Иногда важно залечь на дно. Как будто тебя и вовсе нет. Обязательное условие – продолжающийся дикий ритм жизни вокруг выпавшего, несуществующего тебя.
– Никто из нас не выберется отсюда живым.
– Откуда? – Сандрик поднес ложку с кашеобразной смесью к губам старика и ждал.
Тот сжал губы и вздернул подбородок. Есть отказывается, а курить – курит. Руку вытянул, пальцами сигарету к дряблым губам поднес. Сидит почти боком.
– Откуда? – повторил Сандрик с налетом небрежности, перемешанной с состраданием.
– Отсюда, мальчик. Отсюда.
– Из города? Из страны? Откуда? Нужно есть. Вот упрямец!
– Александр Гарегинович я.
– Александр Гарегинович? Александр… Надо же, мы с вами тезки. Ешьте теперь. – Сандрик приложил край ложки к упрямо сомкнутым губам старика, надеясь на их соответствующий рефлекс. Тот лишь отвернулся и снова затянулся сигаретой.
Кормить насильно, пока старик разговаривал, не хотелось, иначе слетела бы последняя видимость того, что все нормально. Обычная встреча в обычной комнате. Старик тем временем охотно продолжил говорить:
– Меня отец назвал так в честь своего брата, которого турки маленьким зарезали. Тот под кровать спрятался и плакал. Нашли. А отец в большой кастрюле уместился. Так и сидел в ней, накрывшись крышкой. Много слышал нехорошего. Все вопили, пока все не стихло. Целая деревня тогда полегла, а он выжил. Ну а тебя?
– Что меня?
– В честь кого-то назвали или так?
– В честь деда, – коротко бросил Сандрик и нервно потер щеку о плечо.
Дед открыл рот и принял вязкое содержимое ложки. А потом еще и еще. Будто осенило, что это вполне себе нормальный процесс.
– У моего сына, говорят, теперь другая семья. Женщина там, мол, хваткая. Вот и забрала. А у него сын от прошлого брака один остался. Перебивается как может. Школьник еще. Не твой ли одноклассник?
– Хм. Сложно сказать. А звать его как? – спросил Сандрик, чувствуя, что вскипает.
Дед молчит. Сомкнул губы. За ними – скрежет зубов.
– Никто из нас не выберется отсюда живым, – как-то машинально процедил он опять, уставившись в стену.
– Кстати, о смерти, – Сандрик постарался остыть, набраться терпения. – Я как-то бегал по двору. Лет шесть было мне, наверно. Слышу – курица из гаража хрипло горло надрывает. Там мужики возятся, держат ее со всех сторон, а она, как человек, помощи просит, вырывается, во всю горланит. Деревенские бы давно управились, а эти суетятся. Я заглянул в ворота, а они перетянули тонкую ее шейку через бревно, один топором замахнулся и как закатил по бревну! Аж топор в дереве застрял. Кровь куриная по мужикам брызнула, они опешили, руки отпустили. А курица с бревна соскочила и понеслась вон из гаража, прямо по моим ногам. Я закричал, разревелся. Помню как сейчас через широкие отверстия своих босоножек прикосновение ее лапок. Мужики, ругаясь, выбежали из гаража, и дети, разинув рты, побежали вдогонку, а курица-то без головы – и мчится дальше, мчится. Весь двор перепугала. Девятиэтажку нашу панельную обежала и вернулась назад, а останавливаться и не думает. Да и думать ей теперь нечем – голова-то в гараже валяется! Я как завороженный на нее смотрю. Страх ушел, хочу поймать ее и, как щенка, прижать к себе… – Сандрик выдыхает, раз за разом активно набирая ложкой кашу. – Снится мне она до сих пор. Как будто я и есть эта курица. По двору бегаю, ничего не вижу – головы-то нет. А вы ешьте, Александр Гарегинович, ешьте. Молодец!
– Зубы ты мне заговорил, вот и радуешься, – проворчал старик.
– Так вот, дед мой тогда на крики спустился и прижал меня к себе. Утешать стал. А курица наконец упала, как сноп. Прямо перед нами. От кровопотери умерла, представляете? А дед говорит. Как вы думаете, что он мне сказал?
Александр Гарегинович равнодушно отвернулся.
– Я вот на всю жизнь запомнил. Он сказал: не бойся смерти, не думай о ней, как будто ты без головы и не можешь думать. Смерть тогда придет с большим опозданием.
Уставившись в пустоту, Александр Гарегинович шевелил губами, попадая точно в последние произнесенные слова.
– Вы деда моего не знаете случайно? В одном микрорайоне, как-никак, живем.
Молчание.
– Александр Гарегинович, как звать вашего внука?
Молчание. Лишь на улице просигналил сборщик металлолома. У него свой особый позывной, чтобы не путали. В комнате – мертвая тишина.
– Имя внука, – не унимался Сандрик и ждал почти минуту. – Называй! – выкрикнул неожиданно для себя самого, встав и склонившись над дедом, как на допросе.
– Серж! – взревел дед. – Серж, сюда! Кого ты мне привел?!
Сандрик отвернулся и упорно пошел на дверь, приближая ее усердием шагов. С каждым шагом ноги сильнее приваривало к полу.
– Из жизни.
– Чего?… – переспросил Сандрик, обернувшись у самой двери.
– Откуда, спрашиваешь, живыми не выберемся? Из жизни.
Сандрик спохватился и спешно вышел, столкнувшись у порога с недоумевающим Сержем.
В магазине пахло горячим хлебом и сырыми опилками под ногами, которые впитывали серую жижу февральского утра. К кассе подошел мужчина средних лет, с выцветшей неприметной внешностью, и расплачивался за развесные вафли, искусственные гвоздики и кусок сала. Его с перебоями обслуживала нервная продавщица. Одной рукой она ловко и умело клала продукты в пакет, а другой, с кривой и выдохшейся сигаретой меж сухих пальцев, указывала в неопределенную сторону. При всем этом она обращалась к сотруднице, отошедшей в кладовое помещение:
– Она и нас с тобой переживет, вот увидишь.
Потирая мокрой подошвой опилки, Сандрик старательно, но безуспешно разбирал смысл фразы. Он не то чтобы слушал продавщицу, но мозг все равно принимал информацию. Дождавшись своей очереди, Сандрик подошел к прилавку.
– Мне полбатона вон того хлеба, пожалуйста. И, если можно, не трясите над ним своей сигаретой.
– Мальчик, – продавщица, почти молодая, почти красивая, склонилась к прилавку, готовая вспылить. Но пока она молчала и пытливо смотрела Сандрику в глаза, тот твердо решил, что проучит ее, закупившись через дорогу и махнув ей оттуда румяным батоном. – Твой хлеб сегодня будет только отсюда и только с пеплом, потому что развозчик напился и спит вон там за дверью на коробках. А жена его почему-то скандалит со мной, – выпалила она последнее себе под нос. – Так будешь брать? Утренний, свежий. А теперь и со вкусом ментола, – сказала как отрезала. Потом отошла в темный угол и нервно постучала сигаретой о пепельницу.
Прикусив кулак, она отвернулась, и Сандрику показалось, что плечи ее трясутся от тихого злобного смеха. А следующего покупателя она обслуживать не стала. Схватив с лавки сигаретный блок, она нервно потрясла им: он оказался уже пустым. Вывернув картонку наизнанку, продавщица начала старательно выцарапывать что-то внутри шариковой ручкой, отчего все ее тело заколыхалось еще сильней.
В тбилисских девяностых картонки из-под сигаретных блоков были у всех под рукой. Их не выбрасывали: оттуда выгружались-выкуривались все пачки, а сами коробки работали на людей дальше. На внутренней стороне, белой и завораживающей, как самая незаполненная пустота, записывались имена должников в продуктовых ларьках. На пустых блоках велись учетные записи. Кириллицей и без расшифровки строчились тексты Тупака Шакура[6]. На пустых блоках, выпрошенных у старших, дети и подростки рисовали черепашек-ниндзя или «Форды Мустанги» из жвачек Turbo Kent. И только когда не оставалось белого места, их подкладывали под скрипящие двери. А когда картонки стирались и двери снова начинали болтаться, бывшие блоки бросали в печку, чтобы они служили дальше, согревая холодные панельные дома с перекрытым навсегда центральным отоплением. И потом наконец, выдуваясь дымом в свой бумажный рай из труб, сигаретные блоки оставляли людей.
Сандрик вышел из магазина и, доедая хлеб, добрался до автобусной остановки. Автобуса он так и не дождался. Подъехала, покачиваясь, маршрутка. Народ стал без очереди, в тихой панике ломиться внутрь. Казалось, что выходящие перелезают наружу через головы входящих. Такая слаженная, отрепетированная сценка.
Сандрик поднялся в маршрутку, и его мгновенно придавило к окну спиной, подперло с боков. Но так было даже надежнее: некуда падать при сильной раскачке. Можно закрыть глаза и расслабиться, как на волнах, и тебя прибьет течением к берегу. А если не закрывать глаз и не пытаться отстраниться, то ездить весьма жутко: маршруточникам в Грузии впору аплодировать, как пилотам, с трудом приземлившим пассажирский самолет. Не то чтобы водители маршруток – герои одного ряда с пилотами. Просто после стрессовых ощущений в пути долгожданное облегчение пассажиров схоже.
Дед не выходил из головы. Годы назад, когда Сандрик был совсем маленьким, а дед – все еще в своем уме, Сандрик перебегал по крышам гаражей, залезал в разные углы. В тбилисских дворах у детей водилось хобби – собирать гильзы (а их было хоть отбавляй). И ведь красивые такие были – золотистые, заостренные. Чем больше у тебя гильз, тем ты круче. Вопрос о том, где их применить, не стоял вообще. Вот Сандрик и намечал себе сложные, непроторенные пути в поисках гильз – в кустах малины, куда мало кто осмеливался залезать, в проемах за гаражами. Так он однажды перелез со двора через гараж на оживленную обочину дороги, где и увидел деда. Тот переминался с ноги на ногу и, держа руки в карманах куртки, напевал себе под нос: «Нет, ребята, все не так, все не так, ребята!»[7]
– Сандрик? – Дед вздрогнул, обнаружив внука совсем рядом, и, съежившись, стал загонять старую коляску за ближайший куст. – Ты как сюда пробрался? Здесь дорога, машины, мама сердиться будет.
Заметив, что внук не отводит глаз от коляски, дед нервно достал сигарету, зажег ее и закурил, отвернувшись.
– Чья это коляска? – начал Сандрик, хотя отлично ее помнил. В ней он спал, в ней его иногда кормили, даже когда он слегка из нее вырос. Сандрик был привязан к старым вещам.
– Да вот, решили мы тут с мамой и папой подарить твою старую коляску знакомым. У них ребенок родился, им очень сложно. Времена такие. Ну, ты вырастешь, поймешь. – И дед затянулся.
На коляске лежал большой картон из-под сигаретного блока, и на нем была нацарапана цена. Сандрик молча подсчитал, сколько батончиков «Сникерса» мог бы купить на вырученные от коляски деньги: вышло не больше десяти. Дед же считал не батончиками, а мешками картошки или риса.
Сандрика захлестнула обида. Он подбежал к коляске, схватил ценник и умчался с ним прочь. Дед еще неделю не поднимал на внука глаз. Потому что соврал. Или потому что коляску все равно продали.
Однажды Миша пришел домой и коротко бросил, разуваясь в прихожей:
– Сплавил! – И достал из кармана скомканные рубли, а потом одну купюру за другой, пересчитывая, положил на трюмо. Вышло бы десять батончиков «Сникерса», подумал тогда Сандрик, стоявший неподалеку.
– Знаешь, почему он помнит тебя? Потому что ты ему по большому счету никто.
– А где связь в твоих словах? – Серж открыл холодильник и достал оттуда заляпанную кастрюлю.
– А вот нет ее, связи. Чем меньше связи между людьми, тем проще их забыть. Но, с другой стороны, тем проще их помнить. Потому что ты не должен. А когда должен, когда связь важна, она так сильно давит, что ты от нее бежишь, если вдруг что-то стало не так.
– Сандрик, ты никогда не был обузой для деда. Он тебя всегда любил. Иногда нужно уметь принять бессилие людей перед старостью. Он не хотел забывать. Просто его мозг – он уже очень устал. И не будь к деду так жесток! – Подняв крышку, Серж сморщился и стал без особого энтузиазма выгребать ложкой остатки риса со дна. – У Жанки не переваривался. Никогда. Интересно, а в Америке своей она ест рис? Или, может, ей там какой-нибудь мексиканец буррито по утрам готовит?
– Она звонит?
– Да. Но я поставил на телефон определитель номера. Теперь как «плюс один» вижу, так сразу Даньку зову трубку брать.
– Да, Серж. Вот видишь, – Сандрик помрачнел.
– Чего?
– У каждого свой Альцгеймер.
– Эх ты, умник! Слышал звон, да не знаешь, где он. Не болезнь Альцгеймера это вовсе. Ты посмотри, как он изъясняется. Старик в здравом уме. Не видел ты и не слышал людей с Альцгеймером.
– Ну, тогда втройне больно, – тихо заключил Сандрик.
В кухню забежала курица, забрызгав кровью белую выпуклую дверцу холодильника. Прыгнула на стул, с него – на стол, худыми лапками наступила Сандрику на пальцы рук и уставилась ему в лицо. Тонкой обрубленной шеей.
– Но деду я не верю все равно, – добавил Сандрик, отдернулся от куриных лапок и, встав, отошел к окну. – Альцгеймер, слабоумие, старость – неважно. Он помнит и притворяется.
Серж расставил тарелки, снял с конфорки чайник, достал пакетик чая и стал поочередно топить его то в одном, то в другом стакане.
В зале зазвонил телефон. Длинный, необычный звонок разорвал затянувшуюся тишину. Заметив безучастность Сержа, нарочито спокойно насвистывающего себе под нос, Сандрик решительно поспешил в комнату.
Плюс один. Говорить приходилось громче обычного, почти кричать. Пара бессодержательных фраз. Расспросы о ребенке. Ребенок в саду. Ты же знаешь, он в это время всегда в саду. Всё хорошо. Ест хорошо. Умнеет с каждым днем. О маме? Как сказать… Да, конечно, спрашивает. С каждым днем все меньше, конечно. Не любит он эту тему. А Серж? А что Серж? Рис у него переваривается. Сам он таксует. Пришлось зимнюю резину на летнюю сменить.
«Ну как он там без меня, нашел свои трусы? А носки?» – приглушенный голос Жанны в трубке вдруг заиграл нотками злорадства и горечи.
Разговор закончился обычными обрывками ненужных формальностей. Жаннина манера прощаться стала теперь какая-то американская: с легкостью, без тягомотины. «Ну окей. Целую, люблю. Ба-ай». Так в Тбилиси по телефону не прощались. В Тбилиси по телефону нужно прощаться долго. Почти оправдываться, что ты вынужден положить трубку, потому что обстоятельства таковы. Да и «люблю» ее как-то опростело. Такое американское «люблю»-как соловьиная песня. В Тбилиси на такое «лав ю» есть другой перевод: «давай, не болей» или «ну, не забывай, звони». Но это не любовь, это о чем-то другом.
Послышался голос деда из спальни. Он окликнул своего сына и попросил его не задерживаться допоздна с хулиганами. Сын, по-видимому, взбунтовался, потому что следом взбунтовался и Александр Гарегинович, а монолог с паузами продолжился.
– Почему ты приютил его у себя, Серж? – Сандрик помрачнел. Сложно было говорить про деда, не вспоминая об отце.
– Не бросать же на улице.
– Ты говорил с отцом по этому поводу?
– С кем? С твоим? – иронично бросил Серж.
– Это же его прямая обязанность. А тебе старик – никто. Даже Жанке – никто.
Серж отмахнулся.
– Ничего. Выживем. Кто, как не я, поймет твоего деда. Обоих нас бросили.
– Почему не отдаешь его мне? Тем более он у меня и прописан. Я умею ухаживать за стариками. Тебе вон за Данькой смотреть нужно. Зачем ребенку каждый день наблюдать, как старик говорит сам с собой?
– Он говорит с твоим отцом. Ему это важно. Нужно дать ему высказаться.
– Слишком поздно высказываться. Мой отец ушел в другую семью. Со всей родней обрубил связь. И подросток в голове деда не имеет к отцу больше никакого отношения.
– Слушай, оставь, а? Оставь все как есть. – Серж устало склонился со стаканом чая к окну. – Не справишься ты.
– Вот только сейчас не заливай! Я за мамой ухаживал до последнего. Сколько мог. Суп ей готовил.
– Не потянешь деда.
– Почему? – не унимался Сандрик, борясь с нарастающей обидой.
Молчание. Серж отпил из стакана. Вторым глотком опустошил его и неуклюже отставил на подоконник. Стакан звонко закрутился волчком, но устоял и наконец замолк.
– Не нужны ему твои супы.
Вечером по пути домой Сандрик забежал в тот же магазин, где был утром. За прилавком стояла все та же продавщица. Красными глазами она посмотрела на Сандрика и, узнав его, деловито отвернулась к стойке с зажигалками.
– Мне еще один хлеб. Нет, только полбатона отрежьте. Пожалуйста.
– Сорок копеек, – сухо бросила она.
– Сейчас. – Сандрик полез в карман за мелочью, а продавщица тем временем разделила батон и небрежно протянула половину в целлофановом пакете.
Грубо забрав из рук пакет, Сандрик стал уходить.
– Слушай… – вдруг поспешно начала продавщица. – Ты меня извини, ладно? Не хотела я утром грубить.
Сандрик остановился, ловя себя на мысли, что немного разочарован. Зачем извиняться?… Ведь как все было хорошо: масса причин для ненависти. Можно ведь столько всего еще накопать-завтра, послезавтра. А тут вдруг: извини. Без твоей помощи человек выбирается на свет. Без твоей помощи он поворачивается к тебе лицом и протягивает руку примирения. Без того, чтобы ты его проучил. И ты как бы не у дел. Только ты и твоя ничем не оправданная ненависть.
– Нормально. Забыли.
– Нет, ты меня все же извини. Хороший ты мальчик. Не заслужил такого хамства.
– Знаете. эээ… Как вас зовут?
– Инга.
У Сандрика защемило в груди.
– Знаете, Инга. И вы меня извините.
– Так ведь ты вообще ничем меня не обидел, – недоумевала продавщица. – За что извинять-то?
– Да так. До свидания, Инга.
Сандрик в смешанных чувствах вышел на улицу, утонувшую в багровом закате. Из-за угла выбежала курица и стала тыкаться безголовой шеей в его ногу. Кровь почти вся вытекла, залив округу до самого горизонта, а курица вдруг дернулась, распрямилась, потом размякла и тяжело свалилась на ботинки Сандрика, обдав его последним теплом.