К книге
Слуга господина доктораЧасть вторая ОСТРОВ СВЯТОГО ЛЮДОВИКА. XXI
93%
Часть вторая ОСТРОВ СВЯТОГО ЛЮДОВИКА. XXI
40

— Что такое? Стихи! Видит небо, Фрэнк, ты еще больший болван, чем я полагал!

Однако ж крепилась кума, да решилась ума — я тоже пишу стихи. Это пагубное и позорное увлечение не приобрело во мне болезненной направленности, я пишу тайно и немного, преимущественно от несчастной любви и силлабо-тоникой. Поэзия живет во мне как маленький и рядовой недостаток, придушенная волей к хорошему вкусу. Первые образцы моего небольшого, хотя и очевидного, дарования относятся к двадцать третьему году жизни, когда только начиналась буйно помешанная дружба со Скорняковым, поэтом. В противоположность скорняковским, мои немногие стишки были экспрессивнее, насыщены агенитивными метафорами, а кроме того, они были короче и было их меньше, что, в общем, к лучшему. Темой был восторг нашей дружбы, потом разочарования в любви, потом еще стишок был про корабельную оснастку и всё — их было три. Еще одно стихотворение я написал в двадцать пять лет и, вроде бы, больше ничего, если не путаю. Не стану присовокуплять к этому списку стихотворение, которое мистическим образом приснилось мне в Германии, после того как я на ночь читал сборник Каролины Гюндероде. Среди ночи покойная Гюндероде явилась ко мне и с характерным для декламации прошлого столетия воем пропела длинный и бессвязный стих на русском, замечу, языке. Я, проснувшись в поэтическом экстазе, тотчас записал, чтобы убедиться поутру, что дух Гюндероде был вполне графоманом. Да, пожалуй, всё.

Последние времена (из описываемых), я наслушался, помимо воли, уж очень много дурной поэзии, чтобы не возвеличиться в собственных глазах, и не дать прочувствовать молодежи, как можно писать стихи, не будучи поэтом, и как не стоит их писать, даже если имеешь к этому диспозицию. Темой к p оe sie, эмбрион которой я вынашивал последние недели, были рассуждения г-на Стрельникова о любви и женщинах. Как я уже не раз обращал Твое внимание, любовь в его жизни воспринималась мной в комическом освещении. Если он говорил о прежних своих привязанностях (пока еще скрытых от меня), то изъяснялся лирично, сообщая голосу сказовые интонации давнопрошедшего времени. Если не знать, сколько ему лет, можно было полагать его парнем бывалым, битым любовью и, к счастью, давно. Увлекшись собственным рассказом о каких-то Яне, Лене, по-моему, и еще русских именах, бессильных овладеть моей памятью, он замасливал глаза, распускал губы и, от избытка нежности впадал в словоблудие, заключая фразой: «А как мы трахались!..» — или — «А еще у нее такая ж…па!..» — что-то в этом роде. Если же я в обычной своей манере порывался глумиться над его рассказом, он серьезно и обидчиво останавливал меня предупреждением, что это было высокое, искреннее чувство, память о котором для него священна. Я не сомневался, что так оно и было, и стрелы моих острот были направлены не против его чувства, а против скверного литературного воспитания, безобразившего речь.

Любовь земная смотрелась не более выигрышно. Он сызмальства ходил по рукам и «блядкам», так или иначе сходился с третью женского состава Половцевской студии и их подругами. Молва приписывала ему подвиги еще большие, но их Даня со смехом отвергал, считая, что и сам о себе может рассказать достаточно. Даня, с его слов, шествовал по жизни, устланной мягкими постелями. Тем страннее мне было видеть его нынешнее одиночество. Поначалу я было оправдывал его пережитой трагедией с Машей Леоновой — это было наиболее понятное объяснение. Однако же, на мои глаза, Даня уже несколько насильственно подогревал в себе горечь утраты, преходящую, увы, как все на этой земле. В этом укрепляли меня стрельниковские разглагольствования на темы эроса — исполненные наивной жеребятины в духе дортуара мужской гимназии. Как уже раз было говорено, Даня провожал блудодейственным оком всех встречных девушек, находя их, как большинство слабовидящих, ослепительно красивыми. Взыскательным оком он изыскивал их повсеместно, и мне оставалось недоумевать, чем вызвано столь затяжное целомудрие, при столь прожорливом желании плоти. Однако, я не торопился с рассуждениями и выводами, справедливо полагая, что полученная картина не составит чести ни Дане ни мне.

Чем больше я убеждался в душевной хрупкости Даниила, и чем более обозначался контраст его нежной души с пошлостью его речи, тем скорее я укреплялся в мысли опоэтизировать эту ситуацию и дать понять моему молодому другу, каких слов достойна любовь и как можно увязать эти слова, минуя неточные рифмы и убогие сравнения.

Я, с ногами залезши на тахту, принялся грызть перо. Покусав достаточно, я вывел на листе: «Девушки студента Стрельникова». Название показалось мне удачным. Оно было навеяно книгой Гейне «Женщины и девушки Шекспира», которую, правда, никто не читал, но я ее читал и даже, помнится, любил, и это скрытое воспоминание согревало меня сейчас. Потом слово «студент» мне тоже понравилось. Было в нем что-то интимное. Представляя Даню, я всегда говорил: «Это мой студент». Мало о ком я смог бы сказать — «это мой». Но здесь я был в административном праве. Разумеется, в словосочетании «мой студент», главным было — «мой». В раздумьях об этом я и написал первую строку: «Мой божьей милостью студент…» Это мне тоже понравилось, потому что «божьей милостью» говорили о королях, получалось так, что Даня король, а я, если уж позволяю себе говорить о нем «мой», без подобострастия подданного, должно быть тот, кто помазал его на царствование. Тут же я лихорадочно стал набрасывать строку за строкой, путая рифмовку назло Скорнякову. Девушки появлялись отовсюду. Поначалу это были довольно-таки реальные девушки — продавщицы, официантки, но потом я перекинулся на произведения школьной литературы, в абсурдистской манере открывая девушек там, где их и быть не могло, потом я, в прошлом любитель естествознания, превратил в девушек флору — садово-декоративную и полевую, потом фауну, дикую и домашнюю — тут я сбился на белый стих, почитая, что нарифмовал довольно, к тому же громада нарастающих девушек властно сметала формальные ограничения. Покончив с фауной, я передохнул и выпил чаю.

Света с Даней считают, что поэт творит в беспамятстве. Продукт этого поэтического беспамятства был мною освидетельствован, результаты экспертизы я Тебе представил. По моем разумении, лучшая поэзия должна писаться по черновикам, с перерывами для чаю. Помнишь, я Тебе рассказывал, как хвастался Ламартин: «Вонючие чмыри! Лучшее свое стихотворение я написал в приступе недержания чувства, в один присест! Штабные геморройщики! Вон с Парнаса!» По его смерти обнаружилось двадцать девять черновиков этого стишка.

Вернулся к листу я, успокоившись, уже годный мыслить в размер. Пора была вывести какую-то резюмирующую мысль и придать бессмысленной груде образов видимость идеи. Лучше всего с этим справился бы Кант, которого я тоже вывел под видом девушки. Он таращился в окно, выдумывая категорический императив. Когда впоследствии Даня попросил меня определить сущность категорического императива, я, в целом, довольно посредственный кантианец, грубо рявкнул: «Не так живи, как хочется!» Именно эту мысль я и сделал центральной в моем стишке, утешая Даню в бесплодных усилиях любви. Ну и наконец, он счастлив, и станет счастлив, я был в том уверен, несмотря на мрачность мысли и суицидальные разговоры. Видно было, что пройдет время, он женится, у него будут детки, и это будет хорошо.

Стишок получился такой:

Девушки студента Стрельникова

Дорогой доктор, я хочу Вам сказать, что я хочу Вам сказать, что я хочу Вам сказать…

Мой божьей милостью студент

Хрусталик щурит близорукий,

Он напрягает брови-луки

Среди чепцов, корсетов, лент.

Он здесь взыскует обрести

Мечту-девицу. На пути

Его, сменяемы, как дни,

Стоят искомые они.

Они товаром щепетильным

С лотка торгуют у ворот,

По лету освежают рот

Они мороженым ванильным.

Благословя свою планиду,

Готовят ужинать ему —

Берут картофель, куркуму,

Бобы, тимьян, асафетиду,

Когда румяный бонвиван —

Студент — приходит в ресторан.

Они, враждуя с нищетою,

Крошат старуху топором.

Они с глухонемой тоскою

Собаку мечут в водоем.

Запутавшись в делах сердечных,

Шурша шелками, дикий блеск

Тая ресницами, сквозь лес,

Пугая хор певцов беспечных,

Они спешат к локомотиву.

И вот раскинулись кичливо

Шиньон, лорнетка, от мигрени

Пилюли, ноги, позвонки,

Перчатка с трепетной руки,

Платок, помада, пудра, тени,

Осколки сердца, каблуки.

Иные девушки цветами

Взошли в дубравах и садах,

И, умиленные, мы — ах! —

Пустить готовы корни сами

Здесь, где цветут желтофиоли,

И крокусы, и асфодели,

Нимфеи бледные в канале,

В петлице розочка на бале

И маргаритка на панели.

Другие мчат тайгою летней,

копытом давят ягоды морошки,

а прочие из теплой чашки

лакают, жмурясь, языком шершавым,

но это те, кому везло, а есть иные —

они прижали морды шерстяные

к железным прутьям, смотрят отупело

на школьников и на влюбленных,

как те все мимо,

карамель на палке лижут

и обезьяну за резинку тянут

игрушечную.

Но милее

Мне среди девушек одна.

Она, как пряха, у окна

Присела за своим трудом.

Она согбенна за столом,

Она плечо пером ласкает,

Она бумагу пальцем трет,

Она задумалась. Но вот

Взгляд от писаний отрывает,

В окошко смотрит. Перед ней

Живет сугубо без затей

Град Кёнигсберг, его аптека,

Соборы, мэрия и почта,

И с магдалиною порочной

Die Hauptstrasse, и калека,

И караваны, бубенцы,

И минаретов изразцы,

Разноплеменные народы,

Слоны, киты, морские воды,

Хрустальный купол бытия,

Где, сквозь парсеки свет лия,

Коловращенье совершают

Светила, радостью даря

Слепого и поводыря,

Святого, что спасенья чает,

И сластолюбцев, и скопцов,

Детей — их дедов и отцов,

Мужей — их шуринов и братьев,

Девиц, алкавших новых платьев,

Букмекеров и брадобреев,

С большой дороги лиходеев,

Дуэний, панночек, жокеев,

Магометан и иудеев,

Блудниц, распутников, монахов —

И каждому звезда дана.

Среди счастливых есть одна,

Как видно ваша, Даня Стрельников.

Упоенный собственным гением, я остаток дня продолжал мыслить рифмами, много курил, и, прежде чем предъявить творческий продукт его адресату, постремился заручиться одобрением моих конфидентов: старшего научного сотрудника и поэта М. Кучукова, поэта и доцента С. Скорнякова, поэта и журналиста Д. Вербенникова и Мули Бриллиантова, клерка компании АОЗТ «Объединенные кредитные карточки».

Муля внимал потрясенный.

— Сеня, это сила! Во! — говорил он, показывая большой палец, — Круто. Твой студент не поймет, баран. Серьезно говорю — уровень.

— Мне самому нравится, — хихикал я, — а он-то пусть прочувствует, как оно у нас, у поэтов… Сам-то он такое ваяет — ты бы почитал — у меня вот нет ничего под рукой.

— Так он что, еще и в стихах упражняется?

— La jeunesse… — ответствовал я с глумливой миной в лице.

— Баран, — припечатал Муля.

Мой друг, вообще-то, негативист, особенно если немного выпьет. Его похвала, похвала знатока, любителя изящного, была мною оценена, но я жаждал большего, и, выгнав Мулю, уже прижимал к уху неостывшую трубку, накручивая Вербенникову.

— Это вы, желтая поганка? — в обычной манере разговоров с поэтом спросил я, приветствуя.

— Здравствуйте, старая жаба, — устало вздохнула творческая натура, — Не пытайтесь у меня занять, я сам на мели. Извините, не зову в гости, Оленька уехала, есть нечего, есть только бутылка коньяку, впрочем, вы коньяк не пьете, я надеюсь, не хотите же вы иметь врага в моем лице?

— Ах, досада, — сам невольно начинаю говорить с изнеженной, манерной интонацией, стоит мне услышать Вербенникова, — полагаю, если я выеду немедленно, то застану бутылку пустой, а вас в стельку?

— Признаться, я не готов к такой мобильности. Ну так что же? Может быть, у вас есть еще какое-нибудь дело ко мне? Только не говорите о деньгах, я немедленно положу трубку.

— Вербенников, я стал поэтом. Поняли, бездарность?

— Ой, Сенечка, как напрасно. А может быть, не надо?

Но я уже, привывая, читал «Девушек», под неодобрительное, но с тем внимательное сопение собрата по перу. Только я, раскрасневшийся, окончил чтение, нервно свернул стихи в трубку, Вербенников принялся льстиво хвалить, как на всякий случай делал всегда по чтении кем-либо чего-либо, проявляя нелишнюю в поэтических кругах осмотрительность. Впрочем, тут же он напомнил, что со слуха поэзию воспринимает слабо, и поинтересовался, что такое асафетида. Я сухо сказал, что асафетида тут не главное, а меня интересует панорамное, так скажем впечатление от текста.

— Хорошо, хорошо… прекрасно, Сенечка… Там у вас ритм сбивается в середине, это очень хорошо… Но, вообще, вы знаете, я не люблю силлабо-тонику… Я не знаю, кто теперь пишет силлабо-тоникой, кроме Скорнякова, этого сумашедшего… Он голодает, вы знаете? У вас… Не обижайтесь, Сеня, у вас похоже на Скорнякова… Впрочем, это объяснимо, хотя нет, не похоже, конечно, у вас как-то все иначе, не коитус, скорее, похоже… Но, в общем, мило, конечно, милые такие, домашние стихи… А кто этот ваш студент? Очередной крокодил какой-нибудь?

— Ах, нет, Вербенников, душенька, нет, он такой красавчик!..

— Да не может быть! — возмутился Вербенников. И он сам и ближайшие люди моего и его окружения считают Вербенникова несомненным красавцем. Его очарование осталось незаметным только мне, и если бы меня спросили о внешности поэта, я бы припомнил верно, что у него коротковата шея. К красивым мужчинам Вербенников относится с ревнивой подозрительностью, но всегда интересуется поглядеть на новую звезду, чтобы сравнить его и свою красоту, неизменно с удовлетворительным для себя результатом.

— Вы мне покажете его? А, хотя нет, нет, не надо, мне же на Арбат вход заказан… А что ваша Робертина? Она мне звонила, я сказал, что занят. Она больше не звонила. И вообще, если вы ее увидите, скажите, чтобы не звонила. Впрочем, не надо, я скоро меняю квартиру. Я буду жить на ВДНХ. За все платит Оленька, бедная, впрочем, как обычно. Вам, конечно, этот стыд не ведом, вы же альфонс, хотя я тоже, простите, Сеня.

Так он продолжал еще некоторое время без всякой связи в мыслях, а я томился по новым похвалам. Но Вербенников уже исчерпал себя и сыпал ерундовыми, копеечными сплетнями литературного мира. Преимущественно это было явное хвастовство, реже — хвастовство скрытое.

Скомкав прощание, я связался со Скорняковым — это было непросто, его мать, женщина гнусного и нервического склада, для начала выспросила меня о целях звонка, и, хотя я не сказал ей ничего предосудительного, позвала моего друга с видимой неохотой. Скорняков слушал восторженно.

— Как это прекрасно, — запел он высоким, гармоническим голосом, — Все так понятно, так чувственно: «Даня, как хорошо вместе, а будет порознь, так это тоже хорошо, пусть, пусть», — чудно, в самом деле, чудно. Там ты только с ритма сбиваешься в середине, на Вербенникова похоже, оно и понятно, ты же других стихов не читаешь, но все равно, потом выравниваешься, и начинается вся эта космогония… Все так прекрасно!.. И девушка у окна — это ты?

— Да нет, — сказал я нетерпеливо, недовольный, — это Кант.

— Да? Я не понял. Но все равно, можно думать, что это ты — сидишь, пишешь диссертацию, смотришь на небеса… Да, а кто такие букмекеры?

— Это неважно, — сказал я сухо, — это которые на скачках ставками ведают.

— Да? Прекрасно. Конечно, ты рифмуешь очень свободно, как женщины, но все равно прекрасно. И знаешь, у меня вроде полегче стало с кишечником. Уж я думаю — неужели китаец? Он меня все иголками своими тыкает — ты знаешь, такая мука… А дама-экстрасенс — она такая, вся в черном, такая страшная женщина. Она хочет, чтобы я сбрил бороду. Для нее борода — знак старения, смерти, но мне же нравится с бородой…

Дальше мы говорили про его кишечные проблемы, о чем сейчас мне распространяться некстати. К тому же все скорняковские болячки хронические, если хочешь представить, о чем он вел речь, спроси его нынче же — услышишь то же самое.

Единственный, кто подарил меня неприятным отзывом, был Кучуков. Его слова касались не эстетического аспекта, но нравственного или, даже вернее, бытового. Мнением Кучукова я особенно не дорожил — он никогда не мог очиститься передо мной от моих же пакостей времен диалектологической экспедиции, и я сохранил в отношении него презрительность в сглаженной годами, конечно, форме.

Похвалив стишок веско и со знанием дела (это важный момент, его-то поэзию я всегда лишь бранил за книжность), Кучуков вдруг сказал не к месту совсем, как мне показалось:

— Слушай, старина, хочешь я тебя с бабой познакомлю? В твоем вкусе. Тупая, красивая.

Возможно, у меня достанет бесстыдства написать в дальнейшем, как мы с Мишелем охотились на женщин — мне было тогда двадцать пять лет, ему двадцать семь, и мы писали безнравственные письма в службу знакомств. Этот позорный и смешной период моей жизни (впрочем, недолгий) нуждается в комическом осмыслении, боюсь только, что желание рассказать о себе всё заведет меня слишком далеко. Между мной и Кучуковым не существовало табу в обсуждении полового вопроса. Он был классический бабник без страха и упрека. На этот раз мне почудилась избыточная навязчивость в его вопросе, хотя и говорил он со всем доброжелательством. Тут же он опять, казалось, без связи с прежней мыслью, изрек нечто уж совершено немыслимое.

— Старик, — сказал он, — а ты не думаешь, что нужно придушить эти отношения?

— Какие отношения? — удивился я, не поняв.

— Ну, с этим студентом?

— Нет. А почему? — продолжал я недоумевать.

— Да просто в конце твоего стишка можно дописать: «А где-то в глубине парсека Душа тоскует гомосека».

Я вспыхнул. «Ты глуп», — сказал я ему. Несколько времени я гневно возражал, но потом, уловивши себя оправдывающимся, резко завершил разговор ничего не значащими фразами, чтобы больше уже никогда не позвонить Мише Кучукову. Да-да, с той поры я более ни разу ему не позвонил.

Даня слушал довольный. Он пробежал текст еще пару раз взглядом, в поисках ошибок (он был мстителен и злопамятен), было ткнул в девушек-зверей, где сбивается размер.

— Так это задумано. Видите, тут строка начинается с маленькой буквы, — пояснил я.

— И здесь всё предусмотрели, — разулыбался он и признал, совсем довольный, — Да, это не мои поделки.

Уже вознамерившись уложить стихотворение в желто-синий блокнотик, он заметил, что слово «панночка» написано через одно «н». Я засуетился поправить, но он со смехом не дал, присовокупив, что теперь у него против меня компромат. Я то и дело поправлял его ударения, и ему хотелось реваншировать. Так в его архиве и остался список стиха с орфографической ошибкой.

Предыдущая главаГлава 40 из 43Следующая глава