Могилев.
В одной из комнат барского особняка сидел у стола, освещенного тяжелой настольной лампой, пехотный офицер средних лет. Осторожно, беря страницы за верхний край, он перелистывает Марка Твена, время от времени стряхивая пепел папиросы и хихикая. Кончив чтение, он встал и, все еще посмеиваясь, шагнул к окну. Нога, затекшая от долгого сидения, подвернулась. Тогда, охнув и скривившись, офицер начал осторожно шевелить ногой, сгибая и разгибая ее. Когда нога стала сгибаться без боли, офицер двинулся к окну, весело подпрыгивая — от ощущения здоровья и избавления от неприятного чувства, напомнившего ему о том, что где-то сейчас у других бывают острые боли, раны и ампутации. Прикрыв рот, офицер зевнул, потянулся, подняв руки и привстав на носки.
За окном было темно. Внизу стоял часовой Георгиевского батальона.
Офицер побарабанил по стеклу и улыбнулся, вспомнив прочитанное; вернулся к письменному столу, открыл ключом верхний ящик, вынул тетрадь, раскрыл ее, разгладил страницы, взял ручку и, обмакнув перо в массивную чернильницу, записал почерком без нажима:
«…15-е июля… Гулял немного. Днем наступала гвардия… За обедом слушал забавные истории… После ужина читал Твена. Много смешного».
Кончив запись, он рассеянно водил пером по полям тетради, пытаясь одним движением, не отрывая пера, нарисовать «конвертик». Потом отложил перо и задумался: чем бы заняться? Придумав, он приложил пресс-папье к еще не просохшему рисунку, нажал раз, другой и третий. Затем, положив пресс-папье на место, придвинул к себе бронзовую коробочку, открыл крышку и вынул чернильную резинку. Еще раз поглядев, высох ли рисунок, осторожно стал стирать его резинкой. Когда рисунок был стерт, офицер положил резинку в коробочку, закрыл ее и поставил на место. Затем он придвинул к себе пепельницу, но, передумав, отодвинул ее обратно и вынул перочинный нож. Открыв малое тонкое лезвие, он тихо, затаив дыхание, стал собирать лезвием кусочки резинки и бумажную пыль, оставшиеся на месте стертого рисунка. Собрав все в маленькую кучку, он сложил перочинный нож, придвинул к себе пепельницу и, приподняв над ней тетрадь, чуть наклонил ее и постучал по корешку. Кучка пыли и остатки резинки ссыпались в пепельницу. Тогда офицер взял лежавший рядом с бюваром нож для разрезания книг и блестящей закругленной рукояткой его осторожно загладил шероховатость, оставшуюся на месте рисунка. Шероховатость была заглажена, но он заметил на бумаге маленькие оставшиеся царапинки. Офицер потер эти царапинки ногтем среднего пальца и этим почти уничтожил всякие следы рисунка. Тогда, посмотрев страницу на свет, довольный собой, он закрыл тетрадь, положил ее в ящик стола и запер его на ключ.
Часы пробили двенадцать. В комнату тихо вошел человек.
Офицер встал, бездейственный и требовательно-послушный. Вошедший снял с него мягкую гимнастерку, ловко помогая извлечь руки из рукавов; вынул запонки из рубашки и положил их на особое блюдечко на ночном столике; спустил с плеч офицера шелковые подтяжки, почти не касаясь его тела.
Когда подтяжки были спущены, офицер сел на стул и, расставив ноги, начал расстегивать брюки. Человек стал перед ним на колени и снял с сидевшего сапог, осторожно и одновременно подергав его одной рукой за задник, другой за носок. Так же стянул он и другой сапог. Выждав, пока офицер расстегнет все пуговицы на брюках, медленно стянул и их, помог снять рубашку, подал ночную, принес и надел ночные туфли и, аккуратно сложив вещи, вышел, тихо прикрыв дверь.
Шаги ушедшего затихли…
Офицер подошел к умывальнику и посмотрел на себя в зеркало. Поджав сердечком губы, расправил мизинцем тонкий рыжеватый завиток волос на груди и прополоскал горло.
От какого-то движения, звука, запаха что-то вспомнилось… Мысль офицера, всегда аккуратная и бедная, устремилась вдогонку за мелькнувшим воспоминанием, пытаясь постигнуть причину неожиданного нарушения обычного хода мыслей. Он начал восстанавливать в точной последовательности свои движения и мысли: «Я подошел к умывальнику. Так… Я — в зеркале… Что же дальше?.. Сполоснул горло, посмотрел в зеркало, волосы… Ну?» И, наконец, он вспомнил: «Ага, умывальник, зеркало, волосы!» Сразу всплыл в памяти давний острый и стыдный случай… Офицер ощутил легкое волнение и, чуть-чуть смущенный, машинально пригладил прическу, усы и бороду.
Бесцельно потоптавшись на месте, офицер подошел к столу, отомкнул ящик, вынул записную книжку и раскрыл ее на последней странице, где был календарь. Он посмотрел на значки, аккуратно нанесенные красным и черным — на крестики, кружочки, черточки, угольнички, отмечавшие домашние — личные и семейные — дела: дни именин, рождений, годовщин и прочее. Вздохнув, офицер вынул карандашик и, найдя дату «15 июля», поставил рядом восклицательный знак, потом закрыл книжку, положил ее на место, снова задвинул ящик стола и повернул ключ. Волнение еще длилось, — и было неудобно начать вечернюю молитву. Офицер выпил воды… Став лицом к углу, где теплилась лампада перед старинной иконой в тяжелой серебряной ризе, офицер опустился на колени, зашептал по-церковно-славянски и тремя пальцами — указательным, большим и средним — касался лба, плеч и живота… Но молитве мешали посторонние мысли. Он, досадуя, отгонял их, но, отгоняя, снова сосредоточивался на них же…
Вспомнившийся случай не выходил из головы… Умывальник, вода, зеркало… И голос женщины… когда она, причесывая рыжие локоны, удивленно произнесла: «Ты — божий помазанник? Да?..» Ее испуг и судорожный смех…
Офицер тихонько стукался лбом об пол, шепча: «Прости, господи… прости, господи…» Затем он погасил лампу, зажег ночник, так как боялся темноты, и лег в кровать, вспоминая женщину, которая смеялась над его титулом:
«Божиею поспешествующею милостью, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсониса Таврического, Царь Грузинский; Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский; Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский; Государь и Великий Князь Новгорода-низовские земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северные страны Повелитель; Государь Иверские, Карталинские и Кабардинские земли и области Арменские; Черкесских и Горских Князей и иных Наследный Государь и Обладатель; Государь Туркестанский; Герцог Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский и прочая, и прочая, и прочая».
Николай II — ныне исполняющий роль Верховного главнокомандующего армией и флотом Российской империи — повернулся на другой бок и, наконец, сладко уснул…
Наступление на Стоходе, начатое в полдень 15 июля 1916 года, захлебнулось к вечеру 15 июля. Гвардия устояла ценой огромных потерь.
Во исполнение плана, принятого в Шантийи, — с ведома и благословения Николая II, — союзники решили и впредь воевать, опираясь на помощь русской армии, вплоть до последнего русского солдата.
В ночь на шестнадцатое июля подошедшие резервы сменили остатки гвардии…
За день пятнадцатого июля на Стоходе вышли из строя тысячи солдат. Санитарные и товарные поезда, переполненные ранеными гвардейцами и пленными, пересекали Волынь…
Ночь. Июльский вечер томил духотой. С грохотом несется поезд. Раскрыта дверь товарного вагона. Прижавшись щекой к косяку, стоял раненый — маленький человек в хаки, почти мальчик, — доброволец. Он высунул голову навстречу ветру.
Поезд летел к Киеву. Раненый закрыл глаза, провел здоровой рукой по развевавшимся на ветру волосам и запел.
Вдоль полотна железной дороги ветер гнул тополя. Летели искры, искры! Из тьмы вагона доносились стоны и храп раненых.
Мальчик пел, чтобы не стонать от боли. Кто-то рядом с ним прошептал:
— Trinken![71]
Пленного немца мучила жажда. Доброволец вздрогнул и перестал петь. Он смотрел на раненого врага. Вот он — враг! Присутствие немца и его голос раздражали… Боже мой, как болит рана!
Немец шепнул опять:
— Trinken!
Нет, будь ты проклят, враг! И тут же мелькнуло сомнение: но ведь это раненый, пленный…
— Trinken!
Немец подошел вплотную. Он всхлипывал, что-то тихо говорил и поводил забинтованными и потому казавшимися огромными руками… Видимо, у него были перебиты обе кисти рук.
Подавленное молчание…
Немец снова зашептал — он снова просил утолить его жажду. Надо дать… Неудобно, он же просит… Доброволец медленно протянул вперед здоровую руку с флягой… Он забыл, что у немца тоже раненые руки. Вспомнив, русский солдат, превозмогая собственную боль, обхватил больной рукой голову немца и приложил горлышко фляги к его воспаленным губам, оправдывая себя тем, что он действует как санитар, как сиделка.
Поезд грохотал во тьме… Вагон швыряло из стороны в сторону. Дверь была открыта, потому, что раненые задыхались от июльской жары. В темноте белели огромные забинтованные руки, две — немца и одна — русского. Оба поглядывали друг на друга, почти сблизив лица. Немец стал медленно подбираться к краю вагона. Левая рука русского вцепилась в борт тужурки немца.
Вагон швыряло все сильнее. Русский крепко держал стоявшего на самом краю вагона, над уходящим с громадной скоростью полотном железной дороги, немца. Русский увидел его выжидающие, недоверчивые глаза.
Пленный глубоко дышал, впитывая долгожданную ночную прохладу. Доброволец, с детства знавший немецкий язык, спросил:
— Gut?[72]
Пленный застонал и пошевелил большими белыми руками… Он стоял, прижавшись к косяку, несчастный и все еще испуганный…
— Noch trinken?..[73]
Чувствуя каждое движение и понимая почти каждую мысль немца, русский, подавляя отвращение, в приливе жалости снова напоил его.
— Danke…[74]
Немцу было трудно дышать. Он с усилием поднес забинтованную руку к горлу и умоляюще посмотрел на русского. Перевязанная рука вздрагивала, и немец вскрикнул от боли. Русский понял. Он начал расстегивать ворот тужурки пленного. Одна пуговица, другая, третья… Он старался не касаться чужого тела, тела врага…
Кажется, наконец, последняя… Как странно!.. Пуговицы ведь почти такие же, как у нас, — солдатские! Потрясающее открытие! Оно подтверждало давно мучившую его и других солдат мысль о том, что на фронте судьбы их одинаковы с судьбами немецких солдат. Вот еще одно доказательство! Пуговицы — это, конечно, мелочь, но все-таки…
Немец, благодарно улыбаясь, смотрел на русского и вдруг тихо-тихо сказал:
— Камрад…
Поезд гремел…
Одинаковы! Одинаковы! Немец, солдат, камрад — товарищ по несчастью…