно Ван Куцем привел Евгению Достоевскую в американскую агентуру. Ее отрывочные анкетные данные в рассекреченной части документов ЦРУ позволяют дополнить портрет этой представительницы рода Достоевских[211]. Она родилась 24 декабря 1898 года в Москве, по национальности малороссиянка, в начале войны жила в Пятигорске с матерью, работая в музыкальном театре. Оказавшись в 1942 в оккупации, Е. А. Достоевская продолжила работать в театре, одно время жила в Алупке неподалеку от Воронцовского дворца[212], а в 1943 году вместе с труппой была поочередно эвакуирована в Симферополь, Запорожье, а затем оказалась в Берлине. Переехав в начале 1944 года в Австрию, она поселилась с матерью в Мариенкирхене и взялась за литературное творчество – как театральный критик и как мемуарист; ее мать умерла летом 1946 года.
Не совсем ясно, когда именно она была завербована, но уже в 1951 году Евгения Достоевская – активный агент в группе Ван Куцема. Она занимается вербовкой в Австрии советских специалистов, активно участвует в конспиративных разведывательных мероприятиях ЦРУ с целью перемещения перебежчиков на Запад[213]. В документах ЦРУ она характеризуется как сторонница русского национализма, причем ей придается важность («a key figure») для будущих операций в Вене и советской зоне оккупации[214].
В 1952 году, практически в памятные дни Ф. М. Достоевского, она в числе других немецких эмигрантов подписывается под воззванием «Ко всей политической эмиграции», которое начинается словами:
Мы, беспартийные антикоммунисты, политические эмигранты беженцы из тоталитарного Советского Союза считаем, что борьба против большевизма до полного его крушения является необходимой предпосылкой избавления наших народов от политического, национального и социального рабства, а всего человечества – от нависшей угрозы коммунистической агрессии[215].
Однако о ее карьере в ЦРУ после 1952 года мы ничего не знаем, поскольку соответствующих материалов среди рассекреченных документов ЦРУ нет.