
Лёня в Париж ездил раз двенадцать. То выставка, то книжная ярмарка…
Меня никогда с собой не брал. А я и не просилась. Подумаешь, Париж, чегой-то я там забыла?
Мать моя, Люся, говорила мне:
– Пойми, мы не имеем права тратить жизнь на что-то малосущественное.
Люся хотела, чтоб мы силами своей семьи за Можайском на даче в Уваровке отреставрировали храм и очистили реку от металлолома.
Однажды едем с Люсей – смотрим: что такое? Храм роскошно отреставрирован. Оказывается, его восстановили французы. Потому что тут Бородино, и Наполеон, отступая, прятался в этой церкви.
– А может быть, отступая, Наполеон бросил в реку клад? – с надеждой сказала Люся. – Надо французам подкинуть эту идею. Пускай они всё тут расчистят у нас в Можайской области и возродят.
– Знаешь, – она говорила мне, – есть такой французский скульптор Бурдель. У него был маленький садик под Парижем. А ему лень за ним ухаживать. Сад у него весь зарос. Тогда он взял и отправил в полицию анонимное письмо: «В саду господина Бурделя зарыт покойник!» На следующий день к нему приехала дюжина полицейских, перекопали весь сад, но ничего не нашли. А через некоторое время в его саду расцвели прекрасные розы…
Такое великое доверие она собиралась оказать французскому народу.
Хотя Франция и без того всегда была бесконечно дорога нашей семье.
В шестидесятых вообще все с ума сходили по Франции, Парижу… Это была какая-то несбыточная страна, где можно дышать легко и свободно, вечно что-то насвистывать, говорить «о-ля-ля!», ночевать в слоне, как Гаврош, на площади Бастилии… Всё самое лучшее было оттуда – импрессионисты, Артюр Рембо, Эдит Пиаф, Маленький Принц, Эйфелева башня, крылатая фраза Экзюпери «Мы в ответе за тех, кого мы приручили», «Весна» и «Поцелуй» Родена, книга карикатур Жана Эффеля – я так любила рассматривать ее, когда болела, французский фильм с Симоной Синьоре, Симона Синьоре собственной персоной с мужем Ивом Монтаном в Москве – вот чудо из чудес!
Ив Монтан пожелал посетить ремесленное училище, он ведь сам был когда-то рабочим парнишкой. Его пригласили в лучшее ремесленное училище, там большой концертный зал, образцово-показательный, и проверенная художественная самодеятельность: они даже в Кремле выступали с коронным номером – сводный хор учеников и преподавателей пел на три голоса песню «Вот эти руки, руки трудовые…»
Ив Монтан тоже спел и произнес речь.
А моя мать Люся это мероприятие записывала на пленку для радиопередачи «Наши трудовые резервы».
Когда Ив Монтан закончил выступление, она побежала взять автограф на его книжку, только что вышедшую в Москве. А у него было паршивое настроение, и он так расписался, – рассказывает Люся, – даже не поймешь – Ив Монтан это или черт знает кто.
Идет она к служебному выходу, вдруг видит – сидит на стуле одна-одинешенька живая легенда французского кино – молодая Симона Синьоре – и горько плачет.
– Симона! – спрашивает Люся. – Что стряслось?
А та, утирая слезы – розовым в белых кружевах платком – довольно, кстати, большим:
– Ив сказал… Я ответила… Ив ушел…
Поругалась с Ивом Монтаном.
Люся говорит:
– Да что вы на него обращаете внимание! Это же мужчины!.. Держите сухой платок!
И вот Симона Синьоре с благодарностью берет клетчатый носовой платок моей мамы Люси, а ей отдает свой, до того мокрый от слез, прямо хоть выжимай! …И этот платок более полувека трепетно хранился Люсей на книжной полке в автобиографической книге Ива Монтана «Солнцем полна голова» с его размашистым автографом на обложке.
С какими принимали Ива распростертыми объятиями до тех пор, пока он не выкинул номер: накупил тут в России вагон голубых, белых, розовых байковых трусов с начесом, необъятных атласных бюстгальтеров, хлопчатобумажных коричневых женских чулок, снял выставочный зал в Париже и развесил по стенам, коварно посмеявшись над скрытой от чужих глаз, интимной компонентой нашего советского прикида.
В конце концов моя мама Люся, почему-то с группой казахов из Алма-Аты, побывала в Париже – вернулась домой ошеломленная, с пластинкой французских шансонье, которую у нее постоянно выпрашивал Юрий Визбор и друзья радиожурналисты. Все подряд передачи – неважно, про угольные шахты Донбасса, совхоз Ленина или съезды комсомола – они озвучивали этой кучерявой безалаберной пластинкой. Со временем Визбор стал про нее говорить: «мои французы». И Люсе не раз ему приходилось отвечать:
– Запомни, Визбор: французы – не твои, а мои!
Еще она привезла из Парижа безумную красную шапку, взъерошенную до такой степени, как будто эта шапка горит у нее на голове, и невесомую, легче голубиного пера, невиданную в наших краях синтетическую шубу, которая аж искрилась в темноте, до того была наэлектризована.
А вскоре неожиданный случай бесповоротно и навсегда приблизил к нам Францию. Ибо отныне там жили такие наши друзья, прямо, как говорится, до последнего вздоха.
Мой папа Лев, блестящий молодой человек, с отличием окончивший Институт международных отношений, владеющий в совершенстве несколькими европейскими языками, работал на Всесоюзном радио в международном отделе и, будучи смуглым черноволосым красавцем, имел среди коллег прозвище Индус.
В один прекрасный день ему позвонил знакомый редактор из Государственного издательства географической литературы и предложил перевести с французского книжку о путешествии парижского врача Клоди Файен. Она работала в Йемене, лечила арабов. Книга так и называлась – «Французский врач в Йемене».
– Ой, нет, – испугался Лев. – Перевести целую книжку! Небось, с художественным уклоном…
А тот:
– Да, немного с художественным. Зато впереди – целый год, успеешь, чего там…
Короче, уговорил.
Ну, Лев живет себе, думает, успеется, свои пишет задушевные книги о проблемах социального развития нашей Земли (впоследствии их перевели на множество иностранных языков), мирно собирается с семьей в Гагры. Тут ему звонит редактор:
– Ну как? – спрашивает.
Лев ему во всём признается.
– Что??! – в ужасе вскричал редактор. – Мы погибли! Бросай всё и переводи!!!
И вот в белой войлочной шляпе с бахромой Лев лежит на пляже, перед ним тетрадка на морском песке, рядом книга Клоди Файен, под боком французско-русский словарь – и строчит перевод:
«Муж, дети, спокойное место врача на государственной службе, под сорок лет: обычно этого достаточно, чтобы считать невозможным любое далекое и опасное странствие. Однако, несмотря на это, я еще не оставила мечты моей юности об удивительном путешествии…»
Во время войны Клоди Файен с мужем участвовали в антифашистском движении Сопротивления. Андре Файен, муж Клоди, был приговорен к расстрелу, она его чудом спасла. Тогда он сказал ей, она это нам рассказывала потом, когда мы познакомились поближе: «Проси чего хочешь», – сказал он ей. Она ответила: «Не спеши».
И вот – Париж, любимая работа, четверо детей. Вдруг она чувствует – будто Судьба стучится в Пятой симфонии Бетховена: она должна ехать в Йемен – горную страну на юге Аравии, древнее королевство Билкис, царицы Савской, – лечить людей.
Пока оформляли документы, она готовилась к поездке. Получила диплом по тропической медицине, в Музее человека прослушала курс лекций по этнографии, учила арабский язык, осваивала верховую езду…
Пробил час исполненья желания. Андре отпускает ее на полтора года и остается с детьми в Париже.
Она приезжает в Йемен – как будто высаживается на другую планету, где процветает Средневековье, феодализм, родоплеменной строй, а европейцев на всю эту закрытую для иностранцев страну в общей сложности трое или четверо.
И начинается потрясающий рассказ, который полностью захватил Льва, например, как мадам Файен отказалась лететь на самолете в Сану, столицу Йемена, из Таиза, хотя на этом настаивал принц! – и отправилась в путь на машине по нескончаемой пустыне и плоскогорью… «Поскольку путешествие, – пишет она, а Лев переводит и днем, и ночью, лишь иногда отрываясь на сон или еду, – должно быть медленным, если цель его – восточный город, туда следует ехать тем путем, каким шли старинные караваны, ибо лишь тогда можно ощутить истинную ценность этого города для человека».
Какие характеры возникали перед изумленным взором Льва, какие судьбы! Начиная от удивительных обстоятельств рождения в Йемене: тут считается, что беременность может длиться годами. Ребенок в утробе, убеждали Клоди Файен местные жительницы, порою затаивается на неопределенное время, а потом развивается дальше по собственному усмотрению, поэтому, возвратившись после двухгодичной отлучки, муж иногда получает радостное извещение, что – как раз к его прибытию, не раньше и не позже, у него родился сын!
Свадьбы, похороны, молитва, утреннее пробуждение города по зову муэдзинов, сладкие пироги из слоеного теста, облитые медом или растопленным маслом, страстный танец под барабаны с кинжалами, пока танцор не впадет в транс, жизнь гаремов, пылевые вихри, подземные воды, арабский язык – столь подходящий и для любви, и для базар-вокзала, и для внезапно вспыхнувшей ярости – тут слышится свист, грохот! А крепкие словечки? Только попробуйте обозвать кого-нибудь «акру»…
Кого бы она ни повстречала, на какое бы ни отваживалась знакомство, о каждом вспоминает с таким юмором и теплотой – от имама до заключенного в кандалы, просящего подаяния. Толпы народа бушуют на страницах этой книги – наивные, трогательные, лукавые, коварные и бесхитростные, солдаты, почтальон, аптекарь, музыканты, принцессы, дети, старики и местные врачи.
Один арабский эскулап распахнул перед ней свои сокровища: запас медикаментов – итальянских и английских. Ох, до чего ж он был огорчен, узнав, что давно прописывает микстуру от кашля в качестве глистогонного средства!
Как беспомощна была она перед лицом неизлечимого детского дифтерита без сыворотки, туберкулеза – без лекарств. И какая радость и гордость обуревали Льва, Люсю и меня, когда ей удавалось-таки победить болезнь, спасти кого-то от смерти.
Андре постоянно слал из Парижа лекарства и медицинское оборудование. Своими руками из кучи металлолома мадам Файен сооружала кровати для больницы. Однажды пришлось выдумать, что у принца сахарный диабет и ему надо постоянно делать анализ мочи – чтобы открыли наконец лабораторию для настоящих больных.
Клоди Файен боготворили в Йемене. Достопочтенный мэр Забида предложил ей руку и сердце. У жен его не было сыновей, а у французского доктора – четверо, и он решил возложить на нее всю надежду…
Лев переводил и переводил! А мы с жадностью прочитывали только-только переведенные листы. (Конечно, «мы» сильно сказано. Мне в июне 58-го как раз стукнуло четыре года.)
И сколько б воды ни утекло с тех пор в речке Сене, всякий раз, когда я листаю эти страницы, чувствую, что завидую ее взгляду на мир и на людей, знаете, такой бывает взгляд – когда всё под ним оживает, мерцает, пульсирует.
Клоди еще несколько раз возвращалась в Йемен. Она открыла в Сане первый национальный этнографический музей. Там собраны сенсационные экспонаты, которые подтверждают: на этой земле до нашей эры переживало расцвет Сабейское государство подруги царя Соломона, царицы Савской – Билкис.
Древние римляне называли эти края «Арабия Феликс» – «счастливая Аравия».
И пусть на смену высокоразвитой цивилизации пришли довольно мрачные времена, на смену мудрым правителям – имам, чья власть держалась на штыках и львах, а на смену космически образованному народу – люди, которые не умеют ни читать, ни писать (в начале шестидесятых в Северном Йемене не было ни одного кинотеатра и запрещалось слушать радио!), – Клоди Файен всё равно умудрилась навеки оставить там свое сердце.
Несколько лет спустя в Париж ей пришло письмо из Йемена – от коллеги, французского врача. «Катастрофически не хватает лекарств!» – писал он в полном отчаянии. И в тот же день ей на глаза попадается толстый журнал, где объявлен конкурс на лучший очерк об экзотическом путешествии.
Тогда Клоди Файен садится и пишет вот эту свою книгу.
…И получает баснословную премию, которая мы можем догадаться куда была отправлена – вся, до последнего франка…
В общем, это такая женщина, о-ля-ля! Если б не моя мама (которую Клоди очень любила и всю жизнь посылала ей платочки из Парижа с изображением Эйфелевой башни), боюсь, наш Лев влюбился бы в нее очертя голову. Тем более она в восторге была от его перевода, хотя ни слова не понимала по-русски.
Лев и в самом деле не сплоховал! Русский язык у него сочный, колоритный, а и французские мотивы вплетаются, и, конечно, знойный арабский.
Мы вернулись в Москву с моря в Гаграх, рукопись была сдана, книга моментально вышла тиражом 20 000, и чуть ли не за один день весь тираж был распродан.
Прошло три года. Той весной мы переехали из центра Москвы с улицы Горького на дальние черемушкинские окраины. В доме пахло краской, клеем, новыми обоями, свежим паркетом, мебель еще не куплена, посреди просторной комнаты царил старый бабушкин стол «Анаконда» с деревянными табуретками. Вечер. Конец апреля. Вдруг звонок в дверь.
На пороге двое, как нам показалось, африканцев. Один – высокий, худощавый, другой, наоборот, этакий мистер Твистер с сигарой, оба смуглые, в белых плащах и страшно грязных ботинках. Видно, люди неместные, прибыли издалека и долго месили грязь в поисках нашей пятиэтажки, там еще не был проложен асфальт.
– Нам нужен Леон Москвин, – произнесли они по-французски и показали наш адрес, написанный русскими буквами на листочке.
– Это я, – слегка ошарашенно сказал Лев.
Тут они обняли его и расцеловали. Мы, конечно, столпились в коридоре, ну, интересно ведь – что за птицы? Они давай расточать улыбки, по очереди поцеловали руку бабушке, Люсе вручили фиалки, брату – жвачку, мне – заграничное печенье, Льву – сигареты «Мальборо»…
Что за люди? Ничего не понимаем. Оказывается, это посланники Йемена, прибывшие в Москву от Федерации арабских профсоюзов, борцы за торжество демократии во всём мире, республиканцы, пламенные революционеры, и вот поди ж ты – заехали в такие дали, чтобы участвовать в нашей Первомайской демонстрации!
Кроме того, объясняясь то на английском, то на французском, мы выяснили, что «маленький, толстенький», его звали просто Мохсен Ахмед аль-Айни, перевел книгу Клоди Файен о Йемене на арабский язык. Это она им дала наш адрес. А длинный парень Али Хусейни – его товарищ по борьбе с упадническим режимом имама. Вместе с Мохсеном они как раз готовились к свержению монархии в Йемене, о чем и сообщили нам, понизив голоса, чуть ли не в прихожей.
Мы бросились накрывать на стол. Банки моей любимой кукурузы выкатили из-под буфета, открыли варенье, нарезали колбасу, пир горой! Все разговоры, конечно, крутились вокруг несравненной Клоди Файен. Кстати, история нашего знакомства меня поражает до сих пор.
О том, что книжка вышла в России, она узнала от израильского этнолога, случайно увидевшего в библиотеке Тель-Авива книгу «Французский врач в Йемене» на русском языке. И написала письмо Илье Эренбургу (в то время он был одним из руководителей Общества дружбы «СССР – Франция»), что книга уже переведена на восемь языков и все переводчики стали ее друзьями, а теперь ей очень хочется познакомиться с «Леоном» Москвиным и его семьей.
И вот нам пришло из Парижа восторженное письмо от Клоди Файен. Потом сама нагрянула – высокая, статная, глаза горят; она всё время улыбалась, готова была в любой момент распахнуть объятия, прижать тебя к сердцу. И так смеялась заразительно, закидывая голову, блаженно прикрывая глаза… В общем, это была поистине харизматическая личность, штучный экземпляр, который хорошо инопланетянам показывать, чтобы у них о землянах сложилось приятное впечатление.
Клоди Файен завораживала меня, в ее присутствии я впадала в легкий транс и, будучи в эйфории, однажды прыснула себе в глаз духи, которые она привозила нам в изобилии из Парижа. Три дня очухивалась, могла бы окриветь, носила б черную пиратскую повязку на глазу…
Родители водили ее гулять на крышу нашего прежнего дома в Большом Гнездниковском переулке, откуда видно всю старую Москву. Они то провожали ее на Кавказ, то встречали из Средней Азии… Причем повсюду Клоди накупала тяжеленные ковры, неподъемную чеканку, резьбу по дереву, глиняные кувшины, расписные пиалы – и всё это аккуратно распределяла по музеям Парижа!
А дальше стали раздаваться телефонные звонки, и незнакомые, но очень приветливые голоса передавали от нее приветы, при встрече – открытки с видами Парижа, капроновые чулки, опять же «Шанель № 5» – венгерский, польский, немецкий, шведский переводчики ее книги…
И те арабские ребята явились к нам, словно звенья цепочки, связующей наши пока не заасфальтированные Новые Черемушки – и туманный, волшебный, практически недосягаемый Париж.
Ах как славно мы тогда посидели! Все смеялись, шутили. Каким-то чудом раздобыли бутылку.
Было уже далеко за полночь, когда мы вызвали такси и попросили подбросить наших друзей до гостиницы «Украина». Машину пришлось толкать – она увязла в грязи около подъезда. Такие звезды горели в ту ночь, фонари там у нас еще не включили, и очень были выразительные созвездия. Али с Мохсеном всё удивлялись, что подобных созвездий, как в Новых Черемушках, они никогда нигде не встречали – ни в Южном полушарии, ни в Северном.
– Вот свергнем власть имама – и милости просим к нам в Йемен, – сказали они на прощанье.
– Ну-ну, – мы ответили.
Не знали, как можно еще поддержать этот разговор.
Однако не прошло и полугода, в сентябре 1962-го в Йемене действительно произошла революция. Видимо, эти двое ребят и впрямь были настроены решительно: они свергли имама и в северной части рассеченной надвое страны установили республиканский строй. Али Хусейни погиб в сентябре в перестрелке. Мохсен стал послом Йемена во Франции.
И вот однажды в Новые Черемушки прикатил черный «мерседес». Остановившись у нас под балконом, он загудел, так что все обитатели дома высунулись в окна полюбопытствовать, за кем явилась этакая бригантина с алыми парусами? Со всех скамеек у подъездов повскакали бабули, сто лет в обед Марь Иванна с дочкой-дурочкой – обе необъятные, с палочками, в драповых пальто с цигейковыми воротниками – в конце июня бегут вперевалочку к «мерседесу», подвыпивший Петя-пионер, инвалид дядя Серёжа… – хоть одним глазком глянуть, что за чудо? Конечно, я тоже вылетела на балкон.
Тут из этого невиданного автомобиля появляется иностранец в черном костюме, в галстуке, в темных очках и машет мне рукой – именно мне!
Я думаю:
– Елки-палки! Какая-то чертовщина!
И вдруг понимаю, что это Мохсен.
Дома никого не было, кроме меня. Поэтому на виду всей блочной пятиэтажки я уселась в «мерседес», и мы покатили, мягко амортизируя по нашим ухабистым окраинным дорогам.
Оказывается, Мохсен с красавицей Азизой и с двумя малышами прибыл в Москву – послом Йеменской Арабской Республики.
И потекли счастливые года: почти каждое воскресенье встречались семьями, куда-то ехали вместе развлекаться, шикарно обедали у них в посольстве: бей-зар и фалафель, кофе с кардамоном и гвоздикой, шафраном и мускатным орехом! И всё это – под сладкие тягучие напевы и танец живота. Потом он убыл.
А через несколько лет опять звонок: Мохсен в Москве, зовет в гостиницу «Украина». Лев у нас в отъезде, мы с Люсей отправились вдвоем. Ох, как на нас подозрительно косились, спрашивали на каждом шагу – к кому да по какому вопросу. Мы с Люсей отвечали прямо и нелегкомысленно: идем, мол, к арабскому другу – Мохсену аль-Айни! И все дела.
Друг напоил нас чаем с пахлавой, с ореховой халвой, накормил слоеными лепешками, обсыпанными кунжутом, и сразу приступил к делу:
– Хочу, – говорит, – с вами посоветоваться. Мне предлагают пост премьера. А я не знаю – соглашаться или нет.
– И думать нечего, конечно, соглашаться! – без всякой паузы сказали мы.
– Не знаю, – сомневался Мохсен, он был взволнован, ходил из угла в угол. – А вдруг это политическая интрига? Как бы не оказаться марионеткой в чьих-нибудь неведомых руках!
А мы с Люсей знай твердим:
– Мохсен! Би прайм-министер! – и точка.
Коридорная сто раз ввалилась в номер без стука – умирала от любопытства, о чем мы тут толкуем. Даже непонятно, подслушивающее устройство, что ли, у них сломалось?
Когда мы уходили, Мохсен уже как-то уверенней глядел в будущее, повеселел, сказал, что только с помощью друзей их стране удастся преодолеть отсталость и что он и его правительство полны решимости и впредь углублять отношения с Советским Союзом в налаживании строительства, народного образования и здравоохранения. И в подтверждение горячо обнял Люсю и не выпускал ее из своих объятий до тех пор, пока опять не явилась коридорная – не нужно ли чего?!
Вскоре до нас докатилось, что Мохсен аль-Айни стал-таки премьером. Газеты писали, какие он предпринял радикальные меры для преодоления отсталости Йемена, укрепил республиканский строй и обеспечил политическую стабильность. С его именем связано заключение весной 1970 года соглашения, которое привело к нормализации отношений с Саудовской Аравией и прекращению гражданской войны. Он повсюду открывал больницы, школы, поддерживал проекты по изучению истории и культуры Йемена. Можно сказать, наш Мохсен возродил цивилизацию на южной Аравийской земле, подхватив знамя, выпавшее до нашей эры из рук царицы Савской.
Как Мосхен в «Украине» пообещал нам с Люсей, он взял курс на дружбу с Советским Союзом и, надо сказать, многое имел от этой дружбы. В Ходейде, издавна считавшейся «морскими воротами» Йемена, мы им построили глубоководный порт, и туда стали заходить солидные океанские суда. От Ходейды до Таиза пролегла шоссейная дорога, заводы нами были возведены – немного загадочные – кислородный и металлической тары.
Йеменцы и йеменки устремились учиться к нам в «Лумумбу», а к ним – геологи, нефтяники (из-за чего, собственно, так крепла год от года любовь Советского Союза к маленькому Йемену), а заодно врачи, учителя, археологи…
Опять-таки по наводке Клоди Файен этнограф и археолог Пётр Грязневич, папин друг из Питера, искавший в Йемене затерянные среди скал, погребенные под толстым слоем песка руины древних городов, писал в своей книге:
«Итак, мы узнали, кому обязаны дальнейшим продвижением по стране: премьер-министр аль-Айни распорядился дать нам мощный „форд“ и деньги для уплаты племенам за наш проезд…»
Естественно, братство распространилось и на оборонную промышленность. Иначе откуда взялся анекдот: на параде в столице Сане проходит демонстрация боевой мощи Йемена. Движутся несколько советских самолетов, за ними – советские танки, бронебойная техника, ракеты средней дальности и так далее, а замыкают эту неместную манифестацию разукрашенные воины йеменских племен – обнаженные, в набедренных повязках, с пиками, луками и стрелами!..
Зато когда премьер-министр настолько дружественного нам Йемена Мохсен аль-Айни с помпой прибыл в Москву, на летном поле его встречали члены политбюро в каракулевых «пирожках»… и профессор, доктор исторических наук Лев Москвин, которого на самом высшем уровне попросили поучаствовать по-домашнему в этой встрече.
Январь, снег стеной, Мохсен выходит из самолета, спускается по трапу, вежливо улыбаясь, пожимает руки официальным лицам и вдруг видит знакомое и родное – неофициальное лицо Льва! Он даже вскрикнул от радости.
Льву подали черную «Волгу» с шофером, вручили просто так полную авоську дефицитных продуктов и обоих – его и Мохсена – торжественно повезли к нам домой.
К тому времени мы перебрались в Коломенское. Из окна видна белая шатровая церковь Вознесения, к ней вела (жаль, теперь ее больше нет) деревня с колодцем и водокачкой, с синими резными ставнями и печными трубами на крышах, а левей – колхоз «Огородный гигант» с маленьким капустным полем, свалкой и заброшенным оврагом.
Без всякой дефицитной авоськи мы с Люсей накрыли бы стол (хотя и авоська тоже не помешала! В ней лежали копченая колбаса, сыр «Рокфор», армянский коньяк, черная икра, кофе, рыбка соленая…).
Выпили, закусили, и опять – так хорошо посидели. Главное, сразу договорились: ни слова о политике. Только о Париже, о женщинах… Вернее, о женщине, без которой Париж – уже не Париж и для Льва, и для Мохсена, и для сонмищ других людей этой, в сущности, небольшой планеты, которые то встречаются во Франции и живут у Клоди месяцами, то едут в гости друг к другу, обмениваются детьми на неопределенные сроки, те учат иностранные языки «с погружением», излечиваются от хандры, отыскивают в странствиях любовь, рождаются новые дети.
– Кстати, в последний раз, когда я жил у Клоди Файен, – сказал Лев, – забыл вернуть ключ от ее парижской квартиры.
И вытащил из кармана пиджака ключ.
– Давайте его сюда, – улыбнулся Мохсен, потягивая гаванскую сигару. – Я скоро буду в Париже… и войду к ним без стука.
А тут мужа моего Лёню пригласили во Францию на выставку «Книги русских художников ХХ века». И мне тоже разрешили поехать с ним: выставка не в Париже – в далеком городке Узерше. Электрички, железнодорожные мосты, переходы, перегрузки. Сундук с книгами увесистый, железный. Надо ж кому-то с другой стороны подхватить.
«Книга художника» – то еще чудо-юдо, на всем белом свете наберется горстка оригиналов, которые в одиночку мастерят всю книжку целиком – и пишут, и рисуют, и печатают: одну-единственную или совсем крошечным тиражом. Это может быть странный, чудесный предмет – лист жести в рост человека с небом и облаками или Сонет, написанный поэтом Генрихом Сапгиром на своей белой рубашке; но есть одно незыблемое правило: у книги художника должна быть теплая бумага и живые буквы…
Сам Лёня сочинял такие книги, рисовал и издавал. Например, он выпустил несколько экземпляров поэмы «Хрустальный желудок ангела» – о том, что в детстве на Урале увидел в заснеженном лесу большой хрустальный желудок и как потом это повлияло на всю его судьбу. Листы «Хрустального желудка» сложил в фанерную коробку вместе с копией мягких сияющих крыльев того ангела, который в результате множества перипетий завещал ему свой желудок, наполненный самоцветами.
Кроме того, Тишков являлся обладателем поистине музейной коллекции подобных книг: от крошечных – из двух скрепленных кусочков сосновой коры с какой-нибудь историей в картинке со словом или вздохом уральского уникума Букашкина – до книги-театра Сергея Якунина, вместилища «Случаев» Хармса, где всё грохочет, движется, оттуда смех доносится и плач, а также глухие удары огурцом по голове.
Но гвоздь программы – Пушкин. Протягивается под потолком леска, по ней, как трамвай по рельсам, ездит Пушкин туда-сюда, записывает стихи летящим почерком – гусиным пером на рулоне бумаги – и одаривает ими публику.
Накануне открытия выставки устроители позвонили ночью, они там все очень предупредительные, и спросили:
– Кого пригласить на открытие выставки?
– Из французов? – сквозь сон пробормотал Лёня. – Скажите, чтоб звали гостей поименитей: Анни Жирардо, Бельмондо, «белого блондина в черном ботинке»…
Господи, как я разволновалась, когда мы подлетали к Парижу! Как сильно забилось сердце, даже дыхание перехватило.
В Париже нас встретила дочь Файен – Элиз, преподавательница английского в Сорбонне, из четверых детей она больше всех похожа на Клоди. К маме в гости она обещала сводить нас, когда мы вернемся из Узерша. Мы поселились у нее в фамильном доме-башенке с винтовой лестницей, в глубине Латинского квартала, в шаге от Нотр-Дам. Из нашей мансарды видны были его стрельчатые арки, шпили и знаменитое окно в виде розы.
У нас же в абсолютно пустом пространстве (ковер да кровать) рос золотисто-изумрудный куст бамбука, а на крыше из деревянной кадки тянулась в небо настоящая сосна!
Посреди крупных цветущих подсолнухов стояло плетеное соломенное кресло. Больше всего во Франции мне понравилось сидеть в этом кресле на крыше, есть пирожок горячий с яблоками, пить кофе и смотреть на плывущие по Сене пароходики. Осень, из кафе напротив доносится музыка… Тишина.
Вечером отправились в Нотр-Дам.
Здесь, что ли, Эсмеральда бродила со своей козой?
Здесь они мучали бедного Квазимодо?
Как я переживала за него в детстве, как не одобряла Эсмеральду и всегда твердо верила: если на моем жизненном пути встретился бы такой человек, я, ни минуты не раздумывая, подарила бы ему и любовь, и московскую прописку.
Храм был наполнен гулом, и на каждом шагу сидел католический священник с белым воротничком в резном деревянном домике с решетчатым окошком – подходи, исповедуйся!
Говорят, здесь очень пышные проходят венчания, не знаю, мы попали на экскурсию неописуемого количества умственно отсталых людей. Обескураженные величием собора, они радостно делились впечатлениями, вскрикивали, смеялись, гортанно окликали друг друга, как голосистые чайки и бакланы на приморских птичьих базарах. В их легкокрылой стае мы взмыли по узкой и крутой лестнице на башню собора. И чуть не посыпались обратно – ибо химеры на крыше произвели среди наших спутников ужасный переполох.
А поскольку дело происходило на большой высоте, экскурсовод поспешила эту компанию вернуть с небес на землю – созерцать библейских царей на фасаде, копии тех, которым во времена Великой французской революции якобинцы яростно посносили головы, приняв их за французских королей.
Ну, посетили, конечно, Лувр. Лёня ошалел, когда там очутился. В жизни не видела его в таком возбужденном состоянии.
– Делакруа! – кричал он. – «Марианна» знаменитая!!! Прославленная «Смерть Сарданапала»!!! Его невольниц убивают, и его тоже должны убить. Еще Делакруа – «Юная утопленница»! …О боги!!! «Переход через Альпы Наполеона!» А посмотри, посмотри! Эта картина смешная Жерико – мужик с носом шишковатым! И волосатым лбом. Я ее помню! Ой! «Плот „Медузы“, потерпевшей кораблекрушение»!.. «Одалиска» знаменитая лежащая, и курится кальян! – бормотал он в восхищении. – Все полотна тут такие, – он шептал с горящим взором, – создается впечатление, что шагнул туда, в картину, и пошел! Нет, ты только полюбуйся! «Резня на острове Сцио»!!!
Я тоже узнала «Резню», где турки всех поголовно забирают в неволю, горы трупов и так далее, ее репродукция была напечатана в моей старой детской энциклопедии.
Лёня бурно восхищался разными ужасами.
– «Взятие Константинополя»! Кошмар!!! – он так шумел в Лувре, что перебудил грудных младенцев.
По залам Лувра народ расхаживал с малютками в руках. Любуясь Веласкесом, Гойей и Эль Греко, мамаши без церемоний кормили ребенка грудью.
В Египетском зале в саркофаге отдыхал настоящий живой негр. Меня чуть кондрашка не хватила, когда я туда благодушно заглянула.
Я хотела попросить Лёню сфотографировать меня на фоне Джоконды. Но не стала. И попросила снять меня на Елисейских полях на фоне памятника Альфонсу Доде, автору знаменитого романа «Тартарен из Тараскона».
Я всё-таки боялась, что на фоне Джоконды буду невыигрышно смотреться как женщина.
– А на фоне Альфонса Доде ты будешь невыигрышно смотреться как писатель, – заметил Лёня. – Тебе лучше фотографироваться на фоне Тартарена.
Окончился этот фантастический день на Эйфелевой башне, до боли мне знакомой по шелковым платочкам Клоди Файен.
Мы сели в кошмарно грохочущий лифт, сквозь железные решетки были видны какие-то колеса громадные, которые вращаются с громким лязгом. «Билеты! Билеты!» – кричали кондукторы. Им нужно знать, на какой ты этаж купил билет. Чем выше, тем дороже. Лёня купил на… первый.
Мы стали кружить по смотровой площадке. Лёня, как человек, приехавший в Париж тринадцатый раз, мне объяснял с видом знатока:
– Во-он видишь? Большой дворец и Маленький дворец. Как здесь говорят – Гран Палас и Петит Палас.
А я смотрю – желтые деревья, туман, зеленая трава, ивы над Сеной, каштаны, платаны и множество огоньков – садилось солнце, быстро темнело, дул сильный ветер (и это на первом этаже, какие же наверху там бушуют ураганы!). Он приносил с земли волнующие запахи – то палою листвой, то лошадями, то вдруг запахло кораблями. И мыши летучие – вжжух! Вжжуух!..
– Да, Париж, конечно, – жемчужина Земли! – с гордостью говорил Лёня. – Один мост Инвалидов чего стоит. Красив также Дворец Инвалидов. А Пантеон??! Знаешь ли ты, Марина, – он говорил с простертою во мглу рукой, – что в Пантеоне покоится прах Вольтера, Руссо, Виктора Гюго и других великих французов. На площади Пантеона, видишь, видишь?.. Известная средневековая церковь с готической резьбой.
За ней на улице Декарта во-он в том, кажется, доме умер Верлен. В двадцатых годах там жил Хемингуэй. Говорят, в этом доме с начала века, пока на дверь не установили код, на лестничных площадках стояли великолепно сохранившиеся писсуары.
– Ты так важно себя держишь, – сказала я, – будто бы заехал не на первый этаж Эйфелевой башни, а на второй.
– Я могу отправить тебя на последний, – обиженно сказал Лёня. – Но не всё ли равно? Если ты взлетел? Если ты оторвался хотя бы на пять сантиметров от земли, то уже летишь. Какая разница, высоко ты летишь или нет? Ведь полет есть полет. Так и здесь: забрался на Эйфелеву башню – значит, забрался. Важен сам факт.
Словом, мирно беседуя, мы сидели за столиком, пили кофе. Я купила крем от усталости ног, как раз очень нужный тем, кто целыми днями меряет шагами Париж. И нам за покупку бесплатно подарили шампунь – то ли «от перхоти», то ли «для умащения бороды», мы так и не поняли, но всё равно очень обрадовались.
Назавтра мы уезжали из Парижа в Узерш и вдруг решили позвонить домой, хотели сказать нашим: «Ало! Привет! Вот, звоним с Эйфелевой башни. Чем тут занимаемся? А чем все занимаются? Катаются на пароходах, гладят собак, разговаривают с детьми, пьют кофе в ресторанчиках…»
Нашли телефон, набираем номер, такие довольные…
И если б дозвонились, прямо там бы, на Эйфелевой башне, и узнали, что в этот самый миг по Москве едут танки, и люди стреляют друг в друга, много убитых и раненых, и снайперы с крыш палят по кому попало. Это ж был сентябрь 1993-го. Шел хоть и неудачный, а настоящий государственный переворот.
Но телефон был занят, и жизнь продолжала быть прекрасной.
Утром мы взяли с Лёней наш сундук, приволокли его на вокзал. Поезд тронулся. Позади остался Париж. Пригороды Парижа… Ландшафт переменился, стал холмистым, холмы превратились в горы, пошли бесконечные тоннели.
– Прямо как у меня на Урале! – радовался Лёня. – Всё-таки я не большой любитель шумных городов, тем более таких вот, ярких, как Нью-Йорк, Лондон, Париж. Мне больше по душе городок Нижние Серги, где я родился. Сесть на горе Кукан и смотреть вниз на лодочки маленькие, которые плавают в озере, как стручки гороха, на домишки деревянные, на людей в черных пальто, в черных ушанках – вот мое любимое занятие.
И стал сочинять свою речь, которую собирался торжественно произнести на открытии международного фестиваля в Узерше.
«Дорогие друзья! (Шерз ами!) – строчил Лёня на листочке. – Когда мы ехали на поезде, мы проезжали горы и тоннели. Всё это напомнило мне родной Урал. Я вообще-то, ребята, не москвич, да и вы, я вижу, не парижане… Но выставка, которую мы с вами затеяли в Узерше, – это настоящая столичная выставка, которая всем этим столицам даст сто очков вперед!..»
– Нет, так не пойдет, – он скомкал бумажку и начал снова.
«Шерз ами! Бон жур! Рави де ву вуар!..»
Видимо, решил всю речь шпарить по-французски, составив ее из нескольких фраз, которые чудом уцелели у меня в памяти от ускоренного курса изучения французского языка в студенческие годы при Госплане.
Ой, какими мы ехали зелеными горами да темными лесами, вдали на скалах гордо высились чумовые средневековые замки. А среди долин росли одинокие в три обхвата дубы с поржавевшей листвой.
В вагонах зажегся свет. Лёня вырвал еще один лист из тетрадки и сделал новый заход:
«Стремительное освоение космоса и генная инженерия, – быстро записывал он свои мысли, пришедшие ему под стук вагонных колес, – клонирование и компьютерные сети, видеочудеса и распространение радио – пусть всё это будет, но пусть будет и Простая Книга, которую мы придумаем и немного размножим для рассматривания.
Художники и поэты мира сами собирают свои создания в библиотеку странных и необычных книг. Их одинокие книги не смогут наполнить книжные магазины. Лишь единицам суждено увидеть эти живые листы. Вот почему я везу по городам и весям железный сундук, который почтительно именую Странствующая Библиотека Художников и Поэтов (СБХиП). Это путешествие длиною в жизнь, и мы, как медленные верблюды, груженные книгами, пересекаем Татарскую пустыню, чтобы в ближайшем оазисе развернуть свои шатры и пригласить окружающих посмотреть на наши диковинные создания».
Когда мы приехали в Узерш, была глубокая ночь. Нас встретила на машине устроитель фестиваля Софи Дессу и отвезла к себе – в суровый каменный дом, почти что замок, на скалистой горе. Там было холодно, сыро; когда мне показали «душ» – не прогреваемое каменное помещение с чуть теплой колонкой – и двуспальную королевскую кровать под балдахином, стало понятно, что я в серьезном турпоходе.
Покинув сундук, мы поехали снова на станцию встречать испанцев, чуть позже – немцев, одного бельгийца, голландцев, чехов, швейцарцев, итальянцев, австрийцев… И всех по очереди отвозили в отель, чем была страшно недовольна старенькая консьержка. В обслуживании этой бабушки не было никакого парижского лоска, вообще отель в первозданно средневековом Узерше с его настоятельницей – особая песня.
Ночью до нее не достучаться. Она ворчала, долго не шла, шаркала тапочками, отказывалась пускать квартирантов. И всё это на какой-то заоблачной горе, время за полночь. Звезды, осенний холодок, полнолуние… Две громадные белые луны плыли во мгле Узерша – одна по небу, другая по реке.
Софи бранится со старухой, стучит в стекло, то молит, то грозит… А мы – испанцы, французы, шведы – стоим на улице перед закрытой дверью, зуб на зуб не попадает, и каждый прижимает к груди свои самодельные книжки.
Я даже не помню, чем дело кончилось. Видимо, их всё-таки пустили. Потому что наутро мы с Лёней проснулись в мрачной крепости Софи в холодной комнате на средневековой кровати, я повторяю, под балдахином. И сразу меня заторопили, давай-давай, скорей, ну что ты там копаешься, пора ехать строить павильон! Ни толком умыться, ни помедитировать, ни кофе попить в спокойной обстановке – вот это всё, чего я очень не люблю.
Мгновенно выяснилось, что мы накрепко прикованы к Софи. Ибо в этой местности не может быть никакого свободного передвижения. Кругом заливные луга, тучные стада, бескрайние поля, высокие горы, глубокие реки, непроходимые леса (зачем она всё это тут устроила?). Плюс началась забастовка на железной дороге.
До города можно добраться только на машине, причем сначала надо развезти по отдаленным школам ее четверых детей. А дальше мчаться на ярмарку – сооружать, монтировать, координировать… Поэтому всякий раз, кубарем скатываясь по винтовой лестнице из спальни в гостиную, я с завистью смотрела на отрешенного мужа Софи – Жако.
Жако Дессу – тракторист, интеллигентный французский крестьянин в очках. Он всё время сидел задумчиво у горящего камина, шевелил дрова кочергой, грел руки у огня, пробовал сыры, пил вино и слушал средневековую интеллектуальную музыку.
На ярмарке шум, кутерьма, никакого покоя, во рту целый день ни маковой росинки. В павильонах гуляли такие ветры, что с прилавков сдувало самодельные открытки. Мы спешно раскладывали и развешивали содержимое нашего сундука – даблоиды, чурки, стомаки – невиданные в этих местах фантастические существа из Нового Бестиария имени Леонида Тишкова: их жития, приключения и духовные подвиги.
Под куполом выстроенного на площади ангара протянули леску, подвесили Пушкина. И он полетел, стремительно и вдохновенно рисуя бессмысленные кинетические каракули гусиным пером на рулоне туалетной бумаги. Исписанная бумага обрывалась и летела, летела, как лист осенний, на головы хлынувшей в ангар публики.
Все флаги в гости были к нам, вагон экскурсантов прикатил из Парижа, во множестве прибыл народ из Центра современного искусства Помпиду… Школьников подвозили автобусами. Местные подваливали семьями: дети, старики, инвалиды в колясках…
Все жадно тянули руки, хватали эти листки, как отпускающие грехи индульгенции, пытаясь прочесть, что там написано, ни у кого ни черта не получалось. Наверно, Пушкин, решили они, строчит стихи по-русски. А мог бы и по-французски, знал ведь, знал в совершенстве французский, сукин сын!
Зато в Узерше не только русский – английский никто не знал. Лёню кинулось снимать местное телевидение. Корреспондент задает вопросы на французском. А какой-то белозубый африканец в радужном хитоне и тюбетейке переводит на английский. Лёня отвечает, негр переводит обратно. Аж взмок, пока переводил, потому что Лёня рассказывал вот что:
– Говорят, Борхес завещал свою кожу для переплета некоей книги, названия которой мы не помним. Но это неважно. Ее никто никогда не откроет, а будет держать, как маленького нового человека, и чувствовать нежное прикосновение ее кожи. Один исландский художник, – продолжал он, – создал книгу изо льда, вмораживая в нее громко произносимые слова «Младшей Эдды». Это было двадцать лет назад, художник умер, а теперь, когда на севере меняется климат, книга начинает таять, и летом жители деревни приходят слушать, как слова высвобождаются ото льда и разносятся вокруг звонкие, как капель. А мой знакомый японец, – радостно говорил Лёня, – собрал опавшие лепестки слив мэйхуа из всех садов острова Хонсю, на каждом лепестке колонковой кисточкой написал стихотворение и переплел. Теперь эта тысячадвухсот-пятидесятитрехстраничная книга хранится в Музее редкой книги в Эдинбурге. И я вам очень советую специально поехать в Шотландию, чтобы пошелестеть ее страницами.
Тут его позвали на торжественную церемонию открытия, где он произнес речь, короткую и стремительную, как выстрел из арбалета:
– Огромное спасибо французским друзьям, которые организовали прекрасную выставку русских художников ХХ века. Благодаря им Франция увидела моего ДАБЛОИДА! – и с этими словами выхватил из-за пазухи и потряс сшитой мною из его красного носка здоровенной ногой с маленькой головой, что, собственно, и представляет собою даблоид, символизирующий Путь человека в этом мире.
– Vive la France! Vive la vie! Vive l̓amour! Vive le livre!!! (Да здравствует Франция! Да будет жизнь! Да будет любовь! Да здравствует Книга!) – провозгласил он под страстный и одобрительный гул.
Какой-то местный интеллектуал купил у нас книгу «Печень в цветах». Мы кинулись в буфет завтракать и закатили на эти деньги пир: кофе с коньяком, круассаны с маслом, а за соседним столиком сидел покупатель «Печени в цветах». Пил абсент и читал стихи Тишкова, беззвучно шевеля губами (там был перевод на французский):
Моя печень расцвела навстречу
весеннему солнцу
Желудок – содержимое
нежности доброты и печали
а не грубое существо
по рассказам людей
Мочевой пузырь
терпеливый дружок
не оставляй меня наедине с
говорливыми почками
Я забыл о тебе селезенка
скромная как девочка
лежишь в брюшной полости
что же ты не сказала мне
что ты здесь была всегда
Он явно кайфовал. Чем-то эта книга согрела его сердце.
Неделю небогатый событиями Узерш, где всего-то и было, наверное, за всю историю существования заседание рыцарей круглого стола да сражение Ланцелота с драконом (с тех пор этот город ничуть не изменился), буйно праздновал наш приезд. Расхватали всех даблоидов. Каждый вечер устраивались сокрушительные пиры. На этих пирах меня раз, наверное, шесть или восемь просили спеть песню «Черный ворон». А уж «Подмосковные вечера» голосили всем хором, горной тропой поднимаясь ночью в отель ругаться с консьержкой.
Напоследок при большом скоплении народа Тишков масляными красками нарисовал громадное полотно «Салют над Узершем!» и еще не высохшее торжественно преподнес в дар местной картинной галерее.
В этот миг пролетавший над его головой Пушкин уронил листок, на котором, как это ни странно, отчетливо было написано: «Лёня, хочу в Париж. Александр».
Мы уложили наш скарб в дорожный сундук, сходили в холодный пустынный храм, помолились расписной деревянной Деве Марии, старинным деревянным Иисусу Святому Сердцу и Старцу Благодарения, навеки распрощались с новыми друзьями, обняли безумную Софи, здравомыслящего Жако и утренним поездом – первым после забастовки железнодорожников – отправились в Париж.
Ага, я в Париже, я гуляю, я балдею. Сорок мне уже есть? Сорока вроде нет. Ладно, душа моя, взмывай к небесам – сменили ракурс – глядим на себя с высоты птичьего полета, откуда легко стирается грань между сиюминутным и вечным.
Вот я пешком взбираюсь на холм Монмартр по улице, ведущей к нарисованной когда-то Ренуаром мельнице-трактиру «Мулен де ла Галетт». Знаем, знаем, сюда заглядывал Лотрек, заказывал большую миску глинтвейна с корицей и выпивал ее залпом. Читали.
Дальше по тихой Оршан через площадь Эмиля Гудо с ее каштанами, скамейками и фонтанчиком – к полуразрушенному фасаду, который только и сохранился от овеянного преданиями «Бато-Лавуар». Когда-то в каморках с печками-буржуйками здесь ютились художники и поэты. Старая стена служила убежищем Модильяни, при свете керосиновой лампы рисовал своих «авиньонок» Пикассо. В разные времена где-то тут неподалеку обитали и Ван Гог, и Дюма-отец, трудившийся не поднимая головы. Старик написал сотни книг, охватывающих все сферы бытия, включая пятикилограммовую кулинарную книгу, и пенял сыну:
– Сынок, я работал по двадцать пять часов в сутки.
– Но в сутках двадцать четыре часа!..
– А я садился за стол на час раньше…
Все эти люди живы для меня. Время не так важно в моей жизни, куда важнее пространство, земля, вот этот холм, по которому они шагали. Я чую Путника по следам, оставленным на дороге.
У подножия собора Святого Сердца в шумной толпе продавцов сувениров, туристов и карманников я застываю с прижатой к груди тряпичной красной лошадкой.
– Май вайф арбайт ит! Дора! Муттер оф эйт киндер. Бай! – на дикой смеси английского, немецкого и французского стал горячо убеждать меня купить лошадку всклокоченный сенегалец с губами саксофониста Роланда Кёрка, дудевшего на трех саксофонах сразу, легко подыгрывая себе носом на флейте, подвязанной к плечу.
По виду этот парень только что из джунглей, но стоило зазвонить колоколам на храме Сакре-Кёр, он истово перекрестился, после чего без всякого зазрения совести потребовал за лошадку из пары детских красных колготок, изношенных кучей их с Дорой детей, сотню франков.
– Что?! – вскричал Лёня. – Отдай ему его лошадку, и пошли. Дурят нашего брата, – негодовал он, – вон сидит мужик, за десять франков он тебе на рисовом зернышке напишет «Марина» и положит в баночку… Мы тоже можем в России всё это сделать! Просто не хотим…
– Квасной патриотизм? – говорю, не выпуская из рук лошадку.
– Почему? – рокочет Лёня. – Просто не надо путать истинные ценности с яркими заграничными побрякушками!
– Мадам, месье, – сказал наш чернейший из сенегальцев, – обратите внимание: хвост и грива из настоящего конского волоса…
Мы замолкаем. Красная лошадка, сшитая «на живую» черными нитками, неказистая, скособоченная, очерченные грубой ниткой глазницы без зрачка, вся ее амуниция, скрученная из пеньковой веревки, конский хвост натуральный, сплетенная грива – это какое-то вечное искусство, напоминающее искусство кроманьонца. Когда еще не разделились люди по культурам, три тысячи лет назад в такие лошадки играли дети. Откуда она? Из Сенегала? Из Японии? С Тибета? Из России? От этой лошадки веяло бесконечностью.
– Пятьдесят, – говорит Лёня.
– Восемьдесят, – твердо сказал продавец.
Сам Лёня, я уверена, еще не знал, как он поступит. А красная лошадка уже знала, что она моя. И что мы снимем документальный фильм, который так и назовем «Красная лошадка».
Да, она неказистая, эта лошадка, я говорю там, в фильме, если взглянуть на нее глазами нормальных, уважающих себя лошадей, зато у нее хвост и грива – из настоящего конского волоса. Именно она поможет нам встретиться с теми, с кем мы довольно редко встречаемся в обычной жизни, – героями нашего фильма станут умственно отсталые люди из общины «Вера и Свет».
Община появилась тут, во Франции, в городе Лур-де с легкой руки великого защитника умственно отсталых людей Жана Ванье, такого же потрясающего француза, как наша Клоди Файен или человек-амфибия Жак-Ив Кусто.
Жан сказал: «Община – это приятие человека таким, как он есть. Тех, кого общество считает не имеющими ценности людьми, мы считаем драгоценными для жизни и для Земли».
Его золотые слова разнеслись по всей планете.
И на красной лошадке с Монмартра я прискакала в гости к герою нашего фильма Саше по прозвищу Саша Нежный (это в общине его так прозвали) – человеку с таинственнейшим у нас на планете синдромом Дауна. Ему стукнуло двадцать пять, но в душе он, как Питер Пэн, навсегда остался ребенком.
Саша сразу поразил меня.
– Ах, Марина, – сказал он, – я давно о вас мечтал, я всю ночь не спал, я с вами с трех лет знаком, вы мне очень нравитесь…
Я была растрогана, смущена, обрадована. И очень удивлена, когда он подошел к оператору и сказал ему те же самые слова, полные искренней любви и неподдельной сердечности.
Саша Нежный, к тебе обращаюсь я сейчас, про тебя пою свою песню. Ты встретил меня словами «радость моя», ты пел и аккомпанировал на гитаре, в тот день ты научил меня играть в шашки, и мы играли с тобой в шашки пять часов.
На съемках фильма «Красная лошадка» мы со всей общиной поехали на дачу. Прямо надо сказать – та еще компания! Слишком уж эти ребята много времени проводят дома. А тут они вместе в шортах и панамах катят в пригородной электричке, с ними родители, с ними друзья. Вот это было веселье! Народ в электричке просто вытаращил на нас глаза. Даже пальцами показывали. Обычное дело, многих это ранит – и детей, и родителей. А Саша Нежный улыбнулся и сказал:
– Смотри, как на нас смотрят… Как на иностранных туристов!
В то лето Саша по личному приглашению Жана Ванье собирался во Францию. И он в нашем фильме показывает составленный им самостоятельно «Список вещей», которые возьмет с собой в Париж:
Черные очки,
тапочки,
тельняшка,
карманный фонарик,
фломастеры…
В конце фильма Лёня усадил Сашу за стол, разложил бумагу, дал кисть, краски и поставил перед ним на подоконник лошадку с Монмартра. За окном ветер, дождь, листья волнуются на ветру, а мы видим, как из несуразной и скособоченной та превращается в статную с дивной гривой, могучим хвостом, огненно-красную – самую лучшую в мире лошадь.
Он так хорошо рисует, даже на обложке русского перевода книги «Ковчег» Жана Ванье напечатан Сашин рисунок: цветными карандашами сильной линией, которая свойственна ребенку или гению, Саша нарисовал большую лодку с хрупкими людьми в бушующем океане.
Об этом мы и сняли свою «Красную лошадку» – пронзительную, конечно, а всё-таки и радость там есть, и смех, и теплота. Многое в нем переплелось: одиночество, туманное будущее героев, и в то же время – маленькая надежда, какое-то доверие Существованию. Так что директор российского представительства английского благотворительного фонда Лена Янг, прибывшая к нам из далекого туманного Лондона, одержимая защитой сирых, оступившихся, тех, кто на птичьих правах и на плохом счету, не только субсидировала съемки, но и решила участвовать с этим фильмом в престижном московском фестивале журналистов «Золотой Гонг».
Мы отдали кассету и стали ждать результатов. Стоит ли говорить, что я совершенно не надеялась на признание кинематографистов, народную славу или коммерческий успех, это был мой первый в жизни фильм, буквально каждый кадр которого вопиял о нашей неопытности.
И вдруг телефонный звонок:
– Марина Москвина? Ваш фильм «Красная лошадка» получил премию Всероссийского фестиваля «Золотой Гонг». Вручение наград состоится тогда-то в Московском дворце молодежи. Куда за вами прислать машину?
– Да я сама приеду – на метро! – сказала я, опускаясь на табуретку, у меня от неожиданности подкосились ноги.
– Сколько вам оставить билетов? После торжественной части состоится фуршет для награжденных…
Буря чувств охватила меня, когда я положила трубку. Радость, ощущение сбывшейся мечты, чувство выполненной миссии на Земле, мысль, что я живу не зря, короче – гордость распирала меня, неведомое доселе достоинство, самоуважение, ей-богу, я даже начала опасаться за свой рассудок.
Когда я, ликуя, примчалась в CAF, Лена Янг сидела у себя в офисе, окруженная людьми из притесняемых слоев общества: представителями сексуальных и национальных меньшинств, многодетными матерями-одиночками, одаренными детьми, которые нуждаются в материальной поддержке, гениями всех видов и образцов.
– Мы получили премию! – крикнула я с порога.
– В чем она будет выражаться? – тут же спросила Лена, у которой не было сомнения, что наш выдающийся кинофильм привлечет внимание общественности.
– Откуда я знаю! – говорю. – Что б там ни было, я с фондом CAF делю премию пополам. Впрочем, нет! Я отдаю три четверти! Ведь благодаря вашей финансовой поддержке снято столь триумфальное кино.
В назначенный день мы с Леной Янг встретились во Дворце молодежи. Ожидая церемонии награждения, в элегантных нарядах прогуливались в фойе звезды телеэкрана, лица, которые не сходят с обложек журналов, известные журналисты, фотографы, писатели, режиссеры, сценаристы… Вручать премии прибыл декан факультета журналистики Ясен Николаевич Засурский.
Мы с Леной тоже давай прогуливаться – она в длинном черном вечернем платье, переливающемся, с декольте. Плюс на груди бриллиантовое колье.
Я – в элегантном костюме-тройке – чем-то неуловимо смахивающая, как мне казалось, на актрису Франческу Гааль, танцующую танго в старом довоенном фильме «Петер».
А все мои – муж, сын, родители, английский сеттер Лакки – прильнули к экрану телевизора: церемония награждения фестиваля «Золотой Гонг» должна была транслироваться по Первому каналу.
Мысленно я расписала всё как по нотам. Первое.
Когда я выйду на сцену в лучах юпитеров и профессор Засурский – это ж мой декан! – станет вручать мне памятные подарки, я, как бы между делом, скажу:
«О боги! Сам Ясен Николаевич обратил на меня наконец-то свое внимание! Вот это награда!..»
Потом пережду смех в зале, аплодисменты и продолжу:
«Друзья! В этот волнующий момент позвольте мне поблагодарить мою маму, папу, мужа Лёню… Героя нашего фильма Сашу Нежного… Саша, привет! – я крикну и помашу рукой перед объективом транслирующей телевизионной камеры. – Английское благотворительное общество и лично директора Лену Янг! А также отдельное спасибо вот этой маленькой красной лошадке (тут я достану ее и покажу публике), сшитой негритянкой Дорой в Сенегале, купленной в Париже на вершине холма Монмартр у ее мужа – моим за восемьдесят франков!»
Полный зал народу, шум, всеобщее волнение, прозвучал Гонг (Золотой), министр печати приветствует победителей фестиваля, и начинается вручение каких-то безумно дорогостоящих премий, типа ключей от новой квартиры в центре Москвы или автомобиля «вольво».
И чем дальше, тем всё более испытующе глядела на меня Лена; в конце концов она не выдержала и спросила:
– А если тебе подарят квартиру?
– Продам, – я ответила, – а деньги разделим пополам.
Лена успокаивается, но через некоторое время буквально сам собой напрашивается вопрос:
– А если машину?
– Мы сядем с тобой и поедем куда глаза глядят.
– А стиральную машину?..
– То я открою прачечную при вашем благотворительном фонде!
Всё это вручали модные фирмы известным телеведущим, директорам и продюсерам каналов. Отменные подарки получили обозреватели популярных журналов и газет… Выдающимся журналистам с Камчатки и Сахалина преподнесли специальный приз – «Золотое Перо» из чистого золота.
Профессор Засурский говорил им ласковые слова, лауреаты держали ответные речи, их крупным планом показывали по телевизору, потом камеры унесли, юпитеры погасли, Засурский куда-то пропал, зал постепенно обезлюдел, пока из публики в огромном зале не осталось два человека – это были мы с Леной Янг.
Верхние лампы выключили, чтобы не расходовать лишнюю электроэнергию, свет настолько померк, что мы даже забеспокоились, как бы его вообще не погасили. И тут на сцену вышла очень нарядная старенькая женщина.
– Вгучается, – она сильно картавила, но была очень приветливая, обаятельная, и, так вот грассируя, эта бабушка произнесла, что их Обществом защиты инвалидов для Марины Москвиной за фильм «Красная лошадка» припасен специальный приз зрительских симпатий – три дощечки с узором, вырезанным инвалидами по дереву, кстати, эти дощечки можно использовать как разделочные доски.
Я встала и в полной тишине поднялась на сцену. Бабушка протянула мне дощечки. Я приняла их с благодарностью, приблизилась к микрофону и сказала единственному зрителю в огромном зале:
– Лена! Друг! Договор остается в силе: две дощечки – твои.
…Когда мы выбрались в фойе, с фуршетом было покончено. Лена взяла машину, в подобном платье вечернем с декольте она просто невообразимо смотрелась бы в метро. А я с «бабочкой», в жилете, в одной руке – лошадка, в другой – дощечка – нормально, в самый раз.
– …И пишет он письмо своей Доре, – говорил мне Лёня, когда мы спускались с вершины холма Монмартр. – «Твою лошадь купили, делай еще». «Что? – скажет она, получив это письмо. – Мою лошадь купили?!! За мою лошадь заплатили месячную зарплату в Сенегале?!! Русские купили? Из Москвы??? С ума, – скажет, – сойти! Мир, конечно, странный!!!» И сделает еще три или четыре. Но они уже такие не будут.
– Такая лошадь, – говорил художник Лёня Тишков, проходя мимо мельницы-трактира, где его друг и брат Тулуз-Лотрек залпом осушил не одну миску глинтвейна с корицей, – такая лошадь, – сказал он мне, – чтоб ты знала, такая дурацкая красная лошадь – может быть только одна-единственная.
Однажды в окраинных ташкентских трущобах волнистый попугай Язон вытянул для меня свернутый в трубочку билет, там было накарябано детским почерком лиловыми чернилами:
«Тибе будет долгая дорога без престанища».
И вот я бодро шагаю по этой своей дороге – в гости на обед к нашей давней подруге Клоди Файен. Я иду к ней пешком, и что меня поражает: в парижской толпе очень много рыжих и конопатых. Ей-богу, я даже черного видела конопатого. Очень много носатых, лысых, косых, хромых, много старых бродяг под мостом ночует – в коробках спят и при этом чувствуют себя красавцами. Хотя большинство, я заметила, только делают вид, что они красавцы. Вон старушка – цок-цок на высоких каблуках, опираясь на зонтик, в буклях, с сумочкой, всю ее перекосило, а она и в ус не дует. …И что это за мужчина в короткой юбке с накрашенными губами, я так и не поняла?
Многие ходят очень пахучие, курят трубки, да еще с таким выражением лица, буквально каждому хочется вслед обернуться!
Общий стиль немного летящий – может, благодаря тому, что у всех тут хорошие ботинки, крепкие, ноские, на толстой подошве, высокие, со шнурками – на черную старость всегда я мечтала иметь такую обувь.
День довольно пасмурный, явно подул норд-ост. Пахло водой, подстриженной травой, листья с шуршаньем гнал под ногами ветер, издалека доносилась песенка шарманщика. В саду Тюильри у каштана фотографировали девушку-модель.
– Замерзла, бедняга, нос-то синий, – вздохнул Тишков. – Ей надо туфли поменять, серые сюда нельзя, надо темно-коричневые.
Я хотела купить ему шарф, но Лёня категорически отказался.
– Шарф и зонт, – сказал он, – у нас на Урале считается страшным пижонством.
Купили шампанское «брют» для Клоди.
Вот ее дом – крыша в окнах небесных – знаменитый парижский дом Клоди Файен, от которого мой папа Лев когда-то увез в Москву ключи, а вернул обратно – премьер-министр Йемена Мохсен Ахмед аль-Айни, – да и нужны ли ей были ключи? Толпы людей, дети разных народов шли по этой лестнице нескончаемым потоком: венгры, чехи, поляки, сербы, американцы, израильтяне, шведы…
(Шведам Клоди почему-то ужасно сочувствовала – писала нам в письмах: «Сегодня мы говорили с моей польской переводчицей о национальном унынии шведов. Пришли к выводу: у них слишком хороши дела с материальными удобствами, но нет идеала в жизни. „Поляки беднее, но счастливее, – сказала мадам Матусевска, – они живут с верой в будущее!“»)
По этой вот лестнице когда-то решительно поднялся премьер-министр Албании, чтобы предложить отважной Клоди Файен совершить длительную этнографическую поездку в его страну с целью подробного изучения жизни мусульманских албанских женщин. Она поехала, всё досконально изучила, после чего наверняка добрая сотня албанцев и албанок нанесли ей ответный визит в Париж. К тому же правительством Албании мадам Файен было поручено разыскать произведения албанского искусства, вывезенные французскими офицерами во время военной оккупации Албании в 1920 году!!! Клоди поместила объявления во всех парижских газетах – ей стали приносить поразительные экспонаты – …о, это отдельная детективная история!
Экзотические послы Марокко приходили сюда свидетельствовать Клоди свое почтение. И очень удивлялись, что к их приходу заранее подготовлены документы, которые надо будет передать ее марокканскому другу, чтобы тот имел веские полномочия открыть медицинскую школу в Рабате.
Посланцы Ливии, Ливана, Египта, Сирии, Алжира – кроме бокала «бордо» в этом доме, обретали самую что ни на есть реальную помощь в организации школ, больниц, национальных этнографических музеев – всего, что нужно для нормальной человеческой жизни.
С тем же пылом она заботилась о соотечественниках. В Самарканде Клоди Файен купила семена редиски, невиданной во Франции, посадила на балконе, взошла буйная поросль, о чем Клоди Файен сообщила крупнейшей садоводческой фирме Парижа «Дельбар». И в результате сочный самаркандский редис начал свое триумфальное шествие по Франции.
За что бы она ни бралась (или так просто казалось со стороны?) – всё у нее получалось легко, артистично, как будто шутя, а между тем эта женщина сворачивала горы.
Однажды она устроила старейшего французского археолога Жюля Барту в далекое бесплатное плаванье, о котором он мечтал.
Клоди нам писала про него: «Это страшно оригинальный старик, немного нелюдимый. В 1925 году Жюль Барту открыл афро-буддийское искусство в Афганистане. У него ужасный характер, он со всеми ругается, но он обожает археологию. В восемьдесят лет пустил все свои сбережения на раскопки в Сомали. Я рассказала об этом начальнику порта Лабруссу, тот как раз прочел мою книгу, поскольку очень интересуется историей флота в Красном море. И что вы думаете? Его до того растрогал старик, что Лабрусс пригласил его в Сомали за счет французского флота! В восемьдесят два Жюль Барту поплыл в Африку и в который раз сделал потрясающие открытия…»
Это была женщина, влюбленная в Существование. Степень ее приятия разных людей и убеждений вообще не имела никаких границ. Участница французского Сопротивления, она согласилась принять у себя бывшего немецкого национал-социалиста, звали этого фрица Роберт Кротц.
Клоди познакомилась с ним в Германии, куда отправилась в 1934 году, решив лично прощупать почву: что там за национал-социализм и чем он грозит миру. Журналист Роберт Кротц искренне уверял ее тогда, что никакой угрозы их безобидное движение не представляет, а Гитлер – благоразумный парень, который на глазах смещается от национализма в сторону социализма.
Всю войну от него не было ни слуху ни духу, он служил военным корреспондентом на Украине. Клоди думала, его давно нет в живых, а в 57-м от него пришло письмо. Он сообщал, что прочел на немецком ее замечательную книгу! Хотел увидеться, поговорить, просил не винить его напрасно, да, он был нацистом, но даже и не подозревал о всяких нацистских ужасах и кошмарах.
Клоди готова была позвать его во Францию, выслушать и постараться понять, раз он такой пасынок фортуны. Однако Андре, который с ангельской кротостью терпел и даже поощрял в своем доме поистине мировую вакханалию интернационализма, решительно отказал в гостеприимстве этому недальновидному фрицу, заявив, что тот коллективно ответствен за всё зло, причиненное нацистами, и он не намерен предоставлять ему стол и дом.
Когда мы приехали во Францию, Андре был болен. Он лежал в постели очень нарядный – в белой рубашке, в пиджаке, Клоди его нарядила к нашему приходу.
Сама она – в длинном бархатном платье с зеленым отливом, с кружевным воротником, высокой прической, в туфлях на каблуках – лучезарная, улыбчивая.
Пришли ее дети – Элиз, Этьен, усыновивший маленького вьетнамца, Мартин (это дочка), потом какой-то сидел за столом голубоглазый Сэм, наверно зять, даже явились некоторые внуки: Майя Спивак, родственница музыканта Спивакова, и старшеклассник Реми.
Стол был накрыт льняной скатертью. Старинный семейный фарфор, серебряные приборы. Клоди испекла яблочный пирог, открыли шампанское. Клоди всё расспрашивала, как поживают мои мама с папой – «Люси» и «Леон».
– Давненько мы с ними не видались, – она говорила по-французски. – А между тем в России большие перемены.
Как раз по телевизору передавали последние известия. Из обгоревшего Белого дома под конвоем вели очень бледных заговорщиков – Руцкого и Хасбулатова.
Мы передали от Люси и Льва – для Клоди и Андре два прозрачных стеклянных сапожка. Лёня наполнил их шампанским, и она с этими двумя сапожками пошла к Андре.
Гром российских орудий стих, и мы услышали, как зазвенели в соседней комнате наши сапожки.
– Париж – город влюбленных, – с улыбкой сказал Этьен.
Уходя, я в последний раз оглянулась на ее дом. Дом, который она надолго оставила когда-то и в который вернулась. Дом, в котором она пробудет с Андре до его последнего часа.
«Я должна признаться, об этом знают немногие, – она писала нам, – книга „Французский врач в Йемене“, переведенная на множество языков и связывающая теперь узами дружбы стольких людей, была в действительности лишь длинным письмом, написанным одному человеку. Перед отъездом в Йемен я очень любила одного человека, но оба мы были женаты, у нас были дети, мы не хотели разбивать наши семьи. Итак, мы расстались. Я очень страдала, и Андре, который всё это время был мне другом, согласился, чтобы я поехала в Йемен. Действительно, есть лишь одно средство забыть личное несчастье – это жить и трудиться ради чего-то большего, чем ты сам. И по возвращении во Францию я написала эту книгу, чтобы рассказать обо всём, что пережила, тому, кого больше не увижу. Когда она была издана, Андре отнес ему книгу. А теперь она служит для объединения далеких людей, которые любят эту Землю».
Да, черт побери, Париж – город влюбленных. Кому это знать, как не мне, когда в ту мою последнюю ночь в Париже я шла и в порыве любви жарко обнимала каждый встречный-поперечный платан.
В Москве на машине нас встретил в Шереметьеве наш друг и сосед писатель Владислав Отрошенко. Он подхватил железный сундук с книгами художников, и они с Лёней взгромоздили его на крышу автомобиля.
Я говорю:
– Давайте этот сундук сразу отвезем к Лёне в мастерскую на Чистопрудный бульвар.
Он мне осточертел, этот сундук, хоть там и лежали выдающиеся произведения искусства. А был вечер, и, что интересно, в Москве почти не горели фонари (в октябре-то 93-го!). Город был погружен во тьму, встревожен, насторожен. Даже Тверская и та приглушена, притушена. Суровое зрелище после залитого огнями Парижа.
– Скажи спасибо, что танки не едут по улицам и не стреляют с крыш, – сказал Владик. – Зато по городу разбрелись вооруженные типы. Видите – в центре Москвы – ни людей, ни машин…
Мы выехали на Чистопрудный бульвар и встали у светофора. Вокруг ни души. Внезапно со стороны бульвара к автомобилю приблизилась черная фигура. Это был пьяный в стельку человек. Окна в машине открыты. Он протянул руку, и дуло пистолета коснулось виска Владика.
На светофоре зажегся зеленый. Владик медленно, очень медленно тронулся с места. Вялая рука с пистолетом плавно передвинулась в мое окно. Дуло пистолета проплыло у моего виска и вынырнуло на улицу.
– Болван!!! – сказал Владик.
– А всё ты! – сердито сказал мне Лёня. – Сундук ей, видите ли, осточертел. Давай домой, Владик! Что мы будем в потемках колобродить…
P.S. «Дорогой Лев! Дорогая Люся! С глубокой скорбью сообщаю Вам о смерти мамы, я не решалась Вам позвонить, но, возможно, сделаю это завтра. Она оставила нас, и мы тяжело переживаем ее отсутствие. Но в то же время мы ей бесконечно благодарны. Нам удалось ей сказать, как мы гордились ею. Она сама не понимала, какой великой женщиной она была, по-настоящему великой, справедливой, страстной, искренней, великодушной… Клоди умерла 4 января 2002 года на 90-м году жизни. Ее похоронили около Андре Файена. Вы были друзьями, и я от имени их детей, внуков и правнуков посылаю Вам это письмо —
Элиз Спивак, Этьен Файен, Мартин Лихтенберг,
Люси Фубер.
Внуки: Софи, Хлоя, Амин, Клемент, Элеонора,
Майя, Николя, Сомано, Реми, Шарлотта.
Правнуки: Луиза, Агата, Саша, Эли, Адель и маленький Базиль».