Отцу, с любовью
Теперь папы нет. Его уже давно нет, и порой кажется, что и не было никогда. На стене фотография: папа за своим рабочим столом, склонился над чертежами и чуть приподнял голову на объектив. Глядит исподлобья. Строго. Будто спрашивает: «Ну что вам надо? Не видите, я работаю!»
Это всего лишь фотография. Даже если долго смотреть на нее, папа не вспомнится.
А вспоминается, когда я слышу хорошую музыку по радио, и оно вдруг начинает шипеть, будто ругается. Или когда мама положит четвертинку яблока в хлебницу с почти уже черствым хлебом, а наутро хлеб этот можно есть. Я вижу папу в таких вот странных явлениях. И остро тоскую о нем. Особенно когда чувствую себя крайне счастливым человеком, мне так жаль, что папа об этом не знает.
Так хочется поговорить с ним! Просто помолчать рядом. Мы из одного теста, два сапога пара. Сколько ра ьз я слышала от мамы: «Копия папа!» – и это не похвала. Папа не сразу понятный, его рассматривать надо. И мама все приглядывалась к нему и приглядывалась: вышла за него замуж и приглядывалась, меня родила и приглядывалась. Почти пять лет. А однажды проснулась утром, увидела рядом спящее бородатое лицо, будто впервые увидела. И полюбила. Крепко-накрепко.
Помню, мы лепили пельмени всей семьей. Такая традиция: раз в месяц, по субботам. Мама раскатывала тесто на папиной чертежной доске, с обратной стороны.
– Я понимаю теперь, почему ты все время молчал, когда ухаживал за мной. И не нравился мне этим, – сказала мама, нарезая рюмкой маленькие кружки.
– А теперь нравлюсь? – папа хитро улыбнулся, на правой щеке появилась ямочка.
Одной рукой мама сыпанула горсть муки на доску, вторую руку запустила в кастрюлю с тестом. Ловко помяла его, затем склонилась над доской, раскрыла ладошки и принялась катать скалку до тех пор, пока тесто не стало тоненьким, словно бумага. Смотрю на ее профиль: губы как сердечко. Смотрю на папу – его губы утонули в бороде и усах. Давным-давно мои родители впервые поцеловались своими маленькими сердечками, мама прикрыла глаза, а папино сердце, должно быть, билось сильно-сильно, будто где-то далеко скачет конь.
…Когда папа вернулся из армии, ему тут же сосватали девушку. Он вроде был не против, но однажды сел в троллейбус и там увидел мою маму. Она ему сразу и накрепко понравилась. Быть может, потому, что тяжело доставалась: опаздывала на свидания, и папа терпеливо ждал ее. Однажды он вымок напоказ – не спрятался под крышу на случай, если мама все же придет. Стоял с букетиком. С волос, с усов его текло, промокло даже нижнее белье. Из окон кафешек, из красных телефонных будок глазели на него. Одно женское сердце все ж не выдержало:
– Эй, парень! Иди сюда, поместимся!
И папа послушно двинулся к красной телефонной будке. Девушка раскрыла дверь и впустила папу. Она была почти сухая, а он мокрый. И стояли они близко-близко.
– Что, не пришла? – спросила девушка.
Папа не ответил. Дождик вскоре притих.
– Может, кофейку выпьем? Согреемся.
Папа молчал – он теряется сразу, особенно если девушка красивая. Она сама отобрала у него мокрый букет, а второй рукой взяла папину руку и заглянула в глаза.
– Люблю стеснительных. А ты не переживай, может, это судьба!
И они вышли вдвоем.
Но потом мама написала письмо с извинениями и назначила новую встречу. Был солнечный день. Она пришла, принеся с собой тубус с чертежами.
– Ильдар, ты мог бы подписать мне титульный лист красивыми буквами?
А в конце лета мама моя поехала на практику в Алушту. Командовала толстыми тетками в ресторанах. Следила, чтоб на банкетах не подворовывали, как привыкли. Тетки ее сразу невзлюбили.
Не дождавшись ответов на письма, папа съездил в поселок Юдино, где жила мама, узнал, что она уехала, и полетел в Алушту. Отправил телеграмму своим родителям, чтобы не волновались. Попросил выслать деньги телеграфом и заселился в первую попавшуюся гостиницу. Принял душ и решил прогуляться по набережной. Опросил народ и составил список местных ресторанов, чтобы назавтра начать поиски моей мамы. Загадал: «Если не найду – оставлю ее». Вернулся поздно вечером в гостиницу, подошел к своему номеру. Дверь соседнего номера открылась, и вышла моя мама. Онауже успела стать смуглой, почти черной. Мама держала таз со стираным бельем.
– Ой! – только и смогла она выдохнуть.
И папа, собрав волю в кулак, впервые поцеловал маму в приоткрытый от удивления рот.
Через два года они поженились. Беременную мою мать папа полюбил еще больше. К ее приходу он вырезал розочки из свеклы, жарил картошку, тер морковь на мелкой терке, перемешивал с изюмом и сметаной. Мама все это съедала и засыпала. А папа шептался со мной, думая, мальчик я или девочка.
«Здравствуй, милая! Пишу тебе дома. Еще раз поздравляю тебя, умница ты у меня. Даже не верится, что у нас есть дочь. Я так рад. Ты в записке писала, что кормить принесут в восемь. Так охота было посмотреть на нее, наверно, вылитая мама. Я хочу, чтобы похожа была на тебя. Вчера и сегодня утром (до того, как ты родила) такое состояние… ничего не соображаю, все валится из рук. Мы приходили рано утром, нам сказали, ты еще не родила. Велели прийти через два часа. Я вернулся домой, а мама поехала в больницу. Дома места себе не нахожу. Душа болит, из глаз слезы. Стал смотреть твои детские фотографии. Потом пошел к тебе. Иду по улице, а из глаз течет.
В институте тоже все нормально. Проект сдал на «отл.». И, кроме того, еще получил зачет по строительной физике, по строймеху. Остался еще один зачет по ЖБК. Это назначено в субботу, 12 мая.
Ну вот и все новости вроде бы. Еще напиши, когда тебе можно будет ходить, и мы могли бы поговорить через окно. Целую тебя крепко-крепко, поцелуй нашу дочь и скажи, что это от папы».
Это был первый папин поцелуй.
…Когда я слышала, как в замке возится ключ, готовилась к прыжку. Папа входил, закрывал дверь и вставал как вратарь. Я разбегалась и прыгала на него. Обхватывала руками и ногами, ложилась щекой на его всегда разное плечо. Черное кожаное зимой, хлопковое, чуть сырое и соленое летом.
– От тебя детством пахнет, – говорил папа.
Я смеялась – как это?
– Ну… я не знаю. Ребенком пахнет! – Папа утыкался мне в шею, делал глубокий шумный вдох. Его борода смешивалась с моими волосами. – Вот живет моя душа, радуется не спеша! Вот такая моя дочка, когда вырастет, родит сыночка!
Я нюхала под бородой – мне казалось, папин запах там. Выдумала, что в бороде живут бородульки. Папе это понравилось, и он сочинял сказки про них. Говорил, что бородульки общаются между собой только ночью. Всякий раз я старалась не спать, чтобы услышать их. А утром говорила с обидой:
– Твои бородульки не разговаривают со мной!
– Только я могу их слышать, – пояснял папа с серьезным видом. – Они велели передать тебе привет, сказали, чтобы ты кашу скушала и маму слушала.
– А они что едят? А можно мне их покормить? – Я тыкала в папину бороду огурцы, яблоко, хлеб и сама же причмокивала, имитируя их жевание. После завтрака мы прощались на целый день, а вечером, когда папа приходил с работы, снова встречались. Я целовала сначала папу, потом его подбородок – своих бородулек.
Порой за ужином папа говорил:
– Еще они просили передать, чтобы у нас срочно появился братик, – и косился на маму.
– А мои человечки, – отвечала мама, – велели передать твоим, чтобы они сначала дом построили, двухкомнатный хотя бы, а уж потом сына растили.
– В этом году точно уже квартиру дадут, – убеждал папа с набитым ртом.
Они с мамой все ждали квартиру, которую папе обещали.
– Двухкомнатную, наверно, дадут, но большую. Нам четверым хватит. – Папа заранее любил своего будущего сына, называл его Рустамом, в честь лучшего друга.
…Утром папа отводил меня в садик, вечером мама забирала. Когда я болела, они по очереди брали больничный. Косички по утрам заплетали тоже по очереди: мама – французскую или колосок, папа – простую, русскую, с петушками. И приговаривал: «Какие у тебя густые волосы, кызым![5] В меня, в мою породу! Никогда не стриги!»
Вечером папа снимал верхнюю одежду, а я висела у него на шее. Папа шел мыть руки, а я висела у него на шее. Папа вставал над софой, пытаясь стряхнуть меня с себя, а я висела у него на шее. Потом папа приближался двумя пальцами к моей подмышке. Я, изо всех сил прижимая к себе руки, хохоча, шлепалась на софу. Купали меня тоже по очереди – папа играл со мной долго, пока вода не остынет. Мама заворачивала меня в большое полотенце и вручала папе. Мы ложились. Папа рассказывал сказки про бородулек, пока я не усну. Утром просыпалась в своей кроватке. Папа в садик меня сонную вел. И так пять дней.
По выходным мы ездили то к одной бабушке, то к другой. В доме, где вырос мой папа, нам стелили большую кровать в спальне. И мы спали все вместе – папа, я, мама. Мне так хотелось иногда повернуться на бок, но я боялась, что повернусь к папе – мама обидится, к маме повернусь – обидится папа. Лежала на спине, пока не усну, и каждого за руку держала. Правой рукой – маму, левой – папу. Такие разные, родные руки. У папы – волоски у оснований пальцев, у мамы – выпуклые вены на тыльной стороне ладони.
Свое раннее детство я редко разлучалась с родителями. Они меня даже в гости на взрослые праздники брали. Я хорошо себя вела, тихо рисовала или играла. Люди удивлялись такому воспитанию и завидовали моим родителям. Потому что видели: они любят. И друг друга, и меня. Жили мы тогда в крохотной квартирке, родители были молоды, я – мала, и теснота не тяготила нас. Но я росла, и ничего не менялось – ни новой квартиры, ни братика. Родители отдалялись друг от друга, и я разрывалась между ними сначала, потому что привыкла любить их вместе.
Но папа был уже папой – сам по себе, а мама – мамой. А я – их единственным ребенком. И на папину фразу, что от меня детством пахнет, стала обижаться. Считала себя слишком взрослой, чтобы целовать его.
Мы жили втроем, каждый из нас был по-своему одинок и не имел возможности побыть один. Родители откатились бы в разные стороны во сне, но спали спина к спине, потому что софа была маленькая – большую негде было разложить. Стены нашего дома не помогали нам. Они будто все больше сужались, давили, выживали нас.
Однажды папа повел меня покупать спортивный костюм для физкультуры. Купили дорогой, фирменный.
– Да, очень красивый, – сказала мама. – Сколько стоит? Кто выбрал?
– Папа.
– Такой в школе украдут. Надо для физкультуры другой купить, попроще.
На родительском собрании наш классный руководитель подняла вопрос о воровстве. Среди моих одноклассников завелась «крыса», которую никто не мог вычислить. Родители недоуменно переглядывались, и никто на своего ребенка не думал.
– Мам, никто не украдет! Я не буду его в раздевалке вешать!
– Ты пенал тоже всегда с собой носила, а его украли!
Пенал был красивый, на первый взгляд казалось, что это книжка. Там все было: и место для ручек, и точилка, и зеркало. И маленький кармашек на кнопке. Как-то раз, скучая на уроке, я заглянула в этот кармашек и нашла там записку от папы: «Кы-зым, как дела? Сколько ворон насчитала? Учись хорошо, увидимся дома! Твой папа».
Стали писать друг другу. Кармашек надулся. На уроках я перечитывала папины записки и представляла, как папа на работе тоже сидит на каком-нибудь скучном собрании и читает мои. Еще я рисовала ему комиксы. И каждый раз реплики персонажей не умещались в белом облаке, и я нещадно сокращала слова так, что папа не мог разобрать.
Я подкладывала свои записки в папин кошелек, в отделение для мелочи. Папа свои – в мой пенал, который был похож на книжку. И где только папа его достал? Подарил еще в третьем классе, за пятерку по математике. Мои успехи в точных науках – для него как бальзам на душу. Но пятерки были случайными. Папу огорчало, что я не могу посчитать в уме, черчу криво и слишком сильно давлю на карандаш.
– Ну что это такое у тебя? Вот же точилка. – Папа покрутил точилку по часовой стрелке. Выползла красивая стружка, как маленький картофельный очисток. И карандаш сделался острый-острый, острее иглы. Папа стер мой квадрат с толстыми краями, взял линейку и начертил новый.
– Удобнее, когда держишь карандаш с конца. – Квадрат готов. – Вот! Есть разница?
Однажды папа разозлился, разложил на полу сорок три спички:
– Теперь отними одиннадцать. Теперь сосчитай, сколько осталось. Неужели так трудно в уме посчитать? Это же не трехзначные цифры!
– Ну что ты хочешь от ребенка? Она же в третьем классе только, – заступилась за меня мама. Она тоже с нами в комнате, вяжет и смотрит какую-то передачу, убавив звук. – Ты еще заставь ее теорему Пифагора доказать!
– Таблицу умножения не знаешь до сих пор! Только ворон и умеешь считать!
– Пап, у меня в пенале таблица умножения, – сказала я, ковырнула магнитик и открыла крышку, – и сколько килограмм в одном центнере… Даже калькулятор есть! Только он пищит, когда на кнопки нажимаешь, учительница слышит и ругается.
Три года я ходила в школу с моим чудо-пеналом. Каждый год выпрашивала у родителей новый рюкзак, новую папку для тетрадей. Но пенал оставался со мной. Он обтрепался по краям, магнитик – замок пенала – наполовину вылез, и некоторые петельки для ручек оторвались. Но кармашек для папиных записок был цел. И вот в шестом классе мой пенал украли. Со всеми записками. Мы с папой перестали друг другу писать…
Спортивный костюм мне купили на вьетнамском рынке – дешевый. Чтобы, если украдут, не так жалко. Все мои одноклассники вдруг резко «обеднели». Потому что ощущение было, что началась воровская эпидемия. Будто действовала шайка. Мы стали серой массой в буквальном смысле. Учиться в нашей школе нужно было в форме серого цвета – на входе дежурные учителя проверяли не только сменную обувь, но и наличие формы. И если ты пришел без формы или надел под пиджак яркую блузку, заставляли дежурить. Ученики компенсировали серость цветными рюкзаками, ручками, пеналами, ластиками, линейками, которые и начали пропадать. Потом деньги, заколки, яблоки, бутерброды. То, что крали первую обувь, вытаскивали шапки и шарфы из рукавов и перчатки из карманов, – это общешкольное, такая неприятность у нас нет-нет да случалась. Но внутри класса! Шесть лет уже мы учимся – никогда раньше ничего подобного не было. Когда на физкультуре из девчачьей раздевалки пропал браслет, все принялись вычислять девочку. Мы почему-то решили, что воровка – девочка, будто мальчики не могли войти туда. И, как ни странно, так оно и оказалось. Как в плохом детективе – наша тихая отличница, на которую в жизни не подумаешь. Она, наверное, устала служить примером для всех нас. А выследил ее наш отпетый хулиган. Он один случайно увидел, как она рылась в чьем-то рюкзаке. Принялся ее шантажировать – она воровала уже все мужское, по его указке: наклейки, фишки от «Чупа-Чупс». И так искусно – прямо Сонька Золотая Ручка. Однажды ее вызвали на литературе рассказывать стихотворение Фета. Она вышла к доске, опустила глаза и созналась во всем. Попросила прощения у всего класса и у учительницы. Ровненько, будто по заказу, зарумянилась. И снова нам поставили ее в пример. А хулигана поставили в угол. Я попросила отличницу вернуть мне пенал, папин подарок. Она не отдала – сказала, что потеряла. Помню – не поверила ей.
Даже после того, как воровку вычислили, костюм в школу носить не разрешили – все лучшее было на потом, на вырост, на выход. А где этот выход? Мама купит себе туфли и жалеет, не носит. В гости надевает и сидит в них за столом – их даже не видит никто. Колбаска вкусная – на праздник, конфеты – «откроем, когда гости придут»… Одежда, обувь, новое постельное белье – все на потом. Жизнь на потом.
Около моей школы был детско-юношеский центр – бывший дом пионеров. Вторую половину дня я проводила там. Пришла однажды с подружкой посмотреть ее рисунки (они висели в фойе) и тоже записалась в художественную школу. Как побирушка, пошла я по всем кабинетам, спрашивая: «А тут какой кружок?» Записалась еще на танцы, в драмкружок и на мягкую игрушку – все это в то время было бесплатно. И я закружилась в этих кружках. Ела бутерброды, которые папа с вечера делал, а мама утром в рюкзак совала. Уроки готовила на подоконнике в коридоре, в перерывах между занятиями. Толку мало было от них – я больше механически туда ходила. Зато меня часто не бывало дома, даже по выходным. Мамай папа должны были воспользоваться этим, чтобы снова стать мужем и женой.
Но вместо этого они почему-то набросились на меня. На мою школьную жизнь. В конце года папа попросил автобус на работе, и наш класс вывезли на природу. Там мы устроили пикник с шашлыками и спортивными играми.
– Какие вы молодцы! – сказал чей-то папа.
– Не то что мы!
– Это ж надо! Все купить, приготовить, организовать!
– Нам повезло, что у нас есть вы!
– Дай вам бог много-много счастливых лет. Давайте выпьем за вас! – это уже учительница.
Папа с мамой, наверное, с ужасом поняли, что «жить долго и счастливо» у них не получается, у мамы не получается быть хорошей женой, у папы – хорошим мужем, и они попробовали стать хорошими родителями. Но напрямую ко мне не сунулись – струсили. Решили общественно-полезным способом.
Мне было очень хорошо на том пикнике. Я даже поверила в нашу счастливую семью. От всего сердца поверила. Может, поэтому среди нас троих стало чуть теплее в начале того лета.
– Сына мне уж не растить, – сказал папа у нас на даче. – Вот, дом построил, яблоню посадил.
В конце девяностых папа сделал кому-то проект, и с ним расплатились шестью сотками земли. Он выходил эту землю, вручную перебрал ее, освободил от булыжников, перекопал и построил там двухэтажную дачу. На новоселье пригласил друзей с женами. Все восхищались его золотыми руками. В который раз уже желали нашей семье квартиру и сына.
– В сорок лет жизнь моя изменится, – говорил папа, перебирая бороду правой рукой.
– Сорок лет не отмечают! – хохотнул кто-то.
– А я и не собираюсь! Я знаю, случится что-то… И я уже не буду жить прежней жизнью.
– Ильдарик, помнишь, мы к тебе на тридцать три года пришли? Ты тоже говорил – возраст Христа, возраст Христа!
– Да. Хорошее было время! Дочка наша в первый класс пошла. Помнишь, кызым? Кызым! Ты где?
Со второго этажа я слышала их взрослый разговор. Я пока еще числилась ребенком и за взрослый стол не садилась.
– Кызым, иди сюда! – громко позвал папа и ударился в воспоминания:
– Я объяснял тебе задачки на спичках, помнишь? Из сорока трех ты не могла отнять одиннадцать! И мы считали вручную!
К папиному носу потянулась рюмка, а за нею и лицо.
– Ильдарик, давай, чтоб жизнь твоя изменилась в лучшую сторону. Пусть в сорок лет тебе на голову свалится… счастье! Хорошая разница между детьми получится! Десять? Двенадцать лет? – Папин друг поворачивается ко мне: – Сколько уж там тебе?
– Тринадцать.
– О-о! А мальчики есть?
У меня был мальчик, в которого я влюбилась год назад. Он учился в параллельном классе. Я знала его расписание наизусть и всегда старалась пройти мимо кабинета, где у него урок. Я влюбилась бы в кого угодно, потому что была готова к женской любви, к преданности. Носила лифчик нулевого размера и с каждым днем, с каждым часом переставала быть ребенком, хотя все еще тайно играла в куклы. Но во взрослые куклы – Барби с грудью, беременным пластмассовым животом и стройным высоким Кеном, ее любовником.
Тот мальчик пригласил меня на танец во время чаепития. На солнечной школьной дискотеке. Все видели, что мы с ним танцуем. После нашего танца мне захотелось встречаться с ним, «ходить» – у нас это так называлось. Быть его девчонкой. Но он мне этого не предлагал. И – хорошо. Потому что когда получаешь, что хочешь, сразу теряешь интерес. Мне нравилась моя влюбленность, она вдохновляла меня. Я тихо надеялась, что однажды понравлюсь ему. Внезапно. Чем-нибудь, какой-нибудь мелочью, пусть даже внешней. Но я понимала: это будет сложно, ведь во мне не было ничего, что нравится мальчикам. Еще и очки с оправой, которая крайне не шла к моему маленькому лицу.
– Да, – говорю, – мальчики есть.
Папа сразу в лице переменился.
– А почему я не знаю? А?
– Пап, ты про меня многого не знаешь.
– Татарин?
– Татарин.
Во дворе заиграла музыка, и послышались голоса танцующих.
– О! Радио починили! – крикнул папа и встал.
Я воспользовалась этим и снова ушла наверх. Из окна немного понаблюдала за их дискотекой. Как смешно они двигаются! Папе весело. Он танцует, как неваляшка, хохочет. Все вокруг него, и будто каждый хочет еще ближе к нему, но папа размахивает руками, мотает большой волосатой головой. Радио постоянно шипит, плюется, заглушает музыку. Кто-то потеребил антенну, поймалась другая станция, и заиграла старинная медленная мелодия. Папа выхватил маму из полумрака, прижал к себе. Шептал ей на ухо – как, должно быть, приятно прикосновение его бороды. Мама вдруг вспомнила что-то и кинулась в дом, а папа отошел к воротам. Он наблюдал за своими любимыми друзьями. Они пришли к нему, в его мир, который он создал. В котором он – настоящий хозяин. Ведь квартира, где мы жили в ожидании новой, принадлежала маминой семье.
В тот день все гости разместились в нашем летнем доме и похрапывали отовсюду. Папа развел костер возле ворот и сидел, глядя в небо. Один. Я вышла к нему.
– Кызым, ты хотела бы родиться мальчиком?
– Нет! А ты девочкой?
– Что ты! Женщины такие глупые создания! Скажешь им «я тебя люблю», и они на все готовы.
– И я глупая?!
– И ты… хотя… не знаю… Ну-ка посиди со мной немного. – Папа насадил мне хлеба на палку.
Я села, взяла прутик с хлебушком и протянула его в костер.
– Нам, что ли, негде кроватку поставить? Я один этот дом построил, мне даже гвоздя никто не подал. А мне ведь сорок лет скоро! Да… смерть помереть – не луг перебежать.
– Жизнь прожить – не поле перейти, – тут же нашлась я.
Дрова трещат. Мы смотрим на пламя. Даже на самых родных людей не хочется смотреть, когда рядом костер.
– Минуту умирай, минуту ленись – умным проживешь.
– Век живи – век учись, дураком помрешь, – отвечаю я. – Охотник охотника не слышит вблизи.
– Рыбак рыбака видит издалека. Так-так… в гостях и потолок мешает?
– Дома и стены помогают!
Папа молчит, вспоминая выражения.
– Раз… – начинаю я отсчет. – Два, два с половиной… Сдаешься?
– Язык себе замалчиваешь?
Теперь уж я задумалась. И папа корчит мне в лицо смешные рожи, мешая думать.
– Зубы мне заговариваешь! Когда рыба на равнине замолчит.
– Когда рак на горе свиснет! Перед солнцем в пятницу. – Папа с хрустом откусывает свой почерневший хлеб.
– После дождичка в четверг, – я повернулась на хруст. Вероятно, и огонь добрался до хрустящего полена, потому что вдруг вздернулся, будто вскрикнул. И самым волшебным образом осветил папино лицо. Я увидела, как с уголков папиных губ брызнули хлебные крошки и затерялись в его бороде. Он ест хлеб прямо с палки. Я будто сфотографировала папу тогда. Теперь понимаю, что это был тот миг, когда видишь человека таким, каким его создал Бог. И костер, и темнота, окружающая нас, и этот почерневший хлеб на палке, и мой папа в старом трико и ветровке на голое тело – все это превратилось в бездонные символы, отражающие его человеческую природу.
– Пап, надо было сказать «перед солнышком в пятницу», там ведь «дождичка».
– Нет, кызым, «солнышко» – это когда к людям обращаются. К женщинам или дочерям. Вот появится у тебя парень, будет тебя «солнышком» называть… И ты готова будешь все для него сделать. Женщины – такие глупые… Вот… А солнце – это солнце.
– Пап, а что значит это выражение? После дождичка в четверг?
– То, чего никогда не будет. Или едва ли будет. Например, я говорю маме: «Когда же у нас сын родится?» А она мне: «После дождичка в четверг». И я понимаю, что этого никогда не будет.
Молчим, смотрим на костер. Жуем. Какой удивительный хлеб – внутри мягкий, а снаружи будто броней покрылся.
– Перед солнцем в пятницу все случится. Давай так будем думать, – папа отряхнул руки.
– Давай. Мама тоже ребенка хочет, только негде…
– Негде – это когда на улице живешь. Ладно, помрем – ослепнем!
Костер успокоился, чуть уменьшился.
– А ты заметила, как здесь на природе темно? И тихо? Настоящая ночь, даже спать жалко, не так ли?
– Ты попробуй усни там! – сказала я. – Такой храп стоит, ты, пап, отдыхаешь!
Какая светлая была тогда ночь! Полный дом спящего народа, и мы с папой в этой звездной ночи. Одни!
…Накануне сорокалетия папа сбрил бороду. Вечером двадцать третьего октября заперся в ванной и вышел оттуда другим. Лицо его стало квадратным.
– Папа, теперь ты похож не на Будулая, а на мартовского кота.
– А может, на апрельского пса? Это из-за усов? Может, мне и их оттяпать?
– Ты еще налысо побрейся!
В ту ночь папа уснуть не мог. Мы с ним ложились первыми, он на раздвинутую софу, я в раскладное кресло. Мама доделывала дела на кухне. Комнату нашу освещал зеленый свет электронных часов.
Обычно папа засыпал раньше, потом уж я. Папа храпел, будто пел. Это не мешало, это была моя колыбельная. Мне казалось, храп – признак отменного здоровья и настоящего мужика.
Я тихо гордилась своим папой – настоящим мужчиной. Иногда ложилась рядом, уже не с бородульками общаться, а чтобы рассмотреть, где у папы создается этот храп? Глядела в папино лицо. Было смешно, когда он, будто взяв высокую ноту, замирал на мгновение, потом слипшиеся губы его размыкал выдох.
– Пап, почему не спишь?
– Знаешь, что я вспомнил? Мы однажды взяли котенка для тебя. Всю ночь он мяукал и искал титьку у меня в бороде. Пришлось отдать его обратно.
Коллеги заходили к папе, чтобы поздравить, и ахали. Без бороды его никогда не видели. Ему надарили подарков, и пришлось-таки отметить это сорокалетие.
Накрыли стол в отделе в конце рабочего дня, как это было принято. Разлили.
– Ильдар, ты вступил в новое десятилетие. Ты мудрый, умный, у тебя прекрасная семья, замечательная дочь, жена-красавица. Ты – счастливый человек. За это давай выпьем. Чтобы это никогда не кончалось.
И вновь кто-то брякнул:
– И чтоб в этом году тебе дали, наконец, квартиру, и чтоб сын у тебя родился.
Видимо, какой-то важный человек чихнул в тот момент, потому что вошел генеральный директор их мелиорации. С открыткой в руках. Все примолкли – шеф никогда не ходил по отделам и не поздравлял. В лучшем случае юбиляру начисляли небольшую премию.
– Добрый вечер. Ильдар Шагитович, поздравляю вас от всего сердца.
– Спасибо, – растерялся папа. – Выпьете с нами?
– Нет, благодарю. На самом деле я вас очень ценю – вы хороший специалист. – Он потеребил в руках открытку. – Мы сдали дом по улице Аделя Кутуя, где вы стройку вели…
Открытка оказалась ордером.
– А-аа-а-а-ааааа!!! – Мама набросилась на пьяненького счастливого папу поздно ночью.
– Теперь сын! Теперь сын! – кричал папа, целуя ее. – Я же обещал: квартира будет – сын за тобой!
Я рассматривала ордер.
– Пап, а тут на однокомнатную квартиру.
– Зато она большая, не то что эта. Зал – двадцать два метра, кухня – десять. Санузел совмещен. Лоджия! Мы же сами строили этот дом! И, главное, рядом с моей работой! Пешком буду ходить! Кызым, ты чего? У нас есть две однокомнатные квартиры! Мы их можем на трешку обменять! – горячо говорил папа, подхватил меня на руки, как в детстве, и поцеловал.
– Фу, какой ты колючий. Ты мне не нравишься, у тебя лицо не ласковое.
– Кызым! Какая это ерунда! Бороду отращу для тебя! Новую! Ласковую! С бородульками, помнишь? В новую жизнь с новой бородой!
И весь год прошел у нас в поисках подходящего обмена. Мы переехали в новую квартиру, сделав там небольшой косметический ремонт. В старую нашу пустили пока квартирантов. Мы снова были полны счастья, у нас была цель – заселиться в большую квартиру, в наш (наконец-то!) настоящий дом, сделать там ремонт и родить братика. Мама пока могла, ей было тридцать шесть всего.
В новом доме жилось совсем по-другому. Одна сплошная инженерно-проектировочная интеллигенция. Специалисты по водоснабжению и водоотведению. В подъезде на стенах никто не писал и не пи́сал по углам. Лампочки не выкручивали. Топота поздно ночью не шлялась. Алкаши возле своих квартир не валялись. И жили мы там – почти в центре города – как в деревне: все друг друга знали, здоровались, в гости заходили. Соседи нам достались сказочные, папины сослуживцы. Все в этой пятиэтажке были счастливы. Мы не вкладывались в квартиру, считали, что это наше временное жилье. Мы искали, искали, ездили, смотрели трехкомнатные квартиры. То первый этаж нас не устраивал, то последний. То район, то возраст дома. То соседи, то двор. Мы согласны были только на лучшее. Потому что мы заслужили это. Родители уверились, что подходящая квартира рано или поздно найдется, и решились. Весной двухтысячного года мама моя забеременела.
…В конце девяностых ходили разговоры о конце света. Я помню тот Новый год – год двойки и трех нулей. Мы были в гостях, все в той же компании папиных друзей. Я с любопытством ждала: каков он будет, этот конец света? Резко станет темно? Душно? Все разом умрут? Или все постепенно будет кончаться?
Но ничего не кончилось. Утром я проснулась, нашла в холодильнике вчерашний салат и съела его перед телевизором, где показывали «Веселых ребят». Это был последний год, когда на работе у родителей мне передали подарки. Это был первый Новый год, когда я сидела за взрослым столом. В новом веке я раз и навсегда перестала быть ребенком.
В двухтысячном году, в начале лета, неожиданно нагрянули родственники – папин двоюродный брат с красивой молодой женщиной. Я подумала сначала, что это его жена, но она оказалась родной сестрой. Папа, конечно же, свез всех нас на дачу, которая была для него местом силы. Дня три мы там жили, общались, смеялись, купались, жарили шашлык, вспоминали папино детство… После дачи поехали к папиным родителям. Там бабушка уже вовсю готовилась. Пирогов напекла, застелила свежие постели, баню истопила. Папина сестра гуляла по огороду и восхищалась цветами. Вспоминала, как ребенком она приезжала сюда с отцом. И дом казался ей больше, и двор…
– Как хорошо, что вы приехали! – папа торжественно поднялся из-за стола. – Мы уже давно так не собирались.
– Пусть это станет доброй традицией, – подхватил его брат. – Теперь уж вы к нам!
Папа хитро заулыбался, они с мамой переглянулись.
– Не знаю, когда у нас получится. Года через три, не раньше!
Все внимание перекинулось на мою маму. Смотрели молча, с застывшими рюмками в руках. Мама встала и похлопала себя по животу. Бабушка тут же набросилась на нее с поцелуями.
– Я уже давно заметила, ждала, когда вы скажете. Я так рада. Так рада!
– Ой! Правда? Хорошо бы мальчик!
– Мальчик, мальчик! – отмахнулся папа. – Рустам Ильдарович.
Чуть позже папа отвел меня в сторону.
– Кызым… Пойдем, сходим со мной на почту.
– Зачем?
Папа нагнулся ко мне. Пьяненький, счастливый.
– Секрет! Пойдем быстро, пока никто не заметил!
Папа забыл взять денег, но у меня в кармане оказалась какая-то мелочь, хватало секунд на двадцать:
– Алло! Алло! Это Башкирия? Дядя, это ты?!
Я прыгала: «Быстрее! Говори! Времени мало!»
– Это я, Ильдар! Приезжай срочно к нам! В Казань! Здесь тебя ждет сюрприз! Два сюрприза. Я вас помирю! Меня они послушают!
Взяли ли на том конце трубку?..
Обратно мы шли другой дорогой, более длинной – папа хотел прогуляться. После дождя было свежо и грязно. Папа то и дело брал меня на руки, чтобы я не замаралась. Когда мы вернулись, в доме никого не было.
– Куда это все делись? – Папа растерянно смотрел на неприбранный стол.
– Папа! А может, наступил конец света. Все исчезли и остались только мы с тобой.
– Они, наверно, пошли на кладбище, бабушку нашу навестить.
Папа сел за стол и налил себе еще.
– Кызым, я тут подумал… Вот если бы я от вас ушел… Ты бы общалась со мной?
– Ты больше маму не любишь? – Я испугалась. Наконец после долгого застоя и почти что безразличия настало светлое время в нашей семье. Эпоха возрождения. То, чего папа всегда хотел: квартиру и сына, – все пришло к нему. В сорок лет жизнь его изменилась, как он и предсказывал. И теперь он говорит про такое! Как?
– Люблю. Маму всегда любил. Но я вдруг подумал… Ведь ему так больно жить. Он был хорошим отцом, а дети столько лет не общались с ним. Ты бы меня тоже бросила?
– Нет, пап. Даже если бы не была твоей дочкой, я бы разыскала тебя и подружилась.
Вскоре у бабушки, матери моего отца, случился инсульт, и она слегла. Мы постоянно сбивали ей температуру. Папе приснился сон: тетка его выходила из их дома, уводя двоих людей. Кого именно – папа не увидел. Утром он рассказал нам. Стало еще тревожнее.
– Езжай домой или на дачу! – папа гнал свою жену от матери.
– А кто белье ей будет менять?
– Сами поменяем.
– А уколы кто сделает? Капельницы поставит? Ты, что ли?
– Медсестру позовем! – папа почти орал на нее. – Уезжай отсюда! Мать может умереть в любой момент!
Папины глаза покраснели, он схватил маму за локоть и вывел от бабушки.
– Я не переживу, если мы ребенка потеряем, поняла?!
– Да почему мы должны потерять его?!
– Потому что беременным на мертвых смотреть нельзя!
– Может, она еще очнется?
Папа отпустил мамину руку и отвернулся к стене.
– Я прошу тебя, уезжай. Очнется – снова приедешь. Я хочу этого сына, понимаешь?!
– Хорошо. Я завтра утром уеду. А теперь давайте спать будем.
Моя бабушка лежала в коме с высокой температурой, очень горячая, в самую июльскую жару. Ночью, когда день остыл и мы спали, бабушка тоже начала остывать и к утру сделалась совсем холодной. Мама моя обнаружила, что ее свекровь не дышит.
Примерно через неделю папа отвез нас на дачу – надо было чем-то заняться… Мы с мамой собирали черную смородину. Я зашла в дом, чтобы выпить воды, и увидела, как мой большой чернобородый папа сидит под лестницей на лавочке и плачет. Я впервые видела мужские слезы. Мне стало так стыдно и одновременно так жалко папу, что я хотела было тихо выйти, чтобы папа не видел меня. Но половица скрипнула, и папа меня заметил.
– Почему дядя не приехал? Ведь я ему сказал…
– Приехал с детьми увидеться, а попал на похороны сестры… Хорошо, что не приехал. Пап, может, он и не понял ничего? Может, мы даже не дозвонились. Может, ты вообще номером ошибся.
– Может, и ошибся…
Папа вытер слезы кулаком и громко шмыгнул носом:
– А мама где?
– Там.
– Что, на вишню полезла?
– Не, смородину собираем.
Когда мы вернулись домой, на автоответчике было сообщение: «Здравствуйте. Это по объявлению. У нас трехкомнатная ленинградка на улице Губкина. Неприватизированная. Третий этаж десятиэтажного кирпичного дома. Дому три года. Свяжитесь с нами по телефону…»
Сказка! Нашли! Нашли!
Мы живо отправились смотреть квартиру. Она очень нам понравилась. Ее хозяева разводились и разъезжались – на наше счастье. Когда мы, горячо обсуждая, где сделаем детскую, как расставим мебель, вернулись домой, мама вдруг печально опустилась на диван.
– А вдруг они помирятся? И передумают?
Папа раскрыл дверь на балкон и горячо сел рядом с мамой.
– Нет! Раз решили… Не думаю.
– А мы с тобой столько раз на словах разводились. И до сих пор вместе.
Папа схватил ее за плечи, прижал к спинке дивана.
– Теперь все хорошо будет. Я знаю. Люди умирают, чтобы дети рождались.
Хозяева развелись и разъехались, но не в наши квартиры. Ночью маме стало больно внизу живота. Скорая увезла нас. Папа то и дело орал водителю, чтоб ехал быстрее.
В больнице маму опрокинули на каталку и увезли. Папа метался в вестибюле. Я сидела неподвижно. От усталости и переживаний даже колени ныли. Хотелось спать, и пришлось выйти на воздух. По утрам – особенный воздух. В нем нет усталости, он пока не смешался с дыханием людей. Папа тоже вышел на крыльцо, попросил у охранника сигарету и закурил после десятилетнего перерыва.
– Что же я сделал такого? Как ты думаешь? В чем я провинился? Ты посмотри – рассвет. День новый рождается. А жить не хочется.
Вся душа скомкалась и клубком вертелась во мне, закатываясь целиком то в руку, то в ногу. Правда, что жить не хочется. Как же жить без мамы? Неужели конец света наступил лишь в нашей семье?
Мою постаревшую маму выписали через несколько дней. Она принялась худеть на глазах. Папа начал выпивать. Я презирала его пьяного, а мама почему-то ложилась спать рядом с ним.
Утром я открывала все форточки, потому что в квартире невыносимо пахло папиным вчерашним днем. Просыпался папа потерянным, помятым, молчаливым. Не знаю, по кому он убивался больше? По матери своей или по сыну? Конечно, мы остались в своей квартире, к чему теперь эти апартаменты…
Это был папин последний здоровый год. Двухтысячный. Високосный. Утром все мы уходили, я возвращалась из школы в третьем часу и по теплому чайнику понимала, что папа недавно приходил на обед. Ближе к вечеру возвращалась с работы мама. А папа избегал нас.
Однажды с ним снова расплатились не деньгами – у папы появилась машина – «Ока» синего цвета. С ее появлением папа все больше был трезвым. Вечерами висел на телефоне, обзванивая своих деревенских друзей, которым когда-то помогал строить дома. И мы принялись ездить по гостям. К ненастоящим деревенским друзьям, которых папа считал очень близкими. Мы с мамой устали от этих поездок – сколько можно, каждый выходной! В нашей семье образовалось два лагеря – мужской и женский.
Папа сгребал нас в охапку, заталкивал в машину.
– Куда на этот раз? – спрашивала мама глухим голосом. После того, как она потеряла ребенка, голос ее поменялся. Может, только я это слышала. Я старалась привыкнуть к новому голосу моей мамы. К новому, озлобленному отцу.
– Мы едем к моим друзьям. В Рыбную Слободу.
– Им от тебя одно надо, это ж видно! Сына в институт устроить. Зачем они тебе нужны?
– Нужны, и все! – Папа захлопнул багажник и открыл водительскую дверь. – Все, поехали!
– Ильдар, случись что – они и не вспомнят о тебе!
Папа со всей силы хлопнул дверью. Бедная «Ока» вздрогнула.
– Случись – что? Что еще может случиться?! Все уже случилось! Садитесь в машину, живо!
Я взбрыкнула:
– Не поеду. Дома останусь.
– Нет, ты поедешь! Мы все поедем, как семья. В гости к моим друзьям. Там шашлыки и баня, – папа делал ударение на каждом слове.
– Я не хочу в баню.
– А кто тебя спрашивает! – Папа грубо затолкал меня в машину. Мама села сама. Мы поехали.
В гостях папа разговаривал и с нами, и с друзьями своими очень ласково. Нарочито ласково. Будто ничего у нас не случилось. Будто он счастлив. Мы с мамой из вежливости время от времени подавали признаки жизни в виде улыбки. Деревенская нападающая гостеприимность очень утомляла нас. В гостях было плохо, а дома – еще хуже. Невыносимо. Будто это мы с мамой виноваты в том, что все так обернулось. Папа умом понимал, что неправильно ведет себя, что кричит и ругается не по делу, и чувствовал, что мы любим его все меньше и меньше.
– Пусть он психует, а ты не замечай. Посмотри на меня, я уже давно его в упор не вижу, – поучала я свою маму.
Но однажды я не сдержалась и ответила на папины истерики очень грубым словом. Мы впервые с ним подрались. Вернее, папа беспомощно и сильно схватил меня за плечи, наши карие глаза сцепились крепко, будто оленьи рога, и потемнели еще больше, и я поняла, что готова так простоять очень долго, что папа впервые за долгое время посмотрел на меня, в душу мне заглянул. Но свою рассмотреть не дал. Люстра, окно, кусок занавески, шифоньер – все это стало плывущей разноцветной стеной для меня. Потом папа меня отпустил. Я два месяца с ним не разговаривала.
Однажды он вернулся с работы днем. Принялся собирать вещи. Подошел, сел на диван и попытался заглянуть мне в глаза. Но я уставилась в учебник.
– Скажешь маме, что я уехал в Мирный. Отца проведать.
– Сбегаешь? Чтобы с ним на пару бухать?
Я взглянула на папу с вызовом. Но глаза наши вдруг обнялись.
Мы заговорили друг с другом. Не помню о чем. Только в памяти осталась одна его фраза: «Ты же до меня дотронуться боишься». И на этих словах я бросилась ему на шею. Наконец я папу обняла. Уши наши приникли друг к другу, я воткнула подбородок в папино плечо, его борода смешалась с моими волосами. Папа сделал глубокий вдох возле моей шеи.
– От тебя пахнет девушкой. Юной девушкой. Неужели моя дочь выросла? Значит, я постарел.
И только когда мы оба справились со слезами, разомкнули объятия. Папа все-таки уехал к своему одинокому отцу в поселок, и какое-то время мы с мамой жили одни. Думали – папа останется там, с отцом своим, навсегда. Мне даже понравился такой расклад. С мамой спокойнее, дома пахнет женщинами, по утрам не надо проветривать. Но папа вернулся.
…Поздней осенью двухтысячного года конец света наступил. Папа не сразу сказал нам. Мы сами увидели. Он сидел-сидел, уставился куда-то, будто задумался, а потом быстро так перекусил деревянную ложку – как собака кость – и опять сидит. Я даже засмеялась. А папино лицо вдруг нырнуло куда-то за спину, затылок оказался почти у поясницы.
Папа понять не мог, откуда у него рак. Почему у него? Может, кто-то папе на ухо его зашептал? Или папа не там глубоко вдохнул? Или что-то не то сказал, и он запрыгнул к нему через рот? Рак выбрал не самое теплое его место, а самое умное место.
Не верилось, не принималось. Тот год будто издевался над нашей семьей. Папа затих, пока они с мамой по врачам таскались. У него была еще надежда, что все это – все что угодно, только не это. Только не это…
После второй операции папа сбежал из больницы – он еще мог ходить.
– Не вынесу, если меня выпишут домой умирать, сам уйду.
И стал жить дома, к моему ужасу. Никак не могла поверить, что зарабатывает только мама: она устроилась на вторую работу – ночной уборщицей и сторожем в частном детском саду. Ночь через ночь. Папу злило, что мама часто дома не ночует.
После второй операции ему сделали еще одну томографию. Чисто. Но ясно было сказано еще после первой гистологии: год, в лучшем случае, два.
Отсчет пошел на месяцы.
– А у меня своя методика. Я знаю, как выгнать. Опухоль вырезали, и я не дам ей снова вырасти.
Папа уставится в одну точку, смотрит, не моргая. Думает о мерзких, ужасных вещах. Кого только он не убил в мыслях своих! Кого только не предал! Я отговаривала его от этой затеи, но папа верил: в дурной голове опухоль не вырастет снова. А она будто с еще большей злостью бросилась в папины мозги. А папа верил, что вот-вот она ссохнется, помрет, что силой своей мысли он придушит ее.
– Ты не представляешь, о чем я думаю! Это выше всех человеческих сил. Увидишь, обо мне напишут, будут изучать, диссертации писать. Я стану первым человеком, кому это удалось.
Так папа жил бы, наверное, до самой смерти, но однажды он увидел, как меня целует парень, мой однокурсник. Папа стоял на балконе и смотрел через мокрое стекло.
В квартиру я вошла с совершенно пьяными глазами. Пыталась это скрыть. Вероятно, папа подумал: как я могу целоваться, когда он болен? Почему я не с ним, а с этим?
– Ну и как? – спросил он.
– В смысле?
– Целуешься, значит, уже?
Во мне вспыхнула ненависть:
– А ты подсматриваешь за мной?!
Папа отправился на кухню разогревать мне ужин.
– Замерзла? Может, чаю сперва горячего? Чтоб не заболеть?
– Ты подсматриваешь за мной? Ненавижу тебя за это.
Папа положил мне жареной картошки и хотел было поставить тарелку на стол, но я стукнула ее снизу. Тарелка, описав в воздухе дугу, упала на пол. Не разбилась – к несчастью. И картошка – румяная, нарезанная ровными брусочками, как я люблю, – разлетелась по кухне. Я надолго ушла в ванную, потом легла якобы спать. И папа якобы спал. Я лежала и захлебывалась от нежности к нему. Неспособная подойти. Сначала мне надо очень сильно обидеть человека, а потом он поймет, насколько я люблю его, насколько не могу без него. Мне непременно нужно любить с чувством стыда, вины. Насмотреться, как человек плачет или грустит, а потом прижаться крепко-крепко и шептать бесконечно, как в кольце Маяковского «люблюблюблюблю…». И чем сильнее я обижу, чем дольше буду смотреть, как плачет или грустит, тем крепче и нежнее будет моя любовь. У папы – так же. Мы лежали, обиженные друг на друга, и любили, и задыхались сами в себе. Но знали – утром придет мама, – мы ее даже не заметим, потому что входит она тихо, моется после садика, чтобы пойти на дневную работу. Пока волосы сохнут, готовит нам завтрак. Когда мамы уже и след простыл, мы просыпались, завтракали вместе, глядя в телевизор, съедали то, что она приготовила. Как в девяностые: из ничего – конфетку. Все было в магазинах, но мы не могли купить. Мама тянула на себе и меня – дневную студентку, и папу с его болезнью, и себя.
За стол садились молча. Ели прямо из сковородки – чтобы посуду потом не мыть. Подбирались к середине с двух сторон. И когда стукались ложками – это был наш поцелуй.
Обычно мама жарила нам яичницу с картошкой или омлет. Всегда желтый завтрак, цвета солнца. И хлеб с яблочным вкусом, чтобы сытнее было.
– Ну и что за парень? Татарин? – спросил папа, отпивая чай.
– Нет, русский. Мой однокурсник.
– У вас серьезно? Или так…
– Ну просто встречаемся пока.
– Женщины такие глупые создания…
– Скажешь им «я тебя люблю», и они готовы все сделать.
Папа отнес сковородку в раковину. Я привстала, чтобы помыть ее.
– Оставь, я сам. Иди, собирайся. Не знаю, полюбит ли тебя кто-нибудь, – говорил он с кухни. – Приготовься, что будет обижать. Все мы и любим, и обижаем вас. В детстве я укачивал тебя, когда ты ночью плохо спала, и говорил: «Мучаешься, растишь, а потом какой-нибудь дурак замуж возьмет». Надеюсь, был неправ. Жаль, проверить не смогу.
Папа повязал фартук, постоял немного у окна. Увидел, что в часах села батарейка, снял их со стены, поменял батарейку и повесил обратно. Все его движения стали вдруг радостнозадумчивыми, какими-то блаженными, плавными. Посуду он мыл – будто цыплят купал. Улыбался чашкам, натирал ложки, тарелки. Подносил руки близко к лицу и смотрел, как шарики пены лопаются.
– Кызым, представляешь, пена шипит. Ты слышала когда-нибудь? Я вчера, пока ждал тебя, налил ванну с пеной, лег в нее, а она шипит. Я лежал и слушал. Шепчется со мной и тает, исчезает, такая белая… Так вкусно пахнет. Какое это счастье – принимать ванну!
Вечером мама приготовила ужин почти из воздуха. Они ждали меня, не ели: мы, как это водилось у нас, ужинали все вместе. Я не наелась, даже хлеб не помог. Запила свою несытость чаем.
Папа взял мусорное ведро и пошел с ним в прихожую. Он полюбил выносить мусор. Медленно спускался с пятого этажа, шагал по двору к мусорным контейнерам. Вечером в нашем дворе людно. Гуляют с детьми, выгуливают собак. А одна женщина каждый вечер стоит у березы (единственного нашего дерева), задрав голову вверх, и зовет своего кота. Папа общается с соседями. Говорят о даче, о рыбалке. Чуть позже, ради прогулки перед сном, мы с мамой присоединяемся к нему.
– А я на рыбалке не был с самого детства, – признается папа.
– Так поехали с нами. В эти выходные. Пока осень, лодку спустим. Я тебя потом и зимой свожу, градусов в тридцать.
– Зимой на рыбалку! – произнес папа куда-то в небо. У него появилась эта странная особенность: на улице он говорил с собеседником, глядя в небо, лишь изредка резко переводил взгляд на лицо, в самые глаза. Некоторым становилось не по себе. – Зимой на рыбалку! – повторил он и улыбнулся. – Да, это хорошая затея. На рыбалку!.. Представляете, я ведь даже за границей ни разу не был!..
Мы отметили папин день рождения двадцать четвертого октября. Это был рабочий день. Заняли немного денег. Утром мама сварила овощи для салатов. Папа салаты не любил – считал, что нет ничего банальнее. Но ел. Крабовый, оливье и сырную чесночную закуску. Еще мама делала селедку под шубой и мясо по-французски. Но после работы на это уже не было времени. Потому мы, повязав фартуки, крошили: мама – оливье, я – крабовый. Папа закоптил кусок мяса, соорудил экзотический цветок из колбасы и сыра, нарезав их тонко, они были как лист бумаги.
– Чем тоньше, тем вкуснее, – говорил папа, и кружок колбасы порхал у него в руке, будто словленная бабочка. Папа был в белой рубашке, серых брюках, даже ботинки надел.
Это мама настояла на том, чтобы отмечать папин день рождения. Она подговорила уже расползающихся от нас друзей, чтобы они «неожиданно» пришли.
– Давай подготовимся, – сказала она папе накануне. – Вдруг нагрянет кто-нибудь, а угостить нечем.
Гости «нагрянули» уставшие, все после работы. Голодные. Набросились на еду, почти не замечая папу. Подарили деньги в конверте. Пожелания были такие: «Ну, давайте выпьем, за… тебя, Ильдар». Ни квартиры, ни сына никто не желал. И долгих лет жизни тоже. День рождения похож был на преждевременные поминки.
И отсчет пошел на недели.
– Помнишь, кызым, как ты сдала меня с потрохами?
Я глажу белье и смотрю телевизор. Папу слушаю вполуха.
– Когда это?
– В девяносто втором году.
– Пап, тихо! – Я делаю телевизор громче. Но – началась реклама, и я выключаю звук.
– Ты думала, что я волшебник, помнишь? И могу делать огненную воду.
Папа гнал самогон, собирал косточки от урюка, кедровые орешки и делал настойку. На плите на медленном огне подогревалась скороварка. От нее расходились трубочки. С одной капала та самая огненная вода. Папа наполнил ложку струйкой из крана, поджег спичку, опустил ее в воду, и она, конечно, тут же потухла.
– И я говорю: «А теперь посмотри, какую воду я наколдовал!» И ты уставилась на маленькое прозрачно-голубоватое пламя. Попросил тебя: «Только ты не рассказывай никому, обещаешь?»
– На следующий день я рассказала одноклассникам, что мой папа волшебник…
Смотрю на папу – сидит в кресле, задумчивый, бородатый, жутко умный. А в чем-то непростительно глупый. И весь – слишком настоящий для этой жизни. Как только он перестал воевать со своей болезнью, сблизился с ней, он засиял. На него даже девушки засматривались. И он на них тоже.
– Гляжу на девчонок и думаю – они чьи-то дочери. Их заберут у отцов, чужой мужик заберет. И будет обижать. Это все можно снести, на маму посмотри, я ее не раз обижал, и словом, и делом. Ты знай, что на свете был хотя бы один мужчина, который любил тебя. Потому что это нужно для жизни – знать, что тебя кто-то любит.
…Мы никуда не ездили, и к нам никто не приезжал. «Ока» стояла во дворе, папа иногда прогревал ее, чтобы двигатель не умер. Мы принялись проживать это наше «потом», «на выход». Никогда еще мы не были столь близки друг другу. Ни одно наше горе и счастье не объединяло нас так. Мы будто обнажили наши души. Стали настоящей семьей.
– Так хотелось спуститься и вмазать ему! За то, что целует мою дочь! Потом ты распсиховалась. И я думаю: а твоя мама ведь тоже дочь своему отцу, и ему когда-то жаль было ее отдавать.
– Пап, да, может, я еще десять раз расстанусь с ним!
– И картошку рассыпала, а я тебе ее жарил. Брусочками, как ты любишь. А давай к маме пойдем?
Шли под зонтиком. Я боялась, что мама там не одна, и папа тут же умрет.
Но мама была одна. Она слишком порядочная. И сил у нее все меньше. Мама не удивилась, что мы пришли.
– А я думаю, когда же вы прекратите дома отсиживаться и придете мне помогать?
Стали иногда с мамой вместе в садик ходить. Мы убирались в группах, папа бродил, пыль протирал и рассматривал игрушки.
– Помнишь, кызым, ты в садик не любила ходить? Ты мне говорила: «Папа, возьми меня на работу, а маме не скажем».
– Что еще вы от меня скрывали? – Мама пыталась разлепить резиновые перчатки. – Терпеть не могу свою напарницу: вечно ничего за собой не убирает! Тряпки тухлые, перчатки вот… И порошки, похоже, себе отсыпает!
Папа входил в детскую спальню, присаживался на пол у кроватей. Мама иногда просила перестелить постели. И папа ловко управлялся с одеялами, подушками. Сортировал по кучкам наволочки, простыни, пододеяльники. Мама грузила белье в машинку и приносила стопки чистого. Папа застилал свежие постели. Потом дремал в кабинете заведующей, пока мы с мамой додраивали садик для богатых детей.
Ранним утром в свете уличных фонарей, по противным зимним лужам мы возвращались домой.
И отсчет пошел на дни. Хмурые, зимние, слякотные дни.
Понедельник.
Ударил мороз, и весь город превратился в каток. На нем поскальзывались и люди, и машины. В травмпунктах – огромные очереди. Пробки на дорогах. Серое небо сверху. Елки, разноцветные огни, всюду предчувствие праздника. Возле магазинов Деды Морозы раздавали флаеры. Мама ходила в садик, с дневной работы пришлось уволиться. После учебы я бежала домой, чтобы сменить маму. Кормила папу бульоном, делала обезболивающий укол, ложилась рядом, и мы молчали.
Вторник.
Под утро папа уснул. Я передвигалась тихо, меня будто бы совсем не было в квартире. Слышно, как горит лампочка на кухне, как пробегает вода по батареям и как дышит папа. Раньше он храпел, и это не мешало спать. А сейчас он дышит, как девушка, – осторожно, тихо, глубоко. Смотрю на его спящее лицо, на сухие губы, на влажные ресницы. Задремала рядом с ним.
Новый год встретили втроем. Пригубили с мамой шампанского. После двенадцати легли спать.
Среда.
Глажу папу по черной бороде. От него пахнет лекарствами. Даже под бородой. Трогаю тонкие длинные пальцы с волосками у оснований. И радуюсь, что бабушка, его мама, уже умерла и не видит, как ее крупный сын за несколько месяцев стал стройным, длинным и очень слабым. Как жадно распахнуты его глаза, когда он не спит. Как, лежа на спине, он двигает руками, поднимает их и опускает. Как сгибает ноги. Они очень холодные, его ноги. Мы постоянно надевали ему шерстяные носки, но даже они не могли уже их отогреть. А ведь какое это удивительное ощущение – чувствовать сухие и горячие ноги.
Пришла мама, побрили папу, прямо в постели. Укрыли ватным одеялом, открыли ненадолго балкон, чтобы папа подышал зимним воздухом. Белая в мелкий цветочек постель и в ней лысая голова с лысым лицом и огромными глазами. Протерли папу влажной губкой, простукали спину. Укол на ночь сделали, все молча, потому что сил не было.
Четверг.
Прополз длинный снежный четверг. Народ все еще празднует Новый год, всем весело, несмотря на то, что солнца уже давно нет. Вечером мама ушла. Не жду, пока папа уснет. Целую его и ухожу на свое место. Засыпаю мертвым сном.
Пятница.
…Проснулась резко и бросилась к папе. Включила торшер. На часах четыре сорок пять. Села рядом с папой: глаза его распахнуты, рот чуть приоткрыт, тело напряжено. Смотрю на его профиль, губы – как маленькое сердечко. Слышу стук сердца, будто где-то далеко-далеко скачет конь. И я понимаю, что сейчас это случится. Вот сейчас. Вот-вот… Пытаюсь встретиться с папой взглядом, но ему не до меня. Я не обижаюсь – в последний свой миг не стоит смотреть на людей, даже на дочь. Папа уставился в потолок, но ни потолка, ни меня не существует, есть только папа и что-то необъяснимое, глобальное, как звезды в ночном небе.
Я замерла перед папой, перед самым важным его мгновением, не решаясь дотронуться даже до руки.
Вдруг папа резко взглянул на меня. Это было так неожиданно, что я вздрогнула. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга, я дышать перестала, моргать перестала. С ужасом поняла, что папа не дышит, и выдохнула. Моргнула, зажмурилась, вновь открыла глаза. Может, мне это только показалось из-за слез, но у папы изо рта вылетело что-то серо-коричневое, едва теплое и растворилось около моего лица. Это был последний папин поцелуй.
Взяла теплую руку без пульса. И плакала, плакала, не сходя с места, а папа смотрел на меня, не моргая.
За окном рассвело. Впервые за долгое время выглянуло солнце. Радостное, зимнее. Вернулась мама. Слышу, как она снимает обувь, шуршит пакетами. И голос из прихожей:
– Я на рынок заходила, поэтому так долго. Ты сегодня идешь куда-нибудь? Сходи, на лыжах покатайся!
За моей спиной было много народу. Я сидела возле папы, который лежал у окна на носилках и был прикрыт белой простыней. Очень близко, почти к самому моему плечу, подходили люди, одни, другие… И я открывала и закрывала папино лицо. Мне не хотелось его показывать, но люди пришли проститься с ним. Папа лежал длинный и стройный, будто высокая девушка, а не мужчина. Я открыла его лицо в очередной раз и больше не закрывала. Моя ладонь слишком горячая для его лба. Щеки и подбородок его чуть чернее, чем остальное лицо. И лысая голова тоже слегка чернела и покалывала пальцы. И губы, которые он всю жизнь скрывал в черной бороде, были тонкие. Мне хотелось поцеловать его в губы – как в детстве целовала. Но – не принято, не принято.
Вдруг всех женщин из комнаты выгнали, и остались только несколько мужчин. У нас не было двери в комнату, потому повесили простынь. Я стояла возле этой простыни, желая войти к папе. Слышались негромкие мужские голоса и журчание воды. Папу мыли. Плотно обвернули белой тканью.
Солнце бьет водителю в глаза, поэтому автобус едет медленно. Кладбище. Идем по хрустящему снегу. Жмуримся, рукой защищаем глаза. Черная яма в белом снегу. Чистое небо сверху.
У папы нет сына, нет брата. Дед на кладбище не поехал. В яму спустились какие-то мужики, им папу дали, они уложили его, заставили досками. Закопали.
Все. Ушел единственный мужчина, который любил меня.
После покойника нужно хорошенько убрать дом. Все помыть – стены, потолок, постирать занавески, ковры вытрясти. Давно не было у нас генеральной уборки. Мы только протирали полы, чтобы папе дышалось легче. Лучше бы мы с мамой все сами сделали, в тишине. Лучше бы мы остались одни, дико устали и рухнули в конце дня. Но нам помогали ее подружки, они постоянно спрашивали у мамы, где ведро, где тряпки, не полиняет ли белье, если в машинку все сразу загрузить… Я зашла в ванную, чтобы вылить ведро с грязной водой. Смотрю – на батарее висит моя майка, белая, с зелеными домиками и красными солнышками. Майка моего детства. Теперь это тряпка. Так обидно стало за эту майку, за себя, за папу. Заглянула мама, сбросила еще тряпок: тоже бывшая одежда – и моя, и ее, и папина. Куски рубашек – для пыли, темно-синяя штанина – плотная – для пола. Кажется, ее однажды лизнул теленок. Мы с папой катались на велосипеде по окрестностям поселка. В поле я увидела теленка, мы остановились, подошли к нему. Папа потрепал его за холку, и теленок лизнул темно-синюю штанину. Теленка того давно уже съели, папины штаны теперь тряпка, вместо поля – коттеджный поселок, папа умер, я выросла…
Сгребла все тряпки – и майку свою, и папины рубашки, и штанину, налила в ведро чистой воды. Отнесла тетенькам. Они снова пустились в мытье нашего дома.
А одна тетенька сказала:
– Наденьте свитера, окно отроем.
Все послушались, распахнули окна. Комната мгновенно наполнилась свежим воздухом. Мне так хотелось, чтобы папин запах, какой бы он ни был, как можно дольше оставался в квартире! А его выгнали, да так просто, да так легко! Не хочу, чтобы вещи его стирали, чтобы постель его стирали. Я припрятала наволочку, надела потом на свою подушку. Лекарственный запах папиного затылка. Подушка пахнет последними минутами жизни моего отца.
На стене висит фотография – папа за своим рабочим столом, разложил ватманы с чертежами, склонился над ними и чуть приподнял голову на объектив. Глядит исподлобья. Строго. Будто спрашивает: «Ну что вам надо? Не видите, я работаю!» Но даже если долго смотреть на нее, папа не вспомнится.
Лишь иногда тоска по нему повисает у меня, будто рюкзак на спине, и становится тяжело физически. Но сердце больше не болит. И даже в пятницу, перед самым солнцем, когда он умер и когда мы его хоронили, сердце мое еще спокойно билось, и казалось, что я никого не потеряла. И только после похорон, ночью, в квартире, где больше не было мужчины, не было хозяина, я проснулась от чудовищной жажды. Такая мучает в жаркий день. Я отправилась на кухню и пила воду, понимая, что папы больше нет, что он умер, а я жива. И не знаю, что делать со своей жизнью. Эта чудовищная формула – «он умер, а я жива» – вдруг открылась мне, как истина гению. То, с чем не поспоришь, что не исправишь, не забудешь. Тошный и справедливый закон жизни – сначала родители, потом дети.
Папа очень любил мои волосы. Заплетал мне косички с петушками и приговаривал: «Какие густые у тебя волосы, кызым! В меня! В мою породу! Никогда не стриги». Мои волосы спасли меня весной две тысячи третьего года. Когда деревья были еще голые, моя голова тоже стала голой, как у папы. Сначала я носила шапочку. Но на улице резко потеплело, и я сняла ее. Люди думали, что у меня не все дома. Казалось, что весь мир не доверяет мне, не любит меня, а кто любил – уже умер. Мама моя изо всех сил пыталась хорошо выглядеть и в этом находила успокоение. А я тяжело справлялась со своим горем. Физические нагрузки, которые вырабатывают гормон счастья, постоянная мозговая занятость, книги, учеба, общение – все это бред собачий. Это никак не помогает.
Когда я рассталась с тем, что так нравилось папе, мне с каждым днем становилось легче, и я даже побаивалась этой легкости. Чувствовала себя самой некрасивой на свете и была счастлива этим.
Своей смертью папа отогнал от нас несчастья на многомного лет. Когда его не стало, жизнь наша начала налаживаться. К лету голова моя покрылась густым ежиком. От меня больше не шарахались – короткая стрижка была мне к лицу. Тридцатого августа – день нашего города, суверенитет республики. Папа этот праздник не любил, как и любое массовое гулянье. А я отправилась бродить по улицам среди пьяного народа и мусора, среди смеха и мата с татарским акцентом. Салют посмотрела, на катамаране по Казанке прокатилась, одна. Под утро прибрела домой – мама уже спала. И я рухнула на папину подушку и увидела сон: светло-серый памятник, как у папы. С моим ФИО. День и год моего рождения, толстое тире и дата: 31. 08. Без года.
С тех пор я в каждом августе с любопытством жду последнего дня лета. После этого совсем не берегусь – знаю: целый год точно мой. И как только лето вновь вступает в свой третий месяц, я живу, наверное, как папа в свой сорок третий год.
Просыпаюсь рано, перед солнцем. Закрываю кухонную дверь, чтобы маму не будить. Включаю радио. Едва слышно музыка звучит. Занавески колышутся от ветерка и задевают антенну. От этого приемник покашливает, шипит. Открываю нашу деревянную хлебницу, а там заржавевшее сморщенное яблоко и чуть мягкий хлеб. Зажигаю плиту, беру кусок хлеба кулинарными щипцами и слегка подсушиваю на огне. Грызу, вспоминается папа у костра. Раздвигаю занавески – на улице едва светло. Кабы не знать, что это утро, можно подумать – ночь наступает. Но через открытую форточку врывается запах нового дня. Только утром так свежо бывает, в воздухе нет никакой усталости, он еще не смешался с дыханием людей. Рассвет. День новый рождается…
И хочется жить.
2011