Сельва сомкнулась за Киане, успокоились колыхавшиеся ветки – теперь четверым бледнолицым предстояло обдумать свое положение. Экштейн не скрывал отчаяния; Серебряков угрюмо проверял имущество; Фриман стоял возле своего рюкзака, опираясь на карабин, и невозмутимо ожидал, что последует, – судя по всему, уход чимакоко не особо его удивил.
– У вас еще есть шанс догнать индейцев, мистер Фриман, – сказал Беляев британцу. – Дальнейшее наше продвижение сопряжено с большими трудностями, и я не имею права не предупредить вас об этом.
– Don’t worry, – отмахнулся англичанин и, заметив озабоченность на лице Беляева, продолжил по-испански: – Не беспокойтесь, дон Беляев, я постараюсь не быть для вас обузой.
– В таком случае я попросил бы вас принять участие в совете, – ответил тот.
Совещание было кратким. Часть последнего перехода до места впадения ручья в реку Гроа они уже прошли. Необходимо было добраться до Большой Излучины уже к вечеру. Рубить сельву решили поочередно, парами – Экштейн и Фриман, Беляев и Серебряков. Опасение вызывал заболевший мул, но казак обещал сделать все возможное, чтобы он не сдерживал темпа ходьбы: для этого часть груза переложили на собратьев бедняги. Беляев счел нужным предупредить своего своенравного попутчика:
– Как вы понимаете, мистер Фриман, положение обязывает, чтобы вы постоянно находились в зоне видимости. Прошу не огорчать меня.
Мистеру Фриману оставалось только вежливо кивнуть.
– Теперь что касается морос, – перешел Иван Тимофеевич к теме, которая все более беспокоила Экштейна. – Как вы понимаете, было бы глупо отправляться в экспедицию, не приняв все меры по решению этой, весьма нелегкой, проблемы. Скажу одно: я направляюсь к ним в гости не с пустыми руками, так что препоручите дикарей мне, господа! В свою очередь, жду от вас полного спокойствия и прошу сосредоточиться на основной задаче. Не сомневаюсь, рано или поздно мы достигнем цели…
Костер был потушен, мате выпит, мулы готовы. Англичанин вытащил из ножен мачете и занял место рядом с лейтенантом.
– Никакого уныния, голубчик, – напутствовал Беляев Экштейна.
Пары менялись через каждые два часа; серебряные карманные часы Беляева точно отсчитывали время. К вечеру, когда еще один ручей присоединился к первым двум, журчание превратилось в рокот.
– Вы, помнится, удивлялись нашему походу на рынок? Что ж! Пришло время! – Беляев направился к одному из мулов и, развязав горловину знакомого Александру Георгиевичу рогожного мешка, выхватил из него целую связку переливающихся на солнце бус, к которым присовокупил два зеркальца. – Если верить Шиди, а вождю чимакоко я доверяю, как себе, Большая Излучина совсем рядом, – сказал он, развешивая бусы на ближайшем кустарнике и пристраивая на выпирающих корнях вспыхнувшие на солнце маленькие зеркала. – Начинается основная игра, и мы должны быть щедрыми в отношении здешних хозяев. Индейские вожди кое-чему меня научили. Мы остановимся на ночлег у излучины, а завтра утром вернемся и посмотрим – ко двору ли пришлись наши подарки.
Увидев недоумение в глазах спутников, Беляев объяснил:
– Если бус и зеркал утром не окажется – дары приняты. Морос пропустят нас дальше…
– Вы думаете, они следят за нами? – быстро спросил Экштейн.
– Не сомневайтесь, голубчик. Чимакоко – тертые калачи и прекрасные воины. Просто так их не заставишь повернуть обратно, для этого нужны очень веские причины.
– А если бусы останутся нетронутыми?
– Это крайне нежелательный вариант, – вздохнул советник парагвайского Генштаба. – Но, как говорится, Бог не выдаст, свинья не съест…
Причина все нарастающего шума стала ясна, когда путешественники выбрались из леса на небольшое, поросшее мелкой травой плато. Сразу несколько встретившихся в том месте ручьев образовывали мутный водопад, который спадал в полноводную реку Гроа. Зрелище не могло не завораживать: внизу рассыпались во все стороны водяные искры, краснела от ила, поднимаемого течением, река, и во все стороны простирались зеленые кроны деревьев, которые благодаря стадам обезьян, порхающим туканам, переливающимся всеми цветами радуги попугаям и ветру постоянно шевелились, трещали, щелкали, шумели, гудели, прибавляя свои голоса в неумолчную песню сельвы. Вечером Экштейн записал в дневнике: «Беляев восхищается, но как можно таким восхищаться? Сельва давит на психику. Она заставляет думать, что не существует никакого другого мира и никакого другого цвета. И еще эти чертовы дикари! Есть от чего сойти с ума…»
После аскетичного ужина, состоявшего из галет и мясных консервов (запеченные в глине пекари отошли в прошлое вместе с благоразумными чимакоко), успев в отблесках вечернего солнца быстрым и четким почерком набросать в тетради отчет о последнем отрезке пути и зафиксировать на карте речную излучину, Беляев подсел к Экштейну.
– Хорошо помню себя кадетом: стояли мы в лагерях в Петергофе. И представьте: все те дни моросил серенький такой дождичек… удивительно серенький, мелкий, словно сечка. Как говорится, крупой рассыпался. Шинели сырые, палатки намокшие, отогнешь, бывало, полу палатки, смотришь – и одно и то же, одно и то же… хлюп, хлюп, хлюп. Так вот: все бы сейчас отдал, чтобы вернуть ту очаровательную серую морось…
Беляев мечтательно засмеялся, поглаживая свою бороденку, которая в отличие от бороды лейтенанта раз и навсегда приняла форму интеллигентского клинышка. Возвращаясь к Петербургу, промозглость которого представлялась здесь ему манной небесной, Иван Тимофеевич был спокоен и торжественен – словно не прозябали они возле не нанесенной еще ни на одну карту мира, затерянной в сельве реки, а отдыхали под квебрахо в его совершенно безопасном асунсьонском дворе.
– Вот представьте, голубчик: доберемся мы до настоящей воды и увидим посреди джунглей пресный чистый резервуар!..
Экштейн, по мокрой спине которого весь вечер пробегал холодок, то и дело дотрагивался до рукоятки нагана, висевшего в кобуре на поясе, и был просто не в силах включить воображение. После уверения Беляева о том, что за ними следят, лейтенант с ужасом отмечал – его тревога стремительно прогрессирует. Неотвязная мысль о том, что каннибалы уже кружат вокруг их лагеря и готовы в любой момент разразиться дождем отравленных стрел, сводила лейтенанта с ума.
А Беляев продолжал токовать:
– Для нас, русских людей, озеро может стать настоящим Эльдорадо. Я думаю о ковчеге. Представляете, что могут наворотить десятки, нет, сотни тысяч рабочих рук, изголодавшихся по работе? Мы все там осушим, все окультурим, распашем благодатнейшую почву, построим деревни, села, даже город поставим – этакий Китеж, с богатырскими воротами, храмами, куполами, колокольным звоном… Каково: звон над сельвой! Что нам стоит проложить дороги, в том числе и железную? Расчистить, углубить русла рек. Прорыть каналы до реки Парагвай. Торговать лесом, пшеницей. У нас найдутся воины, чтобы все это охранять. И врачи. И учителя. Что нам стоит превратить этот край в маленькую Россию, раз большая пока недоступна? В конце концов, можно поладить и с морос…
Экштейн невольно вздрогнул. Взглянув на лейтенанта, мечтатель совершенно по-детски огорчился:
– Голубчик, да вы меня не слушаете!
И тут же хлопнул себя по лбу:
– Понимаю вашу тревогу, Александр Георгиевич. Должен признаться: дикари сопровождают нашу экспедицию уже неделю, я просто не хотел раньше времени вас волновать. Будьте уверены: морос давно бы ухлопали и Шиди с его чимакоко, и меня, и всех остальных, если бы не были кое в чем заинтересованы.
Экштейн умоляюще посмотрел на своего учителя. Беляев пояснил:
– У этих милых людоедов чисто меркантильные интересы. Не случайно мы с вами прогулялись к асунсьонскому рынку – завтра полюбуемся на первые результаты. А теперь ложитесь, голубчик. Как говорится, утро вечера мудренее.
Лейтенант уже забрался в свой гамак, когда Серебряков, отойдя чуть в сторону, загудел:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
«Крестик! – подскочил Экштейн. – И амулет!»
Ну конечно же! Как только был разбит бивак, Александр Георгиевич, отойдя от спутников к водопаду, прежде чем оказаться под струями воды, снял с себя крест и нитку с зубом каймана, подаренную индейцем. Он был слишком расстроен уходом Киане, и кроме того, слишком ярко, во всех цветах и красках представлялась ему картина атаки дикарей на лагерь – вот почему цепочка и нитка остались висеть на кусте.
Хотя костер уже догорал, найти пылающую ветку не составило труда. Водопад находился в пределах видимости костра, красноватые и фиолетовые огоньки которого давали отличный ориентир. Раздувая огонь на импровизированном факеле, Экштейн пробирался на шум бегущей и падающей воды. В царствующей вокруг тьме ухали, скрипели и трещали ночные голоса. Он вовремя посветил себе под ноги, чуть было не наступив на двухцветную филломедузу – ядовитая лягушка неподвижно замерла. Еще несколько шагов – водопад шумел уже совсем рядом.
– Где-то здесь, – сказал вслух Александр Георгиевич, удивляясь собственному хладнокровию. – Где-то здесь…
Факел догорал, но огня было достаточно, чтобы высветить ветвь с цепочкой. Кажется, заблестело серебро. Экштейн поднес огонь совсем близко к кустам: что-то действительно в них сверкнуло, лейтенант обрадовался. Он напряг зрение, пытаясь разглядеть в массе листьев забытый крестик, – и словно на пулю наткнулся. Из темноты на него смотрели человеческие глаза.