От Эдвины мы движемся в сторону Монсальской тропы. Жермен хочет сначала отвести нас на виадук, чтобы оттуда показать, где стоял старый каменный дом, а потом спуститься к тому месту, где он находился.
Уайетт и Жермен идут впереди, мы переходим через реку и направляемся к холмам. Шагаем в молчании, пока дорога не начинает круто забирать вверх, пересекаясь впереди со старыми железнодорожными путями.
– Как ты? – спрашивает Эмити.
Я качаю головой, не в силах говорить от злости.
– Убила бы ее.
Подруга останавливается и дотрагивается до моей руки.
– Бедняжка. Ужасно, когда тебе лгут. Поверь мне, я‐то знаю.
И вдруг я начинаю плакать, сотрясаясь и задыхаясь в истеричных рыданиях.
– Она никогда мне не рассказывала. – Это звучит капризно и по-детски, но я ничего не могу с собой поделать.
Эмити молчит. Стоит рядом и позволяет мне отреветься. Она, наверно, хорошая мать.
Мы снова идем вперед, следуя за Жермен и Уайеттом мимо старой станции к вершине холма. Потом выходим на широкую ровную тропу, засыпанную утрамбованным гравием. По обеим сторонам растут густые кусты. Жермен сворачивает налево, к Бейквеллу или Бакстону, черт его знает. Мы минуем трех малышей, которые кружатся, взявшись за руки, пока их мама или няня разговаривает по телефону. Позади нас звонит колокольчик. Мы отходим в сторону, и пожилой человек, обгоняя нас на велосипеде, снимает шляпу.
– Не понимаю, зачем нужно было скрывать прошлое, – всхлипываю я.
– Может, твоей маме было слишком больно вспоминать. Не исключено, что это просто способ выжить.
То ли так, то ли нет. Почему, почему? Как мне знакомы усилия понять материнские поступки. Как я от этого устала.
– Она столько раз могла рассказать мне.
– Чем дольше врешь, тем труднее открыть правду. По крайней мере, так говорят.
Только на первом курсе колледжа мне пришло в голову поинтересоваться у матери, почему она меня бросила.
«Ты тут ни при чем, – ответила она, как будто мне могло взбрести на ум, что я сама виновата. – Я была очень молода. К двадцати четырем годам я уже побывала замужем, родила и овдовела. Одна с ребенком в Буффало? Мне было слишком трудно».
Почему я не сказала: «Мне тоже»?
Мимо нас плетутся две девушки, они склонились над телефонами и на ходу печатают сообщения. Золотистый ретривер, рвущийся с поводка, пытается напрыгнуть на нас, таща за собой молодую женщину в леггинсах.
– Извините, с ним никакого сладу, – бормочет она.
Мы приближаемся к туннелю, который кажется таким длинным, что свет, мигающий в конце, напоминает крошечную лампочку. Внутри тускло, сыро и прохладно. Впереди слышится возглас и смех Уайетта. Они с Жермен почти вышли наружу.
– Ты говорила, что твоя мать была очень открытой в общении, проявляла интерес к каждому встречному, и это вполне укладывается в картину, – размышляет вслух Эмити.
– Почему?
Мы на середине туннеля, под моргающей и жужжащей лампочкой, которая почти не дает света.
– Люди справляются с травмами неожиданными способами, – объясняет писательница. – Горе каждый превозмогает по-своему и в свой срок. Никакого рецепта здесь нет. Может быть, обаяние, любознательность и пылкость твоей матери давали ей личное пространство, в котором она нуждалась. Или не позволяли прорваться наружу другим чувствам.
Как и мамина склонность бросать все и удирать.
Мы доходим до конца туннеля. Солнце сквозь ветви кустов бросает на землю пятна. И вдруг заросли редеют и нашим глазам предстает долина, огромная, зеленая, волнистая. Солнце, пожалуй, даже слишком печет. Вот и мост. Виадук. Мы догоняем Уайетта и Жермен, которые остановились примерно посередине и оперлись на парапет.
– Какая красота! – восхищается Эмити.
Внизу по долине змеится лентой река, устремляясь к пяти высоким аркам, поддерживающим мост. Я нахожу глазами узкую тропинку, где встретила рыболова, и следую по ней взглядом до деревни. Где‐то тут некогда стоял деревянный дом, сгоревший дотла. Я воображаю, как щуплая девочка с жиденькими белесыми волосами и узкими плечиками бежит, бежит, бежит сквозь ночь; подол ночной рубашки намокает и пачкается, оцарапанные босые ноги мерзнут, сердечко колотится в худосочной груди, подпрыгивает к хрупкому горлу, стучит в ушах, – и мой гнев начинает таять, как пыль в речном потоке. Слезы безостановочно струятся по щекам. Теперь я плачу не о себе, а о девятилетней девочке, потерявшей всё и отправленной через океан в семью к чужим людям. Сердце разрывается от жалости к бедной маленькой Сьюки Кроули, моей маме. Хочется заключить ее в объятия, но не как ребенка, которым она когда‐то была, а как женщину, которая никогда не делилась своей душевной болью и ни разу не намекнула на неизмеримую потерю, а лишь продолжала бежать.
С виадука Жермен ведет нас по каменистой дорожке к берегу реки, вдоль которой идет тропа. По ней мы направляемся назад к Уиллоутропу.
– Кажется, вот здесь, – говорит Жермен, сходя с тропы в высокую траву.
Мы шагаем вслед за ней от реки к краю леса. И вот она, разметанная груда камней, слишком больших, чтобы их принесло сюда потоком. Кусок стены, еще один, между ними бурьян. Я кладу ладонь на камень, служивший частью материнского дома. Нужно как‐то отметить мое присутствие здесь. Я собираю маленькие камни и составляю их небольшой пирамидой наверху самого высокого обломка стены, который не доходит мне даже до пояса. Чувствую, как Эмити, Уайетт и Жермен наблюдают за мной, а потом, ни слова не говоря, начинают добавлять камешки к моей пирамиде. Мне хочется запомнить эту минуту, впечатать ее в сознание. Я вынимаю телефон и делаю фотографии. Пасторальная, мирная картина. Трудно вообразить пожар и смерть в таком тихом, безмятежном месте. Это не могила, но именно здесь погибла моя бабушка. Из мелких камешков я выкладываю имя Энн Кроули – крошечный памятник в высокой траве, посвященный бабушке, обретенной и потерянной в одно мгновение.