В глубине Кольцевого леса Римы, то же самое время (двенадцатый месяц десятого года правления Сезона Бурь и правления Дерзновенной Свободы, за месяц до истечения мирного договора между Укьу-Тааса и Дара)
Говорят, что некогда Большой остров был чуть ли не полностью покрыт лесами. Аборигены, обитавшие тут до появления ано, охотились на оленей и вепрей, на фазанов и фамэтенов (больших, не умеющих летать птиц с роскошными, как у павлинов, хвостами и увенчивающимися острыми когтями мощными лапами, при помощи которых они могли одним ударом убить волка), на туров и поросших шерстью карликовых слонов. Со временем, когда обычные звери стали встречаться реже, а карликовые слоны и фамэтены и вовсе отошли в область преданий, туземцы начали выжигать в лесу делянки и распахивать поля под таро и дикий рис.
После прихода на Большой остров ано деревья принялись вырубать еще интенсивнее. На месте бывших лесов возникали плантации риса, поля сорго, яблоневые сады, пастбища для овец и коров. Живые дубы и сосны превращались в покачивающиеся корабли, тарахтящие повозки, роскошные дворцы и башни для наблюдений за луной. Дичь ушла глубоко в горы, подальше от размеченной и укрощенной человеком земли.
Так происходило везде, за исключением Кольцевого леса.
Здесь неудобный ландшафт и непредсказуемый климат препятствовали плотному заселению, а местные военачальники и правители, понимая, что им придется противостоять более многочисленным государствам-соперникам, поощряли охоту и набеги как национальные забавы. Первобытный лес выжил, оставшись безмолвным свидетелем той главы в истории Островов, которая в других краях уже давным-давно ушла в прошлое.
По мере того как Рима теряла значение среди государств Тиро, она словно бы обращалась внутрь себя, снискав репутацию страны мистиков и отшельников. Беглецы, уподобляясь перелетным птицам, слетались сюда с целью спастись от бесконечных войн, терзавших Острова. Чтобы добраться до самого сердца Римы, путнику требовалось преодолеть несколько защитных рубежей, каждый из который был устроен так, чтобы отбить у праздных любопытствующих и слабых духом всякое желание двигаться дальше.
Чужеземцам настоятельно советовали не соваться в темный Кольцевой лес, не имея проводника из числа местных жителей. Ведь здесь, помимо волков, крикливых фифи, раскачивающихся на ветвях питонов и прочих опасных животных, обитали суровые лесники и охотники, которые жили в собственноручно построенных бревенчатых хижинах и ревностно защищали свою свободу.
Того, кто все-таки рискнул забраться в самые дебри Кольцевого леса, встречали суровые предгорья и обрывистые утесы, переходящие в высокие горные цепи, образующие становой хребет Большого острова. Здесь, среди зеленых холмов, достаточно высоких, чтобы в других местах Дара их сочли горами, можно было встретить самую разношерстную компанию: опустившихся неудачников и эксцентричных чудаков; еретиков и мятежников; непонятых гениев, предпочитающих общество мартышек компаний людей; пасынков фортуны, которые хотели лишь одного – чтобы их оставили в покое и не мешали жить как хочется. Суда Му, легендарный шеф-повар при дворе Ксаны, на закате жизни перебрался сюда, чтобы заняться кулинарной магией, не унижая свое искусство служением какому-либо господину. Сума Джи, величайший оружейник Семи государств Тиро, предпочел поселиться подальше от амбициозных, но недостойных вращателей мечей и перенес свою кузницу в леса Римы, где всегда есть в изобилии древесный уголь лучшего качества. Дзато Рути, самый почитаемый моралист нового времени, в юности приехал сюда в поисках просветления, чтобы уединенно жить в бревенчатой хижине, полностью погрузившись в простоту первозданной природы и возвышенные логограммы давно умерших мудрецов ано. (Заметим в скобках, что молва утверждала, якобы мать Дзато Рути наняла для сына служанок, которые каждую неделю наведывались в его хижину, чтобы постирать и убраться, а сестра регулярно привозила отшельнику доставленный воздушной почтой чай из Мюнинга и медовые пирожные домашней выпечки – выходит, не все блага современной цивилизации попадают в число развращающих или вульгарных, вот только надобно быть великим мыслителем, дабы знать, что к какой категории отнести.)
Путнику, взобравшемуся на холмы, открывался вид на неприступные пики гор Шинанэ и Даму. Здесь, в укромных долинах и на непроходимых горных склонах, последователи верований и идей, не находящих поддержки в официальных храмах и у королей Тиро, строили свои окутанные туманом святилища и парящие в облаках монастыри, оборудовали в пещерах спрятанные от посторонних глаз кельи отшельников.
Подобно редким орхидеям с далеких островов, чьи причудливые формы указывают на безграничный потенциал, заложенный в основополагающих формах растений, населявшие эти тайные обители секты исповедовали верования всех цветов и оттенков. Вы не поверите, какой широчайший спектр религий можно обнаружить, стоит лишь сойти с нахоженной тропы.
Каких только сект тут не было. Здесь встречались, например, те, кто поклонялся горам и потокам, веря, что каждая скала и каждый камушек имеют душу, а также приверженцы Каны Разрушительницы, полагавшие, что богиня смерти вскоре обрушит на мир свою ярость и уничтожит его. Адепты Тутутики Исступленной, богини красоты, достигали молитвенных высот при помощи голодания, алкоголя и дурманящих растений, а также путем отказа от моральных ограничений, а их обряды включали плотские наслаждения и изматывающие, длящиеся сутки напролет пляски. Члены секты, превозносившей Фитовэо Терпеливого, добровольно ослепляли себя и секли друг друга, дабы изгнать из мира зло, гнездящееся в каждом сердце. Последователи Луто Бессчетноименного посвящали свою жизнь перечислению всех возможных комбинаций из компонентов логограмм ано с целью составить полный каталог Знания, включая как познанное неизвестное, так и неизвестное непознанное…
Саво брел по колено в снегу.
Вот уже год с лишним странствовал он по Дара. Прошло много времени с тех пор, как он последний раз смотрелся в зеркало или брал в руки гребень, поэтому борода его и волосы сбились в косматый, нечесаный ком с вплетением травинок и веточек. Покрытая застывшей коркой от дыхания щетина топорщилась, как усеянный жемчужинами воротник.
Поначалу Саво руководствовался одним-единственным стремлением – убежать как можно дальше от всех: от сестры и Фары, от наставницы Рати Йеру и друзей из Цветочной банды, от вдовы Васу и персонала «Великолепной вазы». Убежденный, что Дзоми пошлет ему вслед «предусмотрительных», он держался в глуши и избегал городов и поселков, думая только о том, как сбежать и выжить.
Но разве можно скрыться от демонов, гнездящихся в каждом твоем дыхании и ударе сердца? Как примирить противоречивые чувства, грозящие расколоть тебе мозг?
По мере того как дни становились короче и холоднее, у юноши не оставалось иного выбора, кроме как заходить в селения в поисках приюта и пропитания. Он просил милостыню и батрачил, брался за любую случайную работу, ночевал в подвалах и конюшнях. В целом ему удавалось справляться с поставленной задачей – выживать и не привлекать к себе внимания. Но какой ценой? Пока весь Дара встречал Новый год, Саво бродил один в потемках, безнадежно увязнув в правде, которую хотел считать ложью, и во лжи, которую хотел считать правдой.
Теплая весна и жаркое лето принесли некоторое облегчение. Выдавая себя за поденщика, странствующего в поисках работы, Саво посетил места, известные ему только из поэтических описаний мастера Надзу Тей: он побывал в святилище Гегемона и на могиле принцессы Кикоми, видел плавучие башни Мюнинга и окутанные туманом форумы Боамы. Вспоминая лекции мастера Рати Йеры по инженерному искусству, он в восторге разглядывал ветряные мельницы Кокру, прослеживая путь энергии, передающейся от почти невесомых шелковых крыльев через хитроумную систему рычагов и шестерен на монотонно, но неустанно вращающиеся жернова. Саво смотрел представления уличных артистов и народные оперы, находя в них временное убежище от реальности: это словно бы был привет от Ароны Тарэ. Преследуемый в грезах светлой улыбкой и сладостным голосом Фары, он искал ее в каждом увиденном в поле одуванчике, в каждом мазке кисти на картинах уличных художников, в каждом ароматном или пряном блюде на лотке разносчика.
Но поскольку к концу года истекал срок мирного договора с льуку, разговоры в чайных домах все чаще обращались к войне. На рынках собирались толпы желающих послушать рассказы бывалых солдат о героизме и самопожертвовании. Игорные притоны и дома индиго оплачивали спектакли, воспевающие сражения прошлого, и обещали делать взносы на содержание ветеранских сообществ и сирот войны. Юные школяры заявляли о намерениях променять писчий нож на острый меч, а иглу для вышивания – на весло воздушного судна. Казалось, сам воздух был насыщен шелкокрапинной силой, потрескивающей от воинственного духа.
Легко ли видеть, как соплеменники твоего отца отправляются на войну с народом твоей матери? Можно ли беззаботно бродить по миру, который движется навстречу тысячекратно увеличенным ужасам Киго-Йезу? Как вынести превращение живописной, словно акварель, красоты Дара, этого калейдоскопического букета красок, в коем самым ярким цветком была Фара, в контрастное пятно из кроваво-алого и белого, как кость? Можно ли спокойно смотреть на то, как этот прекрасный букет вянет под воздействием безжалостной логики войны, где есть лишь две возможности – убивать самому или быть убитым?
Ему вспомнились слова, сказанные Фарой в Гинпене: «Кто-то ищет убежища в храмах и святилищах высоко в горах, рассчитывая на сочувствие монахов и монахинь. Даже получив свободу передвижения, эти люди все равно чувствуют себя здесь чужими».
Фара говорила тогда о беженцах из Укьу-Тааса, но разве сам он не такой же беженец? Горные святилища Римы, как ничто иное, далеки от Фары, от Пана и Крифи, от призывающих к войне ветеранов дара и от гаринафинов Танванаки, от шпионов и стражников императрицы Джиа.
Саво бежал в Кольцевой лес, в предгорья, в горы.
Осенью здесь было вполне сносно, учитывая богатый урожай ягод и грибов, да к тому же он изредка охотился на белок. Но когда начались холода, юноше пришлось перебиваться воровством из хижин лесовиков и жителей хуторов. Надетые на нем сейчас брюки принадлежали прежде женщине-охотнице, позаимствованный кожаный плащ был коротковат, а ворованные сапоги жали, стирая ноги до кровавых мозолей.
Саво поежился. Три дня миновало с тех пор, как ему довелось в последний раз поесть, а местность, по которой он шел, никак не намекала на близость жилья. Теперь он уже двигался, повинуясь, скорее, инстинкту: деваться-то все равно некуда.
«Мир так велик, но где же мое место в нем?»
Молодой человек бессильно повалился наземь у подножия сосны, при помощи зубов отодрал куски материи, которыми были обернуты обмороженные пальцы, съел пригоршню снега, чтобы утолить жажду, и пожевал воротник кожаной накидки, дабы обмануть тело, создав иллюзию сытости. Он твердой кожи зубы заболели.
Сунув руку под полу плаща, Саво извлек маленькую шкатулку из сандалового дерева, вырезанную в форме карпа. Ему кое-как удалось открыть ее онемевшими, непослушными пальцами и достать свернутый лоскут шелка. Саво поднес его к носу и глубоко втянул воздух: пахло одуванчиком с ноткой песчаной розы.
Молодой человек развернул платок и посмотрел на рисунок. Хотя художник работал кистью в традиционной для Дара манере, его, казалось, интересовало не столько само изображение, сколько настроение, для него важнее всего было передать чувства. Одуванчик и тасэ-теки переплетались друг с другом в замысловатом орнаменте Дасу. Одуванчик был гибкий, изящный, в полном цвету, царственный, как крошечное солнышко; штрихи тоненькой кисточки, обозначающие кончики его лепестков, растворялись в пространстве. Тасэ-теки, напротив, изображался густыми синими мазками жесткой кисти и выглядел одновременно неуклюжим и энергичным, дерзким, но скромным; гусеничный корень плавно переходил в тело гриба, создавая ощущение единого гармоничного организма, а не какой-то причудливой химеры. Длинные резные листья одуванчика нежно, подобно стосковавшимся рукам, обнимали нескладный стебель гусеничной травы, чей шероховатый колосок всматривался в покрытый лепестками ярко-желтый диск: два зеркальных лица с любовью взирали друг на друга и жадно ловили ответные взгляды.
На глазах у Саво выступили слезы.
В углу на платочке было написано стихотворение. Хотя зрение юноши было затуманено, он помнил все аккуратные логограммы так же хорошо, как и каждое проведенное рядом с Фарой мгновение. Надпись была выполнена так называемым ливневым шрифтом – этот стиль лучше всего подходит для выражения чувств. Энергичные движения в соединении с тупым лезвием оставляли на воске зазубренные раны, как если бы сердце у того, кто писал, билось слишком быстро, чтобы совладать с ним.
Лиру, Лиру, что такое любовь? У истока стою твоего, Он же в устье твоем. Дай глоток отопью, Ты ж ему передай поцелуй.
Даму, Даму, что такое любовь? Дикий гусь, вестник бури, Одиноким махает крылом, устремляясь на юг. Передай ему весть от меня, будь мне друг. Ах, тоскует ли он? Не забыл ли меня?
Замерзшие пальцы потеряли чувствительность, поэтому Саво поднес шелковый платок к лицу и касался восковых логограмм кончиком носа, читая и перечитывая каждую. Поскольку платок хранился у самого его сердца, воск был мягким и теплым от жара тела. Саво словно бы вновь касался нежной кожи поэтессы, той девушки, которую любил всей душой и сердцем.
Слезы замерзли у него на щеках. Воск затвердел на снегу. Увы, им суждено жить в разлуке, как дикому гусю в небе и золотому карпу в пруду: ни один из них не способен обитать в царстве другого.
Саво сложил платок, поместил его обратно в шкатулку и сунул под плащ, поближе к сердцу. Он сидел неподвижно, полностью погрузившись в себя, не обращая внимания на падающий снег и сгущающиеся сумерки.
Время шло.
Где-то в лесу заухала сова. Вздрогнув, Саво вышел из оцепенения. Вдалеке в небо поднимался дымок.
Он попытался встать, но тут же снова рухнул обратно: бедняга так ослаб от голода, что онемевшие на морозе ноги дрожали и отказывались держать его.
«Наверное, какой-нибудь охотник не сумел вернуться домой из-за снегопада и развел в лесу костер, – подумал Саво. – Вот отдохну немного, соберусь с силами и пойду попрошу у него немного еды».
Снег больше не казался ему холодным. Дрожь в руках и ногах прекратилась. Точнее сказать, он больше не чувствовал конечностей.
Юноше стало страшно. Если он сейчас здесь уснет, то никогда уже не проснется. Надо встать и идти. Но как бы Саво ни старался, тело отказывалось повиноваться. Наконец, словно измученный утопающий, он перестал барахтаться и отдался в теплые объятья ледяного снега.
Ему было очень хорошо: тепло и уютно.
«Может, я умер?»
Глаза открывать не хотелось. Пока они закрыты, еще можно думать, что ты жив. Если у него не получится поднять веки, то, стало быть, надежды нет.
Но попытаться тем не менее нужно. Следует взглянуть в лицо правде. Вопреки опасениям, Саво все-таки сумел открыть глаза.
И ужаснулся.
Из темноты на него смотрело лицо демона: выпученные глаза без зрачков, как у акулы или гаринафина; острые и направленные вперед волчьи уши; торчащие из пасти клиновидные зубы, готовые вонзиться в глотку несчастной жертве; закрученный язык, на добрый фут вывалившийся из пасти.
Саво закричал и попытался отползти назад, но уперся спиной в стену. Бежать было некуда.
Шаги, мечущийся свет, озабоченные крики. Он даже обрадовался, почувствовав, что снова проваливается в беспамятство.
Когда Саво очнулся снова, было уже светло. Рядом сидел какой-то старик в простой холщовой рясе монаха и ложечкой вливал ему в рот что-то теплое и вкусное.
Молодой человек подавился и закашлялся. Старик отставил котелок в сторону и помог Саво повернуться на бок.
– Все хорошо, – сказал он. – Ты просто очень долго голодал, дай организму привыкнуть.
Саво закашлялся еще сильнее – не от супа, а от удивления. Старик обращался к нему на языке льуку.
Юноша сообразил, что на нем нет больше жалких тряпок, которые он носил вот уже много месяцев. Должно быть, переодевая его спящего, старик увидел шрамы на спине и распознал в них знаки тана-тааса.
– Два дня тому назад, в сумерках, я вдруг почувствовал потребность выйти на улицу и набрать снега для чая. И увидел там белого зайца, чьи уши трепетали, словно крылья летящего голубя. Поскольку голубь-заяц – создание священное, я выскочил наружу из храмовых ворот и последовал за ним, а он привел меня к тебе. Ты почти насмерть замерз. Хвала Руфидзо Исцелителю – ой, думаю, в твоем случае следует сказать Торьояне-Руфидзо, – что ты выкарабкался.
Со времени отъезда из Укьу-Тааса Саво не приходилось слышать двойного имени божества.
– Кто ты? – спросил он дрожащим от удивления голосом. – Куда я попал?
– Я настоятель Сломанный Топор. Ты находишься в храме Спокойных и журчащих вод, где мы следуем по тропе Руфидзо Исцелителя.
Заметив замешательство на лице Саво, старик повернулся и поднял рясу, обнажив на спине шрамы, какие шаманы при помощи раскаленного камня наносят на спину воина, которого сочтут достойным.
Опустив рясу и повернувшись обратно к юноше, настоятель добавил голосом, одновременно ровным и дрожащим от напряжения:
– Некогда меня звали Ку Куротен, я был таном-волком племени Поющих песков. Я сбежал из Укьу-Тааса, когда стал танто-льу-наро.
Хотя степные народы почитали одни и те же божества, как до, так и после объединения племен под властью льуку и агонов, существовало столько же различных толкований деяний богов и героев, сколько волн в Чаше Алуро или звезд на небе.
Когда великие вожди вроде Тенрьо Роатана или Нобо Арагоза приходили к власти, их взгляды на эпос становились определяющими, вытесняя другие версии народных сказаний. Но это еще не означало, что старые истории исчезали полностью. Порой простое осознание того, что шаманы пэкьу говорят неправду, подталкивало человека узнать больше.
Вот взять, например, бога, которого обычно именовали Торьояна Миролюбивый или Торьояна Целительные Руки. В большинстве легенд он представал в образе гигантского длинношерстного буйвола. Считалось, что Торьояна, подобно другим богам, родился от Все-Отца и Пра-Матери еще до начала времен.
Но существовала еще одна, более мрачная версия его истории, которую настоятель Сломанный Топор во всех подробностях изложил Саво.
После того как великие герои Кикисаво и Афир вырвали у богов тайны выживания в степи и вернулись обратно к людям, Кикисаво отправился странствовать по земле, верша правосудие и набирая в свою дружину самых лучших воинов.
Однажды, путешествуя близ Края Света, он увидел пойманную в ловушку звезду. Подобно прочим звездам, эта пыталась покинуть смертный мир, перебравшись на небо с высокой горы. Однако на вершине она зацепилась за зазубренный кусок кристалла и никак не могла освободиться.
Кикисаво поднимался через облака на своем гаринафине до тех пор, пока крылатому скакуну не стало трудно лететь в слишком разреженном воздухе. Тогда герой спрыгнул на гору и начал взбираться наверх. Цепляясь за свисающие лианы, он одолел воющих орлов, рассекавших ему лицо когтями из обсидиана. А затем вскарабкался по поросшему мхом утесу, чтобы сразиться с буйволами о шести рогах и девятихвостыми саблезубыми тиграми, которые рычали и фыркали ему в лицо. Кикисаво с боем проложил путь через ловушки из тумана и западни из ветра, победил легконогих ледяных воинов и громогласных огневых ведьм. Наконец он добрался до вершины горы и освободил звезду, одним ударом расколов кристалл, рассыпавшийся на тысячи тысяч осколков.
Освобожденная звезда засияла ярко, как воды Чаши Алуро в полдень. В благодарность за свое избавление она решила возлечь с героем и родила ему сына. Кикисаво дал ребенку имя Торьояна, что буквально означает «сияющий».
Поскольку самому Кикисаво требовалось постоянно бродить по стране, обучая и защищая свой народ, отец отдал малыша Торьояну на попечение вождя племени, обитавшего у подножия той самой горы, где Кикисаво встретил звезду. Когда мальчик вырос, стал прославленным героем.
Торьояна обладал силой быка и нюхом волка, острым глазом орла и чутким слухом саблезубого тигра. Сделавшись величайшим в степи охотником и воином, он вел свой народ от победы к победе над соседними племенами.
Но однажды во время битвы вождь, воспитавший Торьояну, был тяжело ранен: правая рука старика, сожженная дыханием гаринафина, обгорела до черной культи. Пока несчастный жалобно стонал, Торьояна предложил Смерти сразиться с ним за жизнь названого отца. Молодой герой также воззвал к своему родному отцу, умоляя того прийти на помощь. Но Смерть отказалась принять вызов, а Кикисаво не откликнулся. В результате старик испустил последний вздох и умер на руках у приемного сына.
Торьояна продолжал крепко держать его тело и не двигался с места семь дней и семь ночей кряду. Хотя глаза его были открыты, он словно бы остолбенел и не отвечал воинам, окликавшим его.
Выйдя наконец из этого состояния, он стал совершенно другим человеком. Оставаясь неподвижным во время траура, Торьояна старался осознать природу страданий. Смерть, болезнь, старость, истощение, раны – то были постоянные спутники жизни в степи, и никто даже не задавался вопросом, зачем они нужны.
«Мой родной отец – великий герой, но он не смог утешить меня, – размышлял юноша. – Песня жизни моего приемного родителя оборвалась навеки, и сердце мое кровоточит. В сражениях я убил много отцов и матерей, и сердца их детей болят так же, как мое. А ведь боги и природа и без того уже обрекают нас на множество страданий, так зачем же мы сами еще отягощаем эту ношу?»
Торьояна положил на землю свою боевую палицу и раздробил ее тяжелым черным камнем, упавшим с неба, – частицей звезды. А потом предложил своим воинам бросить оружие и впредь никогда более не сражаться.
Старейшины и воины объявили его безумцем и прогнали прочь. Теперь у Торьояны не было больше ни дома, ни племени. Одинокий, как Утренняя звезда, он отправился странствовать по степи.
Куда бы ни шел Торьояна, повсюду он проповедовал свою новую веру о необходимости мира на земле.
– А что, если враги нападут на нас? – спрашивали воины.
– Если вы сложите оружие и вас ударят, то пострадаете только вы, – отвечал Торьояна. – Но если ударят вас и вы тоже ударите в ответ, то страдания удвоятся.
В большинстве своем воины насмехались над Торьояной и плевали ему в лицо, а некоторые отбирали у него вещи и били. Однако кое-кто, особенно из числа потерявших на войне близких, присоединялся к его странствующей компании, называя его своим проводником. А потом Торьояна полюбил одну женщину, шаманку по имени Диаки, почитавшую Алуро, Госпожу Тысячи Потоков, и у них родилось трое сыновей.
Поскольку Торьояна запретил своим последователям иметь оружие, даже чтобы охотиться, его люди просили молоко и вяленое мясо, заходя в становища или к пастухам, иногда выкапывали корни растений или обгладывали туши павшего скота. Это была трудная жизнь, и в результате многие из сторонников разуверились в правоте Торьояны и ушли от него, заявив, что он и в самом деле спятил.
Однажды Торьояна увидел, как стая волков гонится по степи за овцой и ее ягнятами. Он преградил волкам путь и попросил их не причинять муфлонам вреда, сказав:
– В мире и без того уже предостаточно страданий.
– Ты стремишься уменьшить число страданий, – ответила волчица, бывшая вожаком стаи. – Однако ты лицемер, потому что не испытываешь нужды убивать сам, но зато можешь жить плодами убийств, совершенных другими. Посмотри, как мы исхудали, как ввалились наши животы! Если мы не задерем сегодня муфлона, то вся стая, включая маленьких волчат, будет голодать и многие из нас могут умереть. Защищая овец, ты обрекаешь меня и моих близких на гибель. В самом ли деле ты уменьшаешь таким образом страдания в мире?
– Тогда я покормлю тебя, – решил Торьояна и протянул ей левую руку.
Волчица мигом откусила ее, проглотила и сказала:
– Да, теперь я сыта, но этого мало.
Торьояна протянул ей правую руку.
Волчица отхватила ее по плечо и бросила своим сородичам.
– Этого мало и на всех не хватит, – заявила она. – Остальные волки тоже хотят есть.
Торьояна сел на землю и предложил волкам обе ноги. Стая накинулась на него и обглодала ноги так, что раздробила даже кости, высосав из них мозг.
– Остаются еще щенки, которых нужно покормить, – продолжала волчица. – Ты все еще причиняешь страдания.
Жена и дети Торьояны умоляли волков пощадить его. Из глаз Диаки бурными потоками текли слезы. Их было столь много, что набралось целое громадное озеро, – так появилось море Слез.
Овца жалобно блеяла, ягнята испуганно жались к ней.
– Не печалься, любимая, – сказал Торьояна жене. – Мир – мрачное место, но нам следует постараться сделать его хоть чуточку светлее. Подобно стаду, которое находит дорогу через море травы, я вижу перед собой лишь единственный путь сквозь бесконечные волны страданий – и обязан следовать по нему до конца. Пока светит хоть одна звезда, тьма не победила.
Он лег на землю и предложил волкам доесть его целиком.
И тут вмешалась Кудьуфин, всегда наблюдающая за миром своим единственным немигающим оком. Она наполнила животы волков солнечным светом и теплом звезд, и довольная стая радостно взвыла и удалилась. Из ветвей кустарника светлая богиня сделала для Торьояны новые ноги и руки, а ладони и пальцы ему смастерила из корней целебной травы императы. Новые конечности были не такими крепкими, как прежние, но зато теперь Торьояна обрел чудесный дар: стоило ему лишь коснуться раны, как та переставала кровоточить и затягивалась, не оставляя рубцов.
Много новых последователей присоединялось к Торьояне.
Как-то раз он пришел на берега Чаши Алуро, где собрались два враждующих племени, чтобы устроить битву. Пока в небе кружили гаринафины, а воины выстраивались в боевые порядки друг против друга, Торьояна выбежал на поле между ними и взмолился:
– Пожалуйста, перестаньте сражаться!
– Ты болван, трус и слабак, – презрительно скривился один из вождей. – Ты позоришь имя Кикисаво.
– Ты отвращаешь молодых воинов от пути чести и славы, единственного достойного пути для человека, – добавил другой.
– В мире и без того уже предостаточно страданий, – возразил Торьояна. – Новые убийства не должны быть ответом на предыдущие.
– Легко призывать к отказу от войны, когда ты сам не способен сражаться, – хмыкнул первый вождь, обведя презрительным взглядом сделанные из веток руки и ноги Торьояны.
– Некогда я был умелым убийцей, – ответил тот. – Но это не сделало меня великим.
– Легко искать мира, когда ты не боишься боли, – произнес другой вождь, с отвращением глядя на его похожие на червей травяные пальцы.
– Однажды я накормил собой стаю волков, – промолвил Торьояна. – Боль была неописуемой, но я без колебаний поступлю так снова, если это уменьшит число страданий.
– Его люди изгнали моих соплеменников с пастбищ, вынудив наших стариков уйти в зимнюю бурю, – пояснил первый вождь, указывая на второго. – Как умилостивить души мертвых, не забрав дыхание у врагов?
– Его люди нападали на нас исподтишка, они давили младенцев и беззубых стариков, – парировал второй вождь, указывая на первого. – Чем потушить огонь ненависти в нашей груди, если не кровью виновных?
– Милосердие – единственный выход, иначе ответом на пролитую кровь будет раздавленное легкое, – изрек Торьояна. – Умоляю вас, не продолжайте эту порочную цепочку.
– Легко взывать к милосердию, когда тебя не томит жажда мести, – хором заявили оба вождя. – Любой может цепляться за ложную веру, пока испытывает только терзания плоти. Поглядим, как ты поведешь себя, когда мучениям подвергнут твой дух.
Вожди перестали сражаться и велели связать последователей Торьояны веревками из сухожилий. Но самого Торьояну они оставили свободным, а у ног его положили прекрасной работы палицу из кости звездорылого медведя и волчьих зубов.
А затем вожди приказали схватить сыновей Торьояны. С ними справились не сразу: мальчики отчаянно отбивались и успели расцарапать обидчикам лица. Воины из обоих племен, с кровавыми полосами на физиономиях, стали пытать детей на глазах у отца. Они переломали кости одному мальчику, заживо содрали кожу с другого, а третьего поджарили на огне. Даже шаманы, прячущие лица за масками из человеческой кожи, в ужасе отворачивались, мечтая о том, чтобы крики боли наконец прекратились.
Вожди всячески подначивали Торьояну, призывая его взять палицу и сражаться, чтобы спасти сыновей, поквитаться с их мучителями.
Но Торьояна связал себе ноги веревками из сухожилий и откусил у них концы, чтобы удержать себя на месте.
– Простите, дети, – шептал он. – Простите меня.
Когда стих предсмертный крик последнего из мальчиков, Торьояна отчаянно забился, пытаясь освободиться. Но пальцы из корней травы императы, мягкие и не имеющие костей, бессильно скользили по сухожилиям, не в силах распутать узлы.
Когда воины положили перед ним три обезображенных тела, Торьояна повалился на землю и прошептал:
– Новые убийства не должны быть ответом на предыдущие.
Он подозвал к себе мужчин и женщин, убивавших его детей. Те осторожно приблизились, полагая, что Торьояна готов наконец взять палицу и сражаться. Но вместо этого он стал водить руками – руками, которые оказались не способны спасти его собственных сыновей, – по лицам их мучителей, по царапинам, оставшимся как напоминание о последних, наполненных ужасом мгновениях жизни несчастных детей.
Раны исцелились. Воины пристыженно попятились.
Голос Торьояны окреп:
– Когда страдания уменьшаются хоть на малую толику, в мире делается чуть-чуть светлее.
Взбешенные вожди бросили к ногам Торьояны костяной кинжал. Потом они схватили Диаки и начали отрезать у нее палец за пальцем: сперва на руках, потом на ногах. После чего выкололи ей левый глаз, а затем правый. Бедная женщина вопила от ужаса, а вожди указывали на костяной кинжал.
– Ну же, подними оружие! – посоветовал Торьояне один из вождей. – Возьми его и освободись!
– Что проку в твоей вере, если ты не способен защитить жену и детей? – спросил другой.
Торьояна посмотрел в глаза Диаки.
– Прости, любимая, – прохрипел он. – Прости меня.
– Месть – это демон, который не уснет до тех пор, пока не насытится, – изрек первый вождь. – От боли, которую ты испытываешь, есть лишь одно средство – причинить другим боль, еще более сильную.
– Даже боги не стали бы отрицать необходимость мести, не говоря уже о простых смертных, – добавил второй вождь.
Торьояна взвыл, обращаясь к небесам, к бесчувственным звездам, к непостоянным богам, к своему отцу, великому Кикисаво, который был не в силах помочь сыну. Набрать воздуха в легкие у Торьояны не получалось, поэтому вой его был безмолвным.
– Если не хочешь сражаться, то возьми кинжал, чтобы выколоть себе глаза и отрезать уши, – велели вожди пленнику. – Признай свою слабость и продемонстрируй нам, какой ты трус. Докажи, что ты покорился. И тогда тебе не придется больше быть свидетелем мучений Диаки.
Торьояна извивался на земле, но руки его ни разу не попытались взять костяной кинжал. Не отрывая взгляда от умирающей супруги, он стискивал зубы так, что они крошились.
Наконец, когда крики бедной женщины смолкли, Торьояна перестал дергаться и скорчился на земле.
– Почему ты не отвернулся? – спросил один из вождей.
– Закрывать глаза и уши, чтобы избежать страданий мира, – это тоже ошибка, – ответил Торьояна. – Отворачиваться, притворяясь несведущим, – это грех, умножающий страдания.
Едва лишь Торьояна произнес эти слова, как сердце его перестало биться, а легкие дышать. Перенесенная им боль оказалась слишком сильной для смертного тела, хотя конечности у него были из ветвей и травы, а не из плоти и крови.
Говорят, что воды Чаши Алуро окрасились кровью, а сами небеса рыдали, разразившись бурей, продлившейся семь дней и семь ночей. Лишь на восьмой день гром, ливень и сбивающий с ног ветер прекратились, а воды озера очистились. И тогда два вождя, которые во время ужасного ненастья вместе сидели в одном шатре, дрожа от страха, поняли, что Все-Отец и Пра-Матерь пощадили их только потому, что уважили желание Торьояны не умножать страдания в мире.
Воины двух враждующих племен были так потрясены мужеством Торьояны и его преданностью своим идеалам, что перестали сражаться и устроили ему пышные похороны. Они возвели из костей и земли огромный курган и возложили на него тело в окружении самых ценных сокровищ обоих племен. Шаманы исполняли ритуальные пляски и взывали к волкам и стервятникам, дабы те поскорее приступили к пэдиато савага Торьояны.
Но хищники не успели пожрать тело, ибо на землю спустилась звезда и забрала его на небо, где он стал Торьояной Тихие Руки, Торьояной Миролюбивым, самым отзывчивым к страданиям людей богом.
Саво вглядывался в лицо статуи в алтаре святилища.
Фигура в человеческий рост представляла собой красивого молодого мужчину, белокожего и худощавого, сидящего в позе геюпа и спокойно взирающего на зрителей. С висков его выдавалась вперед пара изогнутых рогов, похожих на рога длинношерстного буйвола. Хотя тело, сделанное из твердого дерева, было мускулистым, из-под зеленой развевающейся накидки выглядывали непропорционально тонкие конечности, как если бы ноги цапли по ошибке прикрепили к слону. Руки-веточки заканчивались уродливыми пальцами, словно бы изготовленными из наполовину расплавившегося воска. Впрочем, при более тщательном рассмотрении становилось ясно, что материалом для них послужили молодые корни лотоса.
– Думаешь, эта статуя недостаточно величественна, чтобы служить главным идолом храма, да? – спросил Сломанный Топор.
Удивленный тем, что настоятель прочитал его мысли, Саво смущенно улыбнулся. Его и в самом деле поразила невпечатляющая внешность божества, особенно если учесть, что храм служил пристанищем для двух с лишним сотен монахов и монахинь.
– Руфидзо Исцелитель – бог не силы, но сострадания, – пояснил старик. – Его изображение не должно потрясать или поражать. Тут гораздо важнее иное: он доступен каждому человеку.
Саво кивнул, опустился на подушку перед статуей и вознес безмолвную молитву. Проведя несколько дней в храме, где его хорошо кормили, юноша изрядно окреп, хотя для исцеления обмороженных рук и ног требовалось время.
– А кто такой Руфидзо Исцелитель? – спросил он. – Что-то мне не приходилось слышать в Дара о таком божестве.
Вместо ответа Сломанный Топор сам задал вопрос:
– Интересно, а в Укьу-Тааса до сих пор почитают Торьояну-Руфидзо? С тех пор как я покинул эту страну, прошло уже много времени.
Различные культы, основанные на смешении верований льуку и дара, расцвели еще при пэкьу Тенрьо, так что именно вокруг них и строилась большая часть религиозного опыта Саво.
– Не берусь сказать, как обстоят дела в Укьу-Тааса сейчас, – проговорил молодой человек, и на лице его проступила печаль. – Но когда я уезжал оттуда два года назад, тан Кутанрово Ага выступала против того, чтобы считать туземного бога Руфидзо ипостасью Милосердного Торьояны Целительные Руки. Так что, полагаю, в конце концов большинство туземцев вернулось к тайному почитанию Руфидзо, тогда как льуку и… – Он запнулся, после чего продолжил: – И сотрудничающие с ними местные жители стали молиться тому Торьояне, какого знали прежде, еще в степи.
Настоятель кивнул, горестно ссутулившись:
– До меня доходили слухи о борьбе со смешением культов… Но не важно, боги всегда выше глупости смертных.
Саво знал, что танто-льу-наро поклонялись не столько Торьояне Целительные Руки, сколько Торьояне Миролюбивому. Хотя в минувшие несколько дней молодой человек вел себя осмотрительно, воздерживаясь от любых попыток узнать историю самого настоятеля, оброненное его собеседником замечание о жизни в Укьу-Тааса наводило на мысль, что тот, хотя и не говорит прямо, не прочь коснуться этой темы.
«Как вообще могло случиться, что танто-льу-наро из числа льуку, более того, человек не простой, а некогда даже бывший таном-волком, вдруг оказался главой святилища в Дара?»
Набрав в грудь побольше воздуху, чтобы собраться с силами, Саво без обиняков спросил:
– Ты всегда следовал пути Торьояны Миролюбивого?
– Ну, это как посмотреть, – уклончиво ответил настоятель Сломанный Топор.
Вот что он поведал Саво.
Официальная точка зрения – полностью одобренная пэкьу Тенрьо и проповедуемая большинством степных шаманов – заключалась в том, что Торьояна был покровителем изобилия и плодородия, своего рода мужской ипостасью Кудьуфин, ее аналогом. Под именем Милосердный Торьояна Целительные Руки он стал богом здоровья, телесной крепости и лекарственных снадобий – неудивительно, что его очень почитали шаманы, лечившие больных и раненых.
Согласно наиболее распространенным среди льуку легендам, Торьояна родился в незапамятные времена и обрел целительные силы, разбив врагов и омыв руки в их крови. Выказываемое им милосердие было весьма специфическим, так сказать, приспособленным под боевые нужды: предать смерти без мучений достойного врага; обратить женщин и детей в рабство вместо того, чтобы перебить их; изувечить и отправить в изгнание опального тана, а не вырезать ему сердце.
Торьояна Миролюбивый, напротив, воспринимался как совсем иное божество. Со временем культ пацифизма ослабел и растерял приверженцев, хотя число последних, как правило, увеличивалось после очередной большой войны в степи, когда выжившие искали сил и утешения у бога, понимавшего, какую невыразимую боль от потери близких в беспристрастной спирали мести они испытывают.
Но военных вождей и старших шаманов подобная трактовка не устраивала. Племя, поощрявшее культ Торьояны Миролюбивого и позволявшее ему невозбранно распространяться среди старейшин, танов, наро-вотанов, наро, кулеков и детей, обрекало себя на истребление в следующей войне. В степи пацифизм означал коллективное самоубийство.
Посему вожди и шаманы обращались с последователями Торьояны Миролюбивого как с жертвами некоей заразной смертельной болезни. Танто-льу-наро, или «воины, не ведущие войн», лишались всего имущества и изгонялись из родного племени. Бездомные бродяги держались вместе и жили за счет милостыни и подаяния. От расправы их защищало только суеверие: считалось, что бесприютные тени убитых сородичей навлекают несчастье на охотничьи угодья племени.
После объединения рассеянных степных племен под властью таких могущественных вождей, как Нобо Арагоз или Толурору Роатан, танто-льу-наро стали подвергаться еще более суровым преследованиям. Тех, у кого находили талисманы или амулеты Торьояны Миролюбивого (к ним относились, например, куколки из корня травы императы или фигурки с ножками-палочками), били, клеймили шрамами на лице, а затем изгоняли, зачастую изъяв у родителей маленьких детей. Тех же, кто вербовал сторонников этого бога или проповедовал пацифизм, зачастую казнили на месте как предателей.
Тем не менее даже среди племен льуку, чья жизнь под властью пэкьу Тенрьо и его преемников была строго регламентирована, этот культ втайне существовал.
Стоит отметить, что большинство тех, кто сочувствовал пацифистам или находил утешение в догмах культа Торьояны Миролюбивого, все же не осмеливались присоединиться к бродягам. Отказ от оружия и любых насильственных действий означал также отказ от охоты и забоя скота и переход на рацион, состоявший исключительно из корней, ягод и диких фруктов: подобную перспективу даже бедные кулеки находили отвратительной. (Неслучайно мятежники-агоны в долине Кири отказывались от растительной пищи дара, ибо, по их мнению, таким образом можно было превратиться в танто-льу-наро.) Ну и уж тем более странно было бы ожидать, что наро высокого ранга, обладатели больших стад, отар и захваченных на войне рабов, вдруг возьмут и добровольно отрекутся от всех благ, которые обеспечивает им общественный статус.
В результате сочувствующие культу потихоньку снабжали бродячие ватаги танто-льу-наро едой и втайне молились Торьояне Миролюбивому, но сами при этом продолжали охотиться и воевать. Вот так Ку Куротен и подобные ему, вопреки неприятию в душе военной политики пэкьу, оказались в числе участников экспедиции Тенрьо к берегам Дара.
– Мне казалось, что я сумею примирить свою веру с мечтой пэкьу-вотана о лучшем будущем, – произнес настоятель. Взгляд его при этом был устремлен куда-то вдаль. – Но то, чего от нас потребовали на деле… Меня отправили усмирять одну деревню на Руи. В короткой схватке, в которой отдал жизнь мой старший сын, наш отряд одолел мятежников. Сражавшиеся против нас крестьяне либо погибли, либо сложили оружие, прося пощады, тогда как остальные селяне, слишком перепуганные, даже чтобы говорить или плакать, тихонько сбились в кучу, словно овцы зимой. Я прижимал к груди тело сына, сердце и руки мои сочились кровью.
Я молча смотрел, как наши воины приближаются к уцелевшим жителям деревни, дабы исполнить приказ пэкьу-вотана. Пока мужчины из моего отряда насиловали туземок, женщины раскроили черепа всем местным детям, чтобы здешние обитатели взращивали только наше семя. Не слышалось ни душераздирающих криков, ни воплей негодования. Звуки, которые доносились до меня, были стократ страшнее: смачное чавканье разбиваемой кости и животный скулеж людей, чей парализованный страхом ум утратил последнюю надежду.
Перед тем как отправить нас на задание, пэкьу-вотан напомнил всем о зверствах, совершенных адмиралом Критой в Укьу, о коварстве Луана Цзиа, о наших братьях и сестрах, погибших ради того, чтобы завоевать льуку плацдарм в новом мире. Снова и снова прокручивал я в голове слова пэкьу-вотана, чтобы заглушить эти жуткие звуки вокруг: «Мы пришли, чтобы отомстить и обрести свободу, мы обязаны обеспечить лучшее будущее для детей льуку».
Но все впустую. Месть нисколько не прельщала меня. Чего мне на самом деле хотелось, так это чтобы мой сын был жив. Однако никто не мог исполнить мое желание: ни наши воины, ни враги, ни пэкьу-вотан, ни даже сами боги.
Тело моего мальчика уже остыло, я был не в силах изменить реальность, так какой смысл вершить месть? Внезапно в голове у меня раздался голос, которого я никогда не слышал прежде, голос глубокий и всеобъемлющий, словно море: «В мире и без того уже предостаточно страданий».
Я посмотрел на своего погибшего ребенка, а затем на свои окровавленные руки и понял, что никогда уже не смогу отмыть их и вновь почувствовать себя чистым. На какое будущее обрекаем мы своих детей, поступая подобным образом?
Однако я оказался малодушным и не увидел пути избавления. Я лишь поклялся, что сам впредь стану причинять как можно меньше страданий, и разбил свой костяной топор, ударив им несколько раз о твердую стенку утеса. С этого дня я делал все, что мог, дабы избегать участия в битвах. Перекрывая себе дорогу к повышению по службе, обреченный выносить презрительные взгляды товарищей-танов, я просил давать мне поручения вроде спасения раненых льуку с поля боя, защиты старых и немощных сородичей или охраны пленников вдали от передовой.
Но потом Куни Гару вторгся в Укьу-Тааса, чтобы отомстить за своих, а пэкьу-вотан, в свою очередь, пошел войной на Большой остров. У меня не было иного выбора, кроме как присоединиться к флоту льуку. Во время сражения в заливе Затин горящий воздушный корабль упал на наше судно. Пытаясь избежать смерти, я прыгнул в море, получил удар обломком рангоута по голове и лишился сознания.
Придя в себя, я обнаружил, что оказался один на пустынном берегу Римы. Не зная, что можно предпринять, я отправился вглубь страны, избегая местных и воруя еду, пока, еле живой от голода и холода, не очутился в здешних горах и не увидел этот храм.
Тот самый, похожий на морской прибой, голос в голове у меня снова произнес: «В мире и без того уже предостаточно страданий».
Я понял, что это знак свыше. Я добрел до ворот храма и постучался, готовый принять любую судьбу, на которую обрекут меня его обитатели.
«Ну и ну, – подумал Саво. – А ведь имя Кинри, которым нарекла меня мастер Надзу Тей, тоже переводится как „знак свыше“. Вот так совпадение!»
– И они приняли тебя, – прошептал молодой человек. – В точности как ты потом принял меня.
Настоятель Сломанный Топор кивнул:
– Монахи и монахини выходили меня. Я узнал, что храм этот посвящен Руфидзо, покровителю Фасы, местному богу здоровья и пастбищ, а они называют себя исцелистами. Но их ви`дение божества отличается от официально принятой трактовки. Власти Дара часто преследовали исцелистов как еретиков.
– Почему? – спросил Саво.
Настоятель вздохнул:
– Эта история простая и сложная одновременно.
Общеизвестно, что не существует веры или религиозного течения (как бы далеки ни были они от дел мирских), полностью свободных от соприкосновения с властями предержащими. В эпоху Тиро правители разных государств поддерживали поклонение местным божествам, видя в этом средство для укрепления своей власти. Высокопоставленные священники и настоятели монастырей часто появлялись при дворе и всячески поддерживали светские власти, за что получали величественные храмы, земельные наделы и привилегии для клира.
Завоевание императором Мапидэрэ Шести государств Тиро не только сильно проредило ряды древней знати, но и разрушило на завоеванных территориях сложившуюся церковную иерархию. Мапидэрэ объявил бога Киджи, покровителя Ксаны, первым среди равных. Что же касается служивших иным богам священников и монахов, то тех, кто смирился с официальной позицией, оставили на местах или даже возвысили, тогда как сопротивляющихся подвергли гонениям.
Неудивительно, что в таких условиях мятежные крестьяне, опальная знать и ущемленное в своих интересах духовенство, ранее зачастую противоборствующие друг с другом, поневоле стали союзниками. И дело не только в религиозной оппозиции правлению Ксаны, все оказалось гораздо сложнее.
Руфидзо был богом врачевания, однако догматы его веры, строившиеся на вольном применении медицинских метафор, можно было трактовать гораздо шире. По традиции низшее сословие храмовых жрецов и братия посвященных Руфидзо монастырей полагали частью своего религиозного служения овладение навыками целительства и совершенствование оных.
В отличие от представителей церковной верхушки, сделавшихся в результате долгого вращения в политике скорее циничными бюрократами, нежели духовными наставниками, многие простые священники и монахи были тесно связаны с народом. Они ежедневно общались с изнуренными непосильной работой батраками и солдатскими вдовами, вынужденными просить милостыню, с сиротами, проданными в услужение в дома индиго и алые дома, с мелкими правонарушителями, жестоко искалеченными за незначительные прегрешения по суровым законам Ксаны, и с прочими пострадавшими при новом режиме. В то время как высшее духовенство Фасы быстро примирилось с властью Мапидэрэ, часть младшего клира начала утверждать, что завоевание Ксаны – это раковая опухоль, грозящая гибелью самому живому организму Дара.
Роясь в старых свитках на полках храмовых библиотек, священники и монахи разыскивали истории про то, как Руфидзо примирял непримиримых врагов, сцепившихся в смертельной схватке, про то, как он предлагал прыгнуть в кипящий котел вместо приговоренных преступников, как своим самопожертвованием расплавлял ненависть. Они находили древние хроники, где рассказывалось, как Руфидзо советовал королям Тиро и гегемонам отступить с поля боя, умиротворял враждующие сердца слезами сострадания, убеждал тиранов прекратить свое деспотическое правление. Эти люди утверждали, что последователи Руфидзо обязаны не только лечить отдельных пациентов, но также врачевать и исцелять больное тело общества. Мапидэрэ, по их мнению, должен был отречься от престола, дабы удалить из Дара главный источник насилия и заразы; чтобы в условиях мира дать ранам возможность затянуться, солдатам Ксаны полагалось отложить в сторону кровавые мечи и плети, коими они понукали непокорных.
По мере того как эти призывы звучали все громче, власти Боамы беспокоились все сильнее. В конце концов представители высшего духовенства и настоятели крупнейших монастырей собрались на совет, и после семидневных дебатов доктрина Руфидзо Исцелителя была объявлена ересью, а посему последователей ее предписывалось немедленно изгнать из всех храмов.
– Еретики сопротивлялись? – поинтересовался Саво.
Настоятель Сломанный Топор покачал головой:
– Они смирились с решением совета и спокойно удалились, пообещав вообще уйти из Фасы.
– Испугались, значит, – неодобрительно заключил молодой человек. Секта последователей Руфидзо Исцелителя казалась ему сборищем трусов.
– Нет, ты не понял. – Настоятель снова покачал головой. – Священники, изгнавшие исцелистов, боялись не только за свою власть. Их страшили также гораздо более серьезные последствия. Учитывая, с каким уважением народ относился к жрецам и монахам Руфидзо, направленное против Ксаны движение среди клира почти неизбежно привело бы к крестьянскому восстанию в Фасе – вопреки пропагандируемому исцелистами пацифизму. Призывы к миру легко, даже слишком легко, можно обратить в оправдание справедливой войны. А мятежи, не имевшие шанса на успех в период расцвета Ксанской империи, неизбежно повлекли бы за собой жестокие репрессии со стороны императора и принесли бы народу ужасные страдания. Исцелисты ушли, чтобы их вера не стала причиной вооруженных беспорядков, даже если многие из них и считали подобные восстания справедливыми. Верить в Руфидзо Исцелителя означает посвятить себя уменьшению числа страданий, а не их увеличению, даже во имя благого дела.
Саво внимательно слушал и потихоньку начинал понимать, что к чему.
– Беглецы забирались вглубь Кольцевого леса до тех пор, пока не пришли сюда. Тут они построили первый и единственный храм Руфидзо Исцелителя, – продолжил настоятель. – В последующие годы, затерявшись в глуши, вдали от пернатых весел воздушных кораблей Мапидэрэ и грохочущих копыт конницы Гегемона, от процветающего и погруженного в интриги Двора Одуванчика, от огненного дыхания гаринафинов, они полностью посвятили себя заботам о странниках, снижению числа страданий, исцелению мира.
– Они предпочли не сражаться, – пробормотал Саво.
– Исцелисты предпочли обрести укрытие, но это еще вовсе не означает, что они стремились спрятаться. Ты обратил внимание на резные маски демонов, развешанные в нашем храме повсюду, даже в жилых покоях?
Саво вспомнил маску, висевшую в изголовье кровати в келье настоятеля, так испугавшую его, когда он ненадолго очнулся в первый раз.
– Как объяснил мой предшественник, настоятель Отброшенный Тесак, в ту ночь, когда спас меня, маски эти напоминают монахам о том, что страдания сопровождают нас повсюду, что мир разрушен, что мы не вправе отводить глаза.
Саво вновь посмотрел на статую сидящего бога и поежился, ощутив покалывание в спине, – он испытывал нечто подобное в бытность ребенком, когда наблюдал за пляской шаманов у разложенного на берегу костра. Он мог только догадываться, какое отчаяние должен был ощутить Ку Куротен, услышав эхо догматов собственной веры в чужой земле, среди почитателей другого бога.
– Что проку знать, что мир пребывает в руинах, что он полон ужасов? – спросил Саво, на сердце у которого было очень тяжело: бедняга чувствовал просто свинцовую тяжесть там, где хранилась сделанная в форме карпа шкатулочка для писем. – Мы бессильны перед историей, перед наследием, которое не выбираем.
Сломанный Топор посмотрел на Саво, и у того возникло ощущение, что его собеседник видит больше, чем говорит.
Не отвечая прямо на вопрос молодого человека, старик продолжил:
– В тот вечер, когда настоятель Отброшенный Тесак спас меня, я упал перед ним на колени и исповедался во всех своих страшных деяниях. Хотя я и не владел туземной речью, но при помощи рисунков изобразил смерть, насилие, убийство, пытки – все ужасы, какие я совершал, не уступающие грехам тех, кто лишил жизни Торьояну Миролюбивого. Я просил наказать меня. Просил подвергнуть меня мучениям и предать казни во искупление страданий, которые причинил людям Дара.
Но в ответ настоятель Отброшенный Тесак лишь покачал головой и положил мне руки на плечи, пояснив:
«Ни мне, ни кому-либо из исцелистов не пристало наказывать тебя».
Я стыдливо потупил взгляд, думая, будто понял, что он имеет в виду.
«Тогда скажи, как мне просить вашего бога покарать меня».
Он снова покачал головой:
«Руфидзо Исцелитель не имеет власти карать».
Сердце мое разрывалось в смятении.
«Но без наказания как смогу я обрести прощение?»
«Ни мне, ни кому-либо из братии не пристало прощать тебя. Руфидзо Исцелитель не имеет власти прощать. Его единственный дар – исцелять: как самого себя, так и других».
От гнева у меня перехватило дыхание, голос срывался:
«Ну и какой тогда прок в твоем боге? Не будучи прощен, как смогу я исцелиться?»
Он без всякой робости встретил мой возмущенный взгляд:
«Что есть наказание, как не другое название мести? Что есть прощение, как не иллюзия?»
Я пришел в ужас: в его словах не было смысла.
Настоятель Отброшенный Тесак посмотрел мне в глаза, на лице его не отражалось ни упрека, ни снисхождения. И продолжил:
«Прежде чем стать монахом, я был разбойником, как некогда и мой отец. Я безжалостно резал людей, без сожаления причинял боль. Однажды, рассчитывая получить богатую добычу, моя банда напала на караван, но при купцах имелась сильная охрана. Я был тяжело ранен и остался умирать. Когда я очнулся, за мной ухаживал монах-исцелист. Он шел вместе с караваном, и я покалечил его, рубанув по плечу тесаком, излюбленным своим оружием. Но вместо того, чтобы бросить меня на съедение волкам, он отстал от своих, дабы перевязать мне раны.
Что-то перевернулось у меня в душе в тот момент, хотя мне было слишком стыдно, чтобы заговорить с монахом. Тот доставил меня на постоялый двор и заботился обо мне, словно бы о родном брате. Когда я совершенно поправился и пришла пора расставаться, я сказал ему, что откажусь от своего ремесла и проведу остаток жизни, искупая вину перед семьями своих жертв.
«А как ты поступишь, если родственники убитого захотят ударить или пнуть тебя?» – спросил монах.
«Безропотно приму заслуженное наказание, – ответил я. – Даже если в отместку за гибель близких они пожелают убить меня».
«И как ты поймешь, что сполна расплатился за грехи?» – задал он следующий вопрос.
«Это произойдет тогда, когда семьи убитых простят меня», – сказал я.
«Но разве сие смоет зло, содеянной тобой? Каким образом твои муки сумеют исцелить уже причиненную боль? Даже получив прощение у живых, ты никогда не обретешь прощения мертвых. Даже пережив боль, равную той, что была причинена тобой, ты не сумеешь изменить прошлое».
Монах указал на кучку обглоданных куриных костей на столе, остатки последнего нашего совместного ужина, и продолжил:
«Мы не убивали этого цыпленка собственными руками, однако получили выгоду от его страданий. – Он перевел палец на меня. – В бытность ребенком ты не занимался грабежом и разбоем, однако вырос крепким и сильным, потому что пользовался плодами отцовских преступлений. Но разве будешь ты просить прощения у цыпленка? Или, может, попросишь жертв твоего отца наказать тебя за его грехи? Все мы вплетены в паутину страданий и боли, и нет во вселенной силы, способной в должной мере покарать нас или дать нам столько прощения, чтобы мы обрели свободу».
Я застыл на месте, как статуя из железного дерева, голова моя шла кругом от страшного смысла его слов. Мир показался мне безбрежным океаном страданий. Какой толк сознавать, что мы, все мы, пользуемся плодами злодеяний и преступлений, совершенных еще до нашего рождения, совершенных ради нас, и что возмездие всего лишь умножает боль, а прощение не приносит облегчения?
Но потом монах посмотрел на меня и воскликнул:
«Просто брось тесак! Откажись от себялюбивых иллюзий! Исцелись сам и исцели мир вокруг тебя!»
На этом настоятель Сломанный Топор наконец-то завершил свою историю.
Слова безвестного монаха, просветившие некогда разбойника, который, в свою очередь, обратил их к тану льуку, эхом звучали теперь в голове Саво Рьото.
Вот только он пока не знал точно, как их следует воспринимать.
А настоятель храма Спокойных и журчащих вод между тем заботливо проводил молодого человека в его комнату и уложил в постель.