К книге
Мой телефон 03Жмуренок
100%
Жмуренок
17

– Я готова к реанимации.

– Ну, проходи, остывай пока.

Я огляделась. Лужица была совсем небольшой. Сгустки свернувшейся крови под фонарями дневного света казались черными. В углу прилежался угрюмый сверток на три кило весом. Продолговатый кулек в клетчатом шерстяном одеяльце. Смотреть на него было нельзя, но нужно. Невозможно. Обязательно.

– Да, – сказал Ваня. – Все так и есть.

Надо было всеми словами утвердить реальность происходящего.

– Да, – сказала я. – Так все и было. Звони.

И Ваня позвонил.

Оттого, что территорию больничного сквера некая убогая фантазия в прошлом столетии засадила тополями, сквер приобрел мрачную атмосферу кладбища. За полсотни лет тополя вымахали, изрешетили небо лысыми осенними ветками, а в кроне деревьев стая ворон разместилась своими гигантскими махровыми гнездами. Внизу было тихо, среди вершин подвывал ветер. Половина фонарей в сквере не горела.

– Да, – говорил в трубку Ваня. – Да-да-да, – забивались гвозди. – Живая. Мертвый. Забрали. Забирать не стали. В больницу? В морг? Ждать не стали. Ждем.

– Сколько? – Я закурила одну сигарету и сразу достала из пачки вторую. Курить полагалось вдумчиво, и не меньше чем полпачки.

– Отзвонятся. Я думаю, что… – Ваня повернулся к ветру спиной, прикрывая огонек, – думаю, что надолго. Но я не знаю. У меня такого раньше не было.

– И где нам ждать? В роддом не пустят. На улице холодно. А в машине. Там этот.

После первой сигареты я напомнила себе сменить перчатки. Грязную окровавленную пару свернула кульком и швырнула в горло мусорки в десяти шагах от машины. Промахнулась и поднимать не стала. Натянула чистую пару.

– Зачем? – лениво спросил Ваня.

– Посмотреть. – Я забралась в машину.

– Не надо, – безнадежно протянул Ваня.

Но было надо.

Перед тем как откинуть с головного конца уголок клетчатого одеяльца, я инстинктивно закрыла глаза. Открыла. Лицо было маленьким, распухшим, побагровевшим. Совсем не кукольным. Щеки – огромные, лиловые. Отекшая носопырка. Глаз не было, так, две щели-разметки. Гематома на лбу придавала черепу инопланетную форму. Долихоцефалическую, так пишут в учебниках. Я закрыла лицо лоскутом и торопливо вернулась на улицу. Тошнота подступала.

– Ну, – сказал Ваня, докуривая и доставая следующую, – рассказывай.

– Что?

– Что-нибудь. Нам тут долго стоять. А я люблю твои истории.

Один.

* * *

Моя первая смерть в присутствии. Время было за полночь. Мы катались по самым беспокойным забегаловкам города, подбирая напившихся и побитых, когда стервозная диспетчер, в народе именуемая Муравьиха, легким пассажем по клавиатуре швырнула на бригадный планшет «23.36-задых. бронх. астма – 00.10-сост. ухудш. без сознания».

– Это плохо, – сказал Ренат и поправился: – Впрочем, я не знаю.

Секрет быстрого перемещения по городским дорогам прост – следует нисколько не торопиться, быть влюбленным в полотно и иметь в наличии проблесковые маячки. Я люблю состояние дороги. Когда отражение красного сигнала светофора на мокром асфальте лишь помогает наращивать скорость в извечной погоне за временем и от него. Потому что рядом с ограничительным красным пятном в огромной дорожной луже отражаются переливы всепрощающего синего. Сквозь открытый люк слышно, как на крыше гудит движок маячка, над головой разливается сияние. Сигнал светофора сменяется на зеленый, но его мы уже давно оставили позади. Красный – цвет крови, зеленый – жизни, а синий – это небо. Оно разрешает. На повороте во двор приходится тормозить. Припаркованные машины перекрыли проезд, оставив невозможно узкий просвет. Машина становится жидкой и синим переливчатым ручьем пробирается к подъезду. Низкая тополиная ветка полоснула по стеклу. Машина остановилась.

– Быстрее! Она уже не дышит! – парень придерживал подъездную дверь.

– Это плохо, – снова сказал Ренат.

Четвертый этаж. Тело женщины на вид двадцати лет распложено головой к выходу, лицо и шея синюшные, на полу останки разбитого небулайзера. Запоминаю для протокола. Дыхания нет. Цветные провода электродов легли на конечности, кардиограф приготовился исполнять знакомый однотонный звук и замолчал.

– Изолиния. – Зачем я озвучиваю то, что понятно даже этим испуганно замершим парням? Протокол.

– Ремнабор, – командует Ренат и сплетает пальцы между собой, правая сверху. Как учили. Раз-два-три-четыре-пять… Я пролетаю четыре этажа, заклиниваю подъездную дверь кстати подвернувшимся кирпичом, нагружаю себя реанимационной укладкой. Это был первый и последний раз, когда я так бегала. Потому что время не имеет здесь никакого значения. Успешных реанимаций не бывает. Четыре этажа наверх. Парни шарахаются в сторону. Ренат качает. Раз-два-три-четыре-пять.

– Адреналин. – Ренат задыхается.

Светлые крашеные волосы впутались в провода кардиографа и настырно лезут под руки. Я безжалостно выдергиваю ломкие пряди одну за другой, потому что сейчас я ненавижу все, что может помешать. Я хочу оценить окраску ногтей, от этого зависит диагноз, но черный гель-лак тоже мешает, и я его ненавижу. Ненависть помогает противостоять неизвестности. Что же здесь произошло?

Раз-два-три-четыре-пять… Четыре – дурацкое число, ну кому понадобилось три слога в одном слове. Очень неудобная цифра. Шесть-семь-восемь… За цикл обучения я возненавидела марш Радецкого. Мы приходили на базу и по 6 часов качали пластмассовые тела под ненавистное «тарарам-тарарам-тарарам-пам-пам». 120–140 в минуту. Интересно, Штраус знал, что ритм его марша в теории способен завести сердце? Раз-два-три… Вокруг головы венчиком разливается лужица рвотных масс. Мутная жидкость пузырями поднимается изо рта на каждой компрессии. У парней на лицах зачатки страха, он вот-вот разродится в панику, а это угроза, и я на несколько секунд обращаю молчаливую ненависть к ним, чтобы парализовать и обезвредить.

На Рената смотреть страшно, лицо красное, волосы дыбом, качает как в последний раз, все-таки молодая, а вдруг. Наваливается на живот пострадавшей и выдавливает из желудка пузырь воздуха вместе с остатками рвотных масс. Рвота хлещет фонтаном, заливает аппаратуру и мою новенькую форму. Меня бы обязательно затошнило, но время не позволяет. Пять минут. Кардиограф неуверенно пискнул и пошел ровными волнами.

– Ритм! Синусовый! – Ренат продал глаза кардиографу, но останавливаться нельзя, раз-два-три-четыре… – Адреналин! Еще!

Острый край ампулы режет палец.

– Молодые люди, подайте чемодан. Все вон отсюда!

20. 40 ударов в минуту, неужели? Кардиограф выводит еще пару сокращений и останавливается. Это было остаточное. Реакция умирающего сердца на адреналин.

– Можешь больше не колоть, – задыхаясь, командует Ренат, – больше не ответит. Еще пару минут, и я констатирую. Пять-шесть-семь-восемь, – восемь – тоже плохое число, два слога, ни туда ни сюда, впрочем, это уже неважно, – девять-тридцать.

– Время смерти.

Ренат отрывает руки от груди. Кажется, одно ребро сломано. Он так и не успел надеть перчатки, качал голыми руками, на основании левой ладони красное пятно. Там, на центре, мы тоже качали до крови, до мозолей, нам говорили, что однажды это спасет. Я убираю трубку, собираю иглы, ампулы и прочий реанимационный мусор, как могу отмываю аппаратуру. Ренат дает дальнейшие указания застывшим и онемевшим, просит у них сигаретку и уходит на балкон курить. Я спускаюсь вниз.

Кирпич все еще придерживает дверь, бутылка продолжает блестеть под колесом. С балкона осыпается пепел от сигареты Рената. Парень вполголоса что-то рассказывает, наверно, обстоятельства до прибытия бригады.

– Мы бы все равно не смогли! – кричит с балкона Ренат. – Задержка вызова 20 минут! Это диспетчера по шапке получат, а не мы!

– Да не ори ты! Спустись и расскажи нормально.

Рассказывать особо нечего. У девушки астма. Приступ перешел в асфиксию. Ингалятор не помогал, скорая задерживалась. Сердце еще могло бы завестись, но мозг умер.

– Ты молодец, – говорит Ренат, – как будто всю жизнь, а не в первый раз.

Я и буду. Буду. Только мне нужно время, чтобы отсмеяться.

– Эй, да у тебя истерика! – Ренат поспешно хлопает дверью, спасая мой приступ смеха от глаз случайных прохожих и наружных наблюдателей. – Чего смешного-то, ну?

– Да просто, – я вытираю набежавшие слезы, – я не знаю.

Сейчас придумаю шутку, и посмеемся вместе.

– Вообще-то, твоего возраста девочка, – замечает Ренат.

– А тебе еще бумажки писать, – мстительно сообщаю я.

Ренат тут же погрустнел, задумался.

– Закроюсь смертью до прибытия, – говорит он, – так писать меньше.

Это значит, что даже центр не узнает, как на моих глазах остановилось сердце. Впервые. И я поняла, зачем реаниматологи набивают себе на груди «Do not resuscitate».

* * *

– Ну и? – Ваня задумчиво изучал верхушки деревьев, а может, вороньи гнезда, а может, остаток неба, исполосованного зарей и забинтованного низкими ночными облаками. – Где конец истории?

– Она умерла, – я пожала плечами, – какой еще может быть конец?

– У тебя были истории и покруче.

Пачка закончилась.

– Ну где они там? – Ваня нервно защелкал клавишами мобильной станции. – Где старший врач? Где РОВД? Где все?

Телефон молчал. Мир внезапно стал совсем узким, только сквер, спящие вороны, гаснущие фонари, мертвая карета скорой помощи никуда не едет, потому что внутри он. Жмуренок. Я замерзла. Ваня замерз. Стоило бы пробраться в теплый приемник роддома, но жмуренка одного оставлять нельзя. В салоне тоже ночевать невозможно, больше я на него смотреть не смогу. Мы заколотили по боковому стеклу кабины. Шофер недовольно завозился.

– Открой!

– Не положено!

– Холодно!

– Идите в багажник! Вы с ковидом работаете, заразу разносите, а мне за риск не платят. В багажник!

– Но там труп!

Шофер не ответил. Ваня сплюнул и полез первым.

Мы приняли роды в машине по пути в стационар. Рожала подобранная на остановке наркоманка, из тех, кому в женской консультации при всяком удобном случае втихую ставят спирали, так как залетают они часто, и чистить их каждый раз – никакого бюджета не хватит. Донашивать такие тоже не донашивают, будет выкидыш, а если выжил – подкидыш, как говорят гинекологи из второй городской. Наша разродилась мертвым плодом. В пути же и открылось акушерское кровотечение. Мы справились. Живую тетку забрали гинекологи в роддоме, а плод не приняли, мертвых они не лечат. По всем правилам место ему было в областном морге, но для него требовалось направление, а направление дает РОВД. Случай произошел где-то между двумя районами, и ведомство пока не разобралось, какое из отделений будет нами заниматься. Так второпях сказала Ване старший врач и отключилась. Больше на связь никто не выходил.

В салоне продолжали гореть лампы дневного света, кулек лежал на положенном месте. Только сейчас я обратила внимание, что, кроме лужи крови, на полу много другого твердого и жидкого мусора, второпях разбросаны расходники и инструменты, и все это хорошо бы убрать. Ваня взялся за наведение порядка, между делом продолжив разговор.

– Так чем закончилась история? Я знаю, был другой конец.

– Много ты знаешь.

Два.

Спустя полгода у меня была вторая реанимация. В том же дворе. Со мной был мальчишка, из маленьких. Старше меня на четыре года, не суть. У него это была первая. Деду было 80 лет. Я знала, что мы его не заведем, и не торопилась. А мальчишка надеялся. Я не хотела издеваться над телом, думала пририсовать в протоколе еще минут 10 до биологической смерти, но родственники засекли время остановки дыхания, и объясняться на эту тему с судом мне не хотелось. Он качал как в последний раз. Мы все качаем как в последний, хотя тактически это неверно. Мы все тогда сильно устали, мы всегда устаем. И, как всегда, где-то в середине мы решили, что удалось завести. Он кричал «Получилось, неужели получилось!», а я сказала «Убери ногу с провода, это твое сердце, а не его». Потом мы курили. Говорят, раза два в жизни у каждого реаниматора бывают успешные исходы. Не сразу, спустя тридцать или сорок лет.

– Случайность и чудо?

– Опыт и мастерство. Наш профессионализм не успевает достигнуть стабильности. Мы умираем.

Уборка подошла к концу. Мусор был разложен по пакетам, следы крови подтерты, инструменты мы, как смогли, отмыли, упаковали для стерилизации.

– Пора курить, – сказал Ваня.

– Закончились.

– Значит, пора отзваниваться.

Старший врач ответила с четвертого раза. Сердито сказала «ждите», Ваня принялся доказывать, что столько ждать уже невозможно и натолкнулся на бронебойное «Вас много, а я одна!»

– И что, у всех детские трупы в машинах валяются? – заорал Ваня.

– Нет. Да, – сказала старший врач и отключилась.

– Рассказывай, – устало приказал Ваня.

– Что?

– Что-нибудь. Иначе мы тут с ума сойдем.

– Хорошо. Я расскажу тебе про упавшую звезду.

Три.

* * *

Упавшая звезда лежала в клумбе с георгинами лицом к небу. Ее голубые глаза с нежностью смотрели друг на друга. Карман грел целехонький пузырь водки. Падать было высоко, пятый этаж, но звезда приняла удар на себя, защитив пузырь своим телом. Собутыльник звезды тоже не получил серьезных ранений, приземлившись ровнехонько на живот своего товарища. И убежал прочь. Звезда не помнила обстоятельств делириозного бреда, который заставил двух алкоголиков со стажем выброситься из окна. Ей это было безразлично. Звезда возвращалась на небо.

– Человеку плохо, причина неизвестна, лежит в клумбе. Да не просыпайся ты, подберем неваляшку, поучим уму-разуму, а будет желание – отвезем в стационар… Так. Нет. Тебе придется проснуться. У нас коматоз.

Синева проблесковых высветила белеющие конечности из кустов. Кусты окрасились в багрово-черный. Пышные головы георгинов под светом фонаря виновато съежились и склонились над телом сгорбленными старухами. Трава вспыхнула бриллиантовой зеленью.

Костик первым рванул к бездыханному телу, прыгнул через низкую ограду, сломал цветочные заросли и обнаружил, что тело дышит. Увидел открытую форточку на пятом этаже. Понял, что перед ним «парашютист».

Трава мокрая. Газон, листья подорожника.

– Жесткие носилки, травма позвоночника, мужики, по моей команде!

Тело уже в машине, Костик перемеряет давление.

– Держит, а летяга молодец.

В дороге Костик звонит старшему врачу, старший предупреждает стационар о скором прибытии коматоза. Упавшая звезда открывает глаза.

– Как зовут нас?

– А… Аа-аа…

– Нечленораздельная реакция есть, уже хорошо, – довольно надувается Костик, – я буду звать тебя Андрюша. Андрюша, держи себя в руках, а то мы тебя потеряем.

В больничном дворе нас встречает толпа: нейрохирург, травматолог, реаниматолог и средний медперсонал.

– А где оркестр? – наивно удивляется Костик.

– А где тело? – травматолог разбужен и зол.

Тело закатывают в приемник.

– Что это он у вас в траве какой-то? – травматолог весьма недоволен.

– Потому что мы его из клумбы достали! – Костик начинает заводиться.

– Могли бы и отряхнуть слегка.

– Разуй глаза, доктор, это подорожник! Он выжил только потому, что в него упал!

– А что это тут у вас? – Серега. На нем его обычный разодранный в коленках хирургический костюм. Наружность Сереги носит печать легкой алкогольной запущенности, но на смене Серега ни капли.

– У нас белка-летяга, пятый этаж, а у вас?

– А у нас огнестрел, – Серега тоже доволен, огнестрел довезли живым.

– Да откуда же вы все свалились на мою голову! – мечется между носилками травматолог.

– С улицы, – фельдшера синхронно и лучезарно улыбаются.

Мы их вытягиваем. Ненужных даже самим себе. Парадокс в том, что мы учились и не спали ночами ради них, а когда увидели – они стали нам неинтересны. Я думала, что скорая предоставит мне безграничное поле для работы пытливого ума, но все свелось к базовому набору навыков, универсальных в любой ситуации. Чтобы получить это знание, пришлось усвоить и забыть тонну информации, но само оно оказалось таким простым, что освободившийся от нагрузки мозг завопил: «А что дальше?» Мне стало скучно.

* * *

– На этот раз конец тебя устраивает?

– У твоих историй не бывает конца.

– Потому что у них нет и начала.

– Вот только конец и начало должны быть в твоей объяснительной! Расскажи мне еще одну историю. Которую ты будешь рассказывать завтра на планерке! Как мы с тобой допустили роды вне больницы. Как разродились мертвым плодом. Как допустили кровотечение!

– Ты же все видел.

– Рассказывай!

Четыре.

Состояние роженицы было нестабильным. Узкие зрачки выдавали недавний прием героина. Сердцебиение плода не выслушивалось. Женщина пребывала в тяжелой эйфории, и только родовая боль временами возвращала ее в реальность. Машина летела. Каждая неровность дорожного покрытия сопровождалась выделением черных кровяных сгустков из родовых путей. Растворы шли литрами в обе вены. Ноги роженицы развели в стороны и приподняли. Показалась головка. Акушерское пособие. Ваню тошнит. Лицо. Синее, в сыровидной смазке. Я уже знаю, что не живой. Убрать слизь из дыхательный путей. Предложить роженице потужиться. Не слышит. Вместе с конечностями ребенка из родовых путей выливается с небольшой чайник алой крови, давление обрушивается, мать наконец открывает мутные осознающие глаза. В них смерть. Ваня наваливается всем телом на живот, пережимая кулаками аорту. Я оцениваю состояние новорожденного. Реанимация. Я уже знаю, что все бесполезно, но с детьми нельзя останавливаться. Ваня меняет флаконы, кровь выливается быстрее, чем вводится физраствор. Не останавливаться. Не важно, какой прогноз. Кровотечение у матери прекращается так же быстро, как и началось. Ребенок мертв.

* * *

– Складно поешь. И кто виноват? Я? Ты? Шофер? Старший врач?

– Мать.

– В чем? Ты ничего о ней не знаешь, совсем ничего!

– Мне плевать на них и на тебя, и не важно – кто! Знаешь, зачем я все это делаю? Чтобы они мне не снились! И мне никто не снится, за год работы – никто!

– Замолчи!

Я замахиваюсь и навешиваю Ване широкую деревенскую оплеуху. Ваня смотрит молча, понимающе и почти с нежностью, на его лице никаких следов пощечины, щека отчего-то горит у меня.

– Зря разоралась. Ты его разбудила.

Я оглядываюсь на сверток. Край одеяла как будто зашевелился. Наверное, тень или сквозняк.

– Рассказывай! – требует Ваня.

– Что?

– Что угодно, ну! Он же сейчас проснется!

И я, обнимая колени, раскачиваясь, выкатываю полубредовые истории о жизни, о смерти, о чем угодно, кроме сострадания и любви.

* * *

Пять.

Две фуры столкнулись на шоссе. Между фурами зажало уазик. Пассажир в коме, водителя сдавило металлом. В дорожную мясорубку вмешалась еще пара машин, несколько человек с переломами. Фурам – хоть бы что. Машины – звери. Первая скорая забрала коматоз. Спасатели выпиливали автогеном зажатого. Наш водитель снимал происходящее на видео. Я собирала данные о пострадавших. Не торопилась. Давно поняла, что торопиться бесполезно. Танька суетилась всегда. Всегда – без толку. Сейчас она носилась вокруг останков уазика, искала, как бы пробраться внутрь и начать оказывать помощь. Автоген работал, металл летел в разные стороны. Медицина дежурит строго на границе очага, а где эта граница? Там, куда не долетают куски металла? Или где не слышно оглушающей работы спасательного инструмента? Я молчу, ни до кого сейчас не докричишься. Жду, когда выпилят.

Эмчеэсник осторожно снимает дверь. Из разбитой машины показалась рука. Танька бросается к ней с тонометром и катетером наперевес.

– Чего ты стоишь, помогай! – Надо же, я ее слышу.

– Тела нет!

– Есть рука!

– А ты уверена, что она не отдельно от тела?

Танька не расслышала или не поняла, набирает в шприц ампулу морфина. Давления в шуме аварии не слышно, катетер летит мимо вены, сверху обваливается пластина металла и падает на заготовленный шприц.

– Уходи, уходи оттуда!

Тело извлекают из-под обломков, укладывают на щит, загружают в машину. Я начинаю работать. Давление низкое, травматический шок. Шину. Фиксатор на шею. Доступ, где доступ, там, в очаге, она почем зря исколола рабочие вены. Раствор. Телу нужна вода. Еще раствор. Телу нужно поднять давление. 50. 60. 70. Тело приходит в сознание и начинает кричать. Динамика положительная. Таньке крики не нравятся.

– Трамадол. Где трамадол? Ему больно!

– Значит, он чувствует!

Телу по-прежнему больно, я это чувствую, но оно замолкает. По дороге в стационар машина попадет в пробку, и водитель расчистит дорогу отборным матом по громкой связи. На подъеме в гору старенькая «газель» едва не заглохнет, но он справится, потому что Танька будет визжать ему в затылок и на одном ее крике мотор дотянет до стационара. Выгружая тело на носилки, мы забудем в машине рукав от куртки и облепленный глиной сапог. Санитарка, отмывая носилки от крови, будет истошно ругаться, но ее слова окажутся лишены неизмеримой движущей силы, которая была у тех, что прорывались сквозь рев моторов и шум автогена. Крик – это жажда жизни.

– Он выжил?

– Мы его довезли.

– Это понятно, а потом?

– А потом важно?

– В этом же смысл, разве нет?

– Не знаю. Я так далеко не умею думать.

* * *

– Рассказывай. Рассказывай, пока есть время.

– А что будет потом?

– Потом его не станет.

– Обожди минутку.

Я подбираюсь к жмуренку и укладываю кулек на коленях, левая ладонь под спинку, правая придерживает головку. Расправляю клетчатое одеяльце.

– Не надо, – Ваня смотрит умоляюще.

– Надо.

Я раскачиваюсь из стороны в сторону и запеваю:

За печкою поет сверчок,

Угомонись, не плачь, сынок,

Там, за окном, морозная,

Светлая ночка звездная…

На Ваню страшно смотреть.

– Что было с Танькой? – спрашивает трясущимися губами. Шесть.

– Видела ее. Губы накачала. С мужем развелась. Работала с ней. Она все та же. Бестолковая. Мы выезжали на отравление уксусом. Так же суетилась и ничего не сделала. Обезболили и повезли. Дамочке лет под сорок. Тоже дура. Свадьба у нее развалилась, жених бросил. Я бы на радостях рюмашку хлопнула, а она – стакан эссенции. В приемнике так и сказали: стакан – невозможно. А я знаю, как оно бывает, первый глоток – больно, второй – терпимо, а дальше как по маслу. Заблевала всю машину кровью. Потом кислым воняло, отмыть не могли.

Из прожитого я сочиняю истории. В них много крови, мяса, жестокости. В них мы – бессердечные, всезнающие, не умеющие плакать и сомневаться. Такими мы себя делаем снаружи. Это наша оболочка, которая со временем прорастает вглубь. Мы – чудовища. Такими нас создала система. И мы нужны такими. Кто-то должен делать эту работу. И я пересказываю события, раз за разом вырывая из них все больше чувств и добавляя технических деталей. Чтобы запомнить историю так, как я хочу. Чтобы они мне снились.

– Нам не перезвонили?

– Нет.

– А что с мобильной станцией?

– Не работает.

– А рация?

– Отключена.

Не плачь, что нету хлебушка,

Глянь-ка скорей на небушко,

В небе сияют звездочки,

Месяц плывет на лодочке…

Я знаю, о чем он сейчас попросит.

– Да рассказываю я, рассказываю.

– Расскажи, когда ты перестала торопиться.

– Когда они начали оживать.

– Почему ты об этом не говоришь? Это же успех.

Потому что.

Семь.

Тело вытащили из ванной. Оно там закрылось и вскрыло себе вены. На второй день после запоя – белая горячка. Суицид. Под телом лужа крови. В ванной кровь. Дорожка крови вытекает за порог. Но дышит. Поверхностно, одним животом, вдох-выдох, туда-сюда. Двое стариков, кажется, родители, говорят, что вызвали полицию. Что до наряда труп лучше не трогать. С прискорбием сообщаю, что сынуля живой. Что надо спасать. Все равно опасаются. До полиции лучше подождать. Молча хватаю за ноги и вытаскиваю из прихожей. Нужно пространство. Наряд прибыл вовремя. Один из ментов придерживает систему, второй блюет. Ставлю трубку, даю кислород. Бьется в судорогах, рвота фонтаном. И открывает глаза. Это мой любимый момент.

– Как тебя зовут?

– Саша.

– Здравствуй, Саша. Сегодня ты будешь жить.

Пока его мозг занят лишь болью. Позже появится осознание того, что ему выпал второй шанс, и потребность что-то с ним делать. Или не появится? Что там осталось-то от мозгов? Я не знаю, что с ними происходит внутри, пока я спасаю их снаружи. И не смогу узнать.

– Я жив? – глаза ясные и широкие.

– Ага.

– Спасибо вам.

– Да пожалуйста.

Разочарование на лицах родственников. Только представился случай избавиться от незадачливого повесы, а врачи все испортили. Я это, конечно, додумываю, не может такого быть. Мой мозг устал.

Восемь.

Нравится портить планы на ближайшие похороны. Когда уже и ритуальные услуги вызваны, и наследство обсуждается, а я ставлю диагноз, я угадала с диагнозом, глаза открываются, в глазах жизнь. Они все равно откажутся от госпитализации и все равно ее похоронят, но хотя бы на минуту они почувствуют страх и беспомощность – зачем? Труд, знание, человеколюбие и искусство бессильны перед квартирным вопросом.

А я работаю. Навык, вбиваемый в руки в условиях, предельных для моих возможностей. Потому что только на пределе я чувствую, как живу. Таких, как я, у нас большинство. Мы родились адреналиновыми наркоманами. Мы больные. И такие, как мы, здесь и нужны.

Я научилась применять интуицию. Я понятия порой не имею, зачем что-то делаю, и лишь в ретроспективе понимаю – это был единственно верный вариант действий. Я не могла до него додуматься, не обладала тогда этим знанием. А руки смогли.

* * *

Ты спи, а я спою тебе,

Как хорошо там на небе,

Как нас с тобою серый кот

В санках на месяц увезет…

Девять.

Я работаю с жизнью и смертью, но не совершаю необратимых поступков. Я только сопровождаю. Я люблю работать одна. Я всегда одна. Меня вызывают, я приезжаю. За мной идут, а я не иду ни с кем. За моими плечами столько опыта, что только опыт я теперь и ценю. Я встречаю человека, высасываю знания, которыми он может быть мне полезен, и иду своей дорогой. Я не люблю. Любить – это тоже необратимо.

– Кто я?

– Человек. Одинокое и странное разумное существо, пришедшее в этот мир, чтобы навсегда изменить его.

– Но что во мне осталось человеческого?

– Все.

– Тогда почему я здесь?

– Ты их любишь.

Я не хочу. Любить больно, чувствовать глупо, все эмоции сознательно и необратимо во мне выжжены. Но любовь – это не эмоция, это – смысл.

Ну отдохни хоть капельку,

Дам золотую сабельку,

Только усни скорей, сынок,

Неугомонный мой сверчок.

Я допеваю колыбельную и возвращаю жмуренка на место, тщательно подтыкая одеяльце. Выбираюсь из машины, дверь за мной никто не закрывает. Ваня исчез.

Сквозь решето тополиных веток прорываются хлопья снега. Слипшиеся снежинки с обломанными краями тают в ладонях и удивленно смотрят на мир внезапно прозревшими глазами-каплями. Боль прорастает ветками сквозь пальцы, ветви, переплетаясь, закрывают горизонт. Здесь не было птиц, давно уже нет, это очень старые гнезда, такие же старые, как эти деревья и здание больницы. Здесь будет жизнь. Прямо сейчас, за погасшими фонарями и тускло мерцающими окнами. Они кричат, и вместе с криком рождается новое, человеческое. Они будут любить и ненавидеть и находить время всякой вещи под небом, зажигать и гасить звезды, и умирать от случайности, от глупости и тоски, и каждый раз, пробиваясь сквозь стены обледеневшего гнезда, смотреть птичьими глазами туда, где пока ничего нет.

Водитель наконец соизволил открыть дверь кабины.

– Не надоело болтать еще? Уши от вас вянут. Вы там по телефону изволите беседовать, доктор?

– Мы общаемся.

– С кем, разрешите узнать? Вы сегодня в одни руки работаете, бригада неотложки.

Я оглядываюсь, вокруг никого нет и не было. Я одна, я всегда одна.

– Так и будете мерзнуть и с покойниками общаться? Залезай в кабину, пока не передумал!

В кабине печка, нагретый лежалый воздух и чай из термоса.

– Нет, спасибо.

Дверь закрывается. Я оборачиваюсь. Он здесь. Улыбается совсем по-детски, а перчатки все еще в крови, так и не успел сменить.

– И все-таки ты их любишь.

Губы. Сухие и подвижные, как ртуть. Пальцы длинные, бледные, умелые, музыкальные. Дыхание холодное, влажное, снежное. Глаза совсем близкие, круглые, черные, усталые, смешливые, плачущие, немигающие, по-птичьи прищуренные. В них беззащитное любопытство, в них все, кроме страха, они очень старые, и совсем ничего не знают, и смотрят всепоглощающе жадно в темноту и на солнце, нисколько не боясь ослепнуть. И смерть была далеко. За дверью.

Выражаю благодарность людям, самоотверженно вычитывавшим этот текст на этапе его создания: Ирине Ким и Денису Орехову; Евгению Бабушкину за идею книги; моим коллегам-медикам за предоставленный материал. Отдельная космическая благодарность Дмитрию Емцу за безжалостную редактуру. Perigrinatio est vita.

Предыдущая главаГлава 17 из 17К книге