К книге
Слуга господина доктораЧасть вторая ОСТРОВ СВЯТОГО ЛЮДОВИКА. XX
91%
Часть вторая ОСТРОВ СВЯТОГО ЛЮДОВИКА. XX
39

Не всякая любовь благовременна, а только ощущаемая к достойному любви. Но о сем невозможно приобрести ясного ведения, если во взгляде о сем не будет разобрано само понятие любви.

Надо ли говорить, что всякий человек при первичном знакомстве прежде всего поверяется мной на способность любить? Сам будучи болезненно и опасно влюбчив, я распознаю в нескончаемом потоке встречных лиц черты родственные, и при всей противоположности, а в иных случаях несовместимости характеров моих друзей, всех их роднит одно качество, а именно — тайное и бескорыстное, идущее в ущерб жизни служение любви. Я, конечно, не мог воспринять с серьезностью слова Даниила Стрельникова «я должен научиться у вас любить» — они мне польстили, пожалуй, и только, но однако и оставили по себе некоторый шлейф раздумий. Как-то, сидя на Арбате, я взялся рассказывать ему от делать нечего впечатления о князевском курсе, и, привычно называя любимцев, дошел до Маши Куликовой, обладательнице вторых по Воронцовой влюблено-синих глаз. Услышав имя это, Даниил резко воспрянул и в неожиданном запале вскричал: «Маша! Опять Маша! Причем тут Маша?!», — тем указуя единовременно на два обстоятельства: на потаенную и недавнюю драму сердечного свойства, и на собственную благородную неспособность перевести ее в словесный план. Я деликатно стушевался, но в любопытстве выяснил, что нервическую реакцию студента вызвал не упоминанием конкретного человека, а одним лишь общим именем с предметом его сокровенных помыслов. От него же я получил косвенные указания, что средоточием обманутых надежд стала его однокурсница Маша Леонова. Это была девушка с умными и тонкими чертами, весьма красивая лицом и, как говорили лучшие французы прошлого столетия, не сознавая собственной пошлости, «с прелестями ослепительной белизны». Столь привлекательная ее наружность, на мои глаза, досадно не подкреплялась умом и образованностью, насколько я мог судить, бывши ее неоднократным экзаменатором. Мало читавшая, хуже того освоившаяся в нарочито темной литературе модернизма, она в обычной для хорошеньких студенток наивности попеременно пыталась воздействовать на меня то чарами пола, то обаянием возраста. Попервоначалу она выдвинула самые сокрушительные орудия дамской артиллерии — она поводила очами, грациозно укладывала одно колено на другое а то, закинув рывком волосы за спинку стула, выставляла глубоко декольтированные «прелести», долженствовавшие одним видом своим вселить смятение в стане противника. Однако же, вопреки чаяниям, «прелести» были поражены и отступили без потерь, но с позором. К следующему разу грозный стратег явился хихикающей разновидностью наивной институтки, все мои вопросы встречая глуповатым смаргиваньем и смехом. В этот раз волосы ее были заплетены в две косички, «ослепительную белизну» скрыло гороховое платье. Ей пришлось вновь отступить при спущенных штандартах. И только с третьего раза, видимо наущенная своим boy — friend ’ом Мишей Петровским, человеком не лишенным ума и, возможно, драматического таланта, получила искомое свидетельство знания в зачетку. Этот Миша Петровский был ныне царствующим кавалером, заместившим престол Машиной души после недолгой власти Стрельникова. Надо полагать, Миша Петровский пришелся по вкусу властительной даме, так как с самого моего прихода в училище и до самого конца моего контракта, я видел их неизменно вместе. Обычно они, сплетясь пальцами, миловались, даря друг друга взглядами, поцелуями и улыбками, быть может, с некоторым избытком театрализованными. Они не избегали демонстрировать свое счастье даже на лекциях, не гнушаясь присутствием ни влюбленного Дани, ни старого евнуха, любителя нравственности, перу которого принадлежат эти записки.

Это была наиболее полная информация об амурных проблемах студента Стрельникова на описываемый период. Как я мог предполагать, Даня спрятался от ужаса несчастной любви в добродушных объятиях Светы Воронцовой, в каковых пребывал до сей поры к радости или к досаде своей — мне не было нужды выяснять.

Однако сумма этих знаний была ничтожна мала против моего любопытства, и я находился в расположении продвинуться по пути исследования в область метафизическую, в связи с чем, отчасти, и случился разговор у меня в Матвеевке, ночью в лесу.

Надо сказать, что Матвеевка, моя малая родина, являет собой своего рода остров, отрезанный от города тремя оврагами. Это вторая по высоте точка Москвы (после Воробьевых гор), и из окна моего, как в детском стишке, видна Красная площадь (разумеется, в хорошую погоду здоровыми глазами). Я, счастливо обладающий особенно острым зрением, различаю не только уродливый купол Христа Спасителя, соборы Кремля и высотки, но и даже луковицу Менщиковой башни. Того кроме, здесь же, в Матвеевке, в бывшей усадьбе графов Волынских, от которой сохранилась аллея вековых вязов, была выстроена дача Сталину, где вождь исправно отдыхал в иллюзии Крыма — территория была высажена необычной для наших широт растительностью. Известно даже, что существует потайная ветка метро от Кремля до сталинской дачи, каковую напрасно обещают народу депутаты в разгар думской кампании. Оно и странно было бы видеть эту ветку в каждодневной эксплуатации — одна ее станция находится в лесу, другая — где-то под Мавзолеем. Я думаю, хорошо, что высокие колпаки в Кремле упорствуют в ее обладании. Лес матвеевский, значительная часть которого оказалась за оградой, имеет вид весьма романтический. Он лиственный, влажный, в низине, тропы его в межсезонье и дожди непроходны. На жирной болотистой земле по лету вырастает крапива в два человеческих роста, что мешает прогулкам и пакостям матвеевцев — людей примитивной организации души. На подступах к лесу у железнодорожной станции сохранились остатки бывшей деревни, но, что всего странно, дома, которых сохранилось не менее десятка, заселены, и матвеевские старушки тайно возделывают огороды. Избы стоят в угрожающе развалившемся виде, но ремонтировать их в мысль никому не идет, так как вот уже тридцать лет все ждут сноса. Я помню еще те блаженные времена, когда из окна можно было наблюдать пасущихся коров — их было две — рыжая и черная, обе пятнами. Было мне тогда, надо думать, года три, не более. Лес казался мне тогда не просто огромным, а прямо-таки бесконечном, в чем отец, большой фантазер и чадолюбец, не разубеждал меня. Чем выше становился я, тем все более сокращались лесные размеры и сейчас мне странно и не верится сопоставить объективную его величину с моими детскими представлениями. Однако и сейчас я знаю укромные места, заняв которые, можно найти редкое в столице положение, из которого не видно и не слышно и единого намека на жизнь города.

В этом лесу летней ночью я гулял с Даней Стрельниковым в разговорах философического свойства. Стрельников шел вперед меня, в тени дубравы я различал его сутуловые плечи и ладный затылок. Мы говорили о странностях любви, над рекой, разумеется, насвистывал соловей. Мы присели на свалившуюся иву, Стрельников извлек крепкие сигареты «Черный Жетан» и луна на миг поблекла при свете зажигалки.

— Так вы говорите, — молвил он, — что будущему счастью нельзя найти опору в любви?

И я, кость от кости моей компании, отвечал весомо:

— Нет, Даня.

— А почему? — спрашивал он, смешно заинтересованный.

— Потому что человек несчастен от природы своей, а любовь скоротечна. Впрочем, как и всё в этом мире.

Мысль эта, к которой Даня уже имел, правда, предпосылку, была все же довольно свежа для него. Он взял в руку свой мыслительный орган и замолчал. Но как ни силился он вникнуть в трагический смысл моих слов, оптимизм молодости и лета взял свое: стрельниковская фантазия взмахнула крылами и уселась на плетень мечты.

— А я так хочу детей!.. — вскричал он прочувствованно. — Я бы так их любил! Я бы хотел семью уже сейчас.

Как ни заискивал Даша в дружбе старого отшельника, втайне ему хотелось поменять гражданское состояние и размножиться.

Соловьи звонко раздавались в тумане, поскрипывал старый лес. Даня вошел в чувствительное состояние, я, впрочем, тоже, хотя и вне связи с матримониальными поползновениями. Я заговорил о радостях брака и набрав кричаще радужных красок набросал лубок филистерского рая. Даня внимал сочувственно, как часто с ним бывало, не угадывая ядовитой иронии. Затем я со вздохом перешел к описанию унылых дней одиночки-философа, который ценой тщетных упражнений духа силится прийти к тому восторгу, что достается задешево сытому семьянину. Сколь полярны счастье видеть розовых, пухлых деток, хозяюшку жену, и горестные взгляды, что бросает отчаянный в небеса, исполнившись суетной мудрости дольнего мира!

— Подождите, а почему нельзя иметь семью и познавать мир? Я думаю, что одно другому не мешает, — сказал он сентенциозно, но тут же съехал с утвердительной интонации в робком «вот».

На этом месте я, вконец распоясавшись, с глубокомыслием, достойным Иоганна Дрюкенкаца, завел схоластическую волынку, о том, что в суждении своем опираюсь, например, на утверждение в первой книге труда блаженного Иеронима «Против Иовиниана», где Иероним напоминает, что Теофраст, пространно и подробно охарактеризовавший невыносимые тягости и постоянные беспокойства брачной жизни, убедительными образами доказывал, что мудрому человеку жениться не следует. К философским доводам этого увещания, как припоминал я без малого усилия (вот что значит, профессиональная память у человека), сам блаженный Иероним прибавляет следующее заключение: «Если по этому поводу так рассуждает язычник Теофраст, то кого же из христиан оно не смутит?» В другом месте того же труда Иероним сообщает: «Цицерон после разговора с Теренцией ответил решительным отказом на уговоры Гирция жениться на его сестре, заявив, что он не в состоянии равно заботиться и о жене и о философии. Да и что может быть общего между налоем для письма и детской люлькой?»

Ночные мотыльки залетали Даше в рот, щекоча крылышками нёбо, он же сидел недвижный, отравленный браколомным экстрактом древнего мудрствования. Я между тем, завершив свою диатрибу, вновь пожелал ему совета и любви с возможной соискательницей его руки, которая, как я был в том уверен, не заставит себя зажидаться. Дане подозрительно показалось, что здесь не все чисто, и он спросил, уверенный, что подловил меня:

— Но сами-то вы женаты?

— Значит ли это, что я не одинок? — ответил я вопросом и весьма холодно.

Мы пошли сквозь лес, на этот раз я был впереди, Стрельников же, сокрушенный в базовых конструктах своей этики, влачился следом. Мы со смехом и начерпав воды перескочили едва различимую лужу, прошлись по траве, с замершей улыбкой на лице, все также подставляя ночному небу свои расцветшие под щебет соловья чакры. И Стрельников, прочувствовав наконец низость своих жизненных амбиций, спросил меня в который раз:

— Скажите… ну почему вы со мной общаетесь? Я же… я же не интересный совсем?

— Даша… — начал я с укоризной.

— Нет, нет, конечно, таких вопросов не задают… — он повторил уже не раз сказанную мной фразу, — но все-таки?

«Да потому что тебе двадцать лет, потому что у тебя глаза, как смальта, потому что ты такой красивый и простак, потому что ты ловко подносишь огонь к сигарете, потому что меня так, как ты, не любили» — подумал я скороговоркой, но вслух лишь сказал с кротостью:

— Даша… таких вопросов не задают.

Мы гуляли до зари и много было переговорено всего, но сейчас из тем этой ночи я вычленяю один лишь аспект любви. Разумеется, кроме стрельниковских бестолковых суждений и моего цинизма в беседе прозвучало много умного и душевного — слава богу, мы потратили на разговор поболее полусуток, тут уж как ни вертись, хоть случайно скажешь что-нибудь стоящее. Опять же вновь отмечаю, что хотя в словах моих было много игры, если не все они были игра, переживания мои остались вполне реальны и даже как-то особенно, отчетливо конкретны. Я не могу воспроизвести ни моих яйцеголовых разглагольствований, ни его отрочески наивных вопросов, да это, как мы понимаем, и не важно, но я как сейчас вижу перед собой его затылок и слышу щелканье соловья. Это была славная ночь.

Я с первых дней отдавал себе отчет, что Провидению угодно было заместить мной до поры валентность Даниной любви. Наша дружба была тем ярче и необычней, что многое в ней было от первой влюбленности или от первой подростковой дружбы (которые между собой не сильно разняться). Даня исподтишка ревновал меня к Марине, я его, за неимением иных объектов, к Свете Воронцовой. Его приязнь к Свете, впрочем, была близка к расстройству, я уже не видел их вместе иначе, чем бранящимися по пустякам. В том же укрепили меня выводы от поездки к Свете, случившейся в дачные выходные ее родителей.

Накануне мы допивали последние капли свенсеновской водки. Пришла Марина, они встретились с Даней с дружелюбием сопредельных владык, поделивших сферы влияния. Я, во хмелю не робкий, сказал Марине, что заночую нынче не дома, и Марина снисходительно согласилась, про себя рассудив, что иной раз не стоит ограничивать мужа в его воле. Она участливо согласилась проводить нас до ресторана «Семирамида», где наши студенты (Света в том числе) от бедности подрабатывали официантами.

Из отчета Светланы Воронцовой

Ну, здрасьте! Звонок в час ночи: «Вы мерзкая, ленивая и неповоротливая кляча, — вместо приветствия, — когда, наконец, вы опишете наш приезд к вам в гости?» — объяснение сути проблемы. Но, о Боже! Того ли заслуживает, может, слегка с ленцой, но преданное существо с горящими глазами? Приходится смешивать прошлое с настоящим и, покоряясь воле диктатора, вновь спотыкаться о строки, не ожидая, когда прыткая муза осчастливит меня своим присутствием. Да! Да! И еще раз да! Мы ездили ко мне в гости! Кто «мы» — я уж и затрудняться объяснять не буду — и так понятно, кем докучают вам на страницах этого отчета.

Ваша покорная слуга в то время работала в ресторане поблизости от училища. Милые весельчаки, изрядно накачавшись спиртным, поднялись к ступеням нашего рабочего места, дабы начать похождение в уютное и гостеприимное гнездышко, как раз покинутое родителями. Именно в этот вечер произошло мое первое, хотя и достаточно поверхностное знакомство с Молли. Однако, пока не буду останавливаться на этом моменте, потому что тогда мне было нечего сказать. Упомянуто это лишь потому, что пополз нелепый слух, что Ечеистов и Стрельников напились, сняли каких-то… и отправились в ресторан. Удивительно, как же все-таки люди, лишенные фантазии, склонны подозревать окружающих в воображении еще меньшем. Ну, да не будем их осуждать.

Итак, по-моему, я уже упоминала о том, что мне вы всегда напоминали какую-то птичку. Однако, если на лекциях вы были похожи на простуженного кондора, то к ресторану вы припорхнули в полубессознательном, но замечательном настроении. Кое-как, потеряв в пути Маришу, купив еще спиртного, мы оказались в метро. Я быстро добралась до эйфории, которая управляла моими друзьями, и уже в переходе на Боровицкую у меня было ощущение, что все вокруг вертится золотым колесом, а мы являемся его центром. К сожалению, не смогу полностью восстановить события, лишь ощущения.

В переходе между Вами и Милым Другом что-то произошло, какая-то пьяная размолвка. Он остался чуть поодаль, а вы, пройдя несколько шагов, уселись по-турецки посреди перехода в ожидании. Не хочется долго и серьезно описывать, что для меня это было еще одно маленькое открытие — спонтанные и неординарные решения (вообще свойственные нашему доброму учителю. Однако опять же, оставим этот сюжет в качестве наблюдения и не будем подвергать анализу. Действительность, все более зыбкая от количества выпитого и качества царящего веселья, изменилась до такой степени, что через минуту мы вырисовывались на мраморном полу в центре Москвы, ощущая себя вождями трех великих племен, собравшиеся на трубку мира вокруг Вашего истрепанного рюкзака. (Замечу в скобках, что этот эпизод описан мной вовсе не для красного словца, Веселая троица все-таки перевалила через переход, продолжая глупить и балагурить, ввалилась в вагон. Попытка вспомнить дорогу не приносит ничего, только чтение по ролям сцены Офелии и Гамлета (естественно, в собственной редакции) и сопровождающееся раскатами хохота переваливание с боку на бок в такт подергиваниям поезда.

Следующая точка нашего путешествия — выход из метро. Тут уж наше веселье затронуло и служителей порядка и вот лирический герой, ведомый под белы рученьки, вот-вот исчезнет за дверьми околотка… «Я студент!» — вопиет он громогласно, будто звание сие возвышает его над прочими смертными. Через миг картина меняется. На рукаве у одного из околоточных, словно бульдог, повисает Ваш изменившийся облик и истерично выкрикивает: «Я педагог! Я педагог!» — потрясая бумажным подтверждением.

Ох, ну и потешно же вы оба выглядели, а главное — двухсотпроцентный серьез, с которым Вы пытались утвердиться в своем социальном статусе, совершенно некстати для ситуации. (К двадцатому веку романтическая личность очевидно, не нуждается в исключительных обстоятельствах, дабы проявить свою неадекватность).

Судя по всему, на этом и прекратится мое описание, потому как далее открытий не последовало, и почти все было мутно и невнятно. Помню лишь еще один факт, но уже чисто бытовой, который меня сильно позабавил — это завязанные на ночь глаза, забитые всякой дрянью уши и подушечка между коленками.

(Автор продолжает.) Не сказать, чтобы Света Воронцова занимала сколько-нибудь значительное место в моих мыслях. Со Стрельниковым мы почти не говорили о ней по его нежеланию, скучливому и раздраженному. Поначалу было увлекшись ее сияющим взглядом, теперь я несколько поостыл — взгляд утратил новизну, да к тому же я погубил многие нарождающиеся связи Даниными стараниями. Он поселился в моем сердце словно птенец кукушки, и первым же делом, как только освоился и убедился, что может претендовать на известное пространство, возжаждал большего. Со старыми моими друзьями он досадливо мирился, а в новых знакомствах, утратив меру в злословии, находил комические и неприязненные черты, если при этом ему недоставало остроумия, он восполнял его ядом. Он завоевывал меня в баталиях, хотя я готов был сдаться без боя.

Воронцова, однако, приняла и эти условия. Как-то раз она, говоря языком, противоречащим обычной ее наивности и восторженности, констатировала, что по жизни играет только лишь вторые роли — подруги влюбленной, утешительницы оставленного, знакомой друзей. Меня удивило то беззлобное спокойствие, с каким она произнесла это, и я всерьез задумался, что есть Воронцова — то ли она обладает недостатком гордости, то ли избытком ума. Второе было более спорно, потому что говорила умно Воронцова редко, хотя говорила часто. Кроме того она была сентиментальна в словах, произносила вместо «человек» — «человечек», вместо «Даша» — «Дашка» с задумчиво-противной женской интонацией. Так как я остаюсь в убеждении, что между сентиментальностью и умом дипломатия невозможна, тут же я должен был сделать вывод, что Воронцова, обладая повадками веселой дурочки и хохотушки, таковой и является. Так же открытием второго синхронного среза знакомства с Воронцовой, было то, что она была стихотворицей и писала стихи.

Эти-то стихи, по счастью, написанные в преимуществе хотя бы трохеическим тетраметром, я и слушал у нее среди кагора и Стрельникова. Мне было приятно муркотание ее слабого, но душевного альта, который она губила сигаретами «L & M». Но потом она прочитала наброски какой-то сказки и закончила уж совсем скверно — верлибрами. К той поре я уже много выпил и меня могло стошнить.

Час был поздний, и Света взялась готовить постели. Кровати было три — одна в ее комнате, за стеной, две здесь же, в зале. Я рассчитывал, что лягу отдельно от них (в комнате было изрядно накурено), но силою непонятных, видимо, пьяных причин, мне постелили с ними, на кушетке у стены. Стрельников лег с краю, далеко от центральной оси большой тахты, оставляя Воронцовой избыточно много места. Он лег на спину, как обычно, и заложил руки за голову. Света однако подползла к нему под прописанным котом пледом, и приладилась к его боку, положив руку на грудь. Последнее, что я видел, желая доброй ночи, это какое-то жесткое в предутренних сумерках лицо Дани и Светины глаза — увеличившиеся, робкие и, как мне ошибочно, и наверняка ошибочно, показалось, одинокие.

Я намотал на глаза намордник, свернулся калачиком на левом боку. «Ах, до чего же милые дети, как наивны и трогательны! Дай бог, чтобы все у них было хорошо», — подумал я и уснул в озлоблении.

Из отчета Степы Николаева.

Я с Даней познакомился исключительно через А.Е. — я думаю, что с этим человеком я бы никогда и не сошелся, потому что в том же самом 1995 году, когда мы познакомились с господином А.Е., я смотрел на Даню Стрельникова очень осторожно. Я к нему относился как к манекену в магазине «Одежда» — такой же красивый, такой же гордый и такой же пустой. И поначалу интерес друг к другу был больше показной, нежели настоящий, потому что находиться постоянно в одном кругу, не имея друг к другу никакого отношения невозможно, поэтому оно сначала было придумано, а потом оно было заменено хорошим, настоящим, теплым человеческим чувством.

Мне было заметно, что Даниил Стрельников находится в дружбе с А.Е., впрочем, как и другие студенты — никакого эксклюзива в этом не прослеживалось. Лично я стал замечать, что эти отношения начинают обретать степень серьезности постепенно — поначалу, и довольно долго это сопровождалось именем Светой Воронцовой — этого праздника глупости, которая постоянно рассказывала: «Мы с Арсением поехали…»

Как-то стихийно получилось, что мы с Даней пару раз общались — с ним и со Светой Воронцовой, так как раньше они всегда были вкупе — все что я помню из этого общения — мы пили вместе, в комнате у Дани Стрельникова, который тогда еще жил в общежитии. Первый случай, который нас сблизил — у нас у обоих украли пальто. У него — его любимое черное, а у меня мое любимое зеленое. И мы почувствовали какое-то братское единение. Мы начали общаться на этой почве, но не так тепло и близко, как это было впоследствии: просто мы пили у Дани в комнате. Света Воронцова напилась. Мне почему-то — действительно, это было, как это сейчас ни смешно и не странно — почему-то я к ней поимел кобелиное расположение. И я поинтересовался, не уколю ли я этим Даню Стрельникова, потому что они всегда были вместе (стереотипная мысль мне говорила, что они близкие друг другу люди, и рассчитывать на ее теплый ответ моим желаниям я не мог, или, вернее, я не хотел сделать больно Даниилу). Но, когда Света сказала: «Ну, мы с Даней… Он хороший кобель, я — хорошая сука, если у нас бывало желание раньше — мы это делали. Но потом это ушло». Я вышел — мне не от ее ответа стало плохо, а потому что я тоже пил. Я вышел и обнаружил Даню в туалете в совершенно интересном расположении тела — Дане за это до сих пор стыдно, хотя, в принципе, чего стыдиться. Я уложил Даню, Свету уже расхотел, и сам пошел спать. Это было первое действительное знакомство.

(Автор продолжает.) Надо отметить, и думаю, не ошибусь, что Данино охлаждение к Воронцовой — охлаждение грубое и жестокое, было отчасти связано с моим появлением в его жизни. Именно связано, а не стало совпадением. К этой мысли я прихожу, сравнивая Данины настроения той поры с собственными. С некоторых пор мои друзья перестали восприниматься мной с прежней живостью. Разговоры со Скорняковым, и без того редкие последний год, прекратились почти вовсе, что происходило с трезвым Мулей Бриллиантовым, я не интересовался, хотя по-прежнему он заваливался среди ночи, очумело поводя лукавыми и на полусутки вперед пьяными очами. С прочими же моими собеседниками я бывал рассеян, терпел их ровно до поры, когда можно было заговорить об училище, и неизменно заканчивал справкой о моей дружбе к Стрельникову. Рассказывал я глумливо, ехидно и весело, в видимом превосходстве над юным другом, но и оживлялся я только этой темой. Судя по тому, что всякий досуг Даня стремился провести в моем обществе и для встречи с немногими своими приятелями выбирал дни моей занятости, я вывожу, что и с ним происходило нечто сходное. Видимо, и он не закрывая рта рассыпался в рассказах обо мне, вызывая зависть и подозрения. «Ну что, вы уже спите с ним? Нет? Точно? Смотри, Стрельников», — коварно шутила его подруга Марьяна — армянская богачка. Мы оба смеялись — иронические слухи о нас как о любовниках были уже довольно часты, но не имели характера системы. Мы сами любили дурачиться на этот счет и строить планы гротескного супружества.

Но была и еще одна причина, по которой Даня резко остыл в своей дружбе со Светой. Выйдя со мной из дому на солнце, он, совершенно не к теме, высказал навязчивую, видимо, мысль:

— Как меня за…бала Воронцова!..

Мне это показалось интересным, к тому же Даня очевидно не покончил в этой фразе все, чем хотел бы поделиться, и я спросил:

— Да? Почему же? По-моему, она очень миленькая.

— Мне кажется, она в меня влюбилась.

— А что, это не было явно сразу?

— Нет. Я был «друг, с которым спят».

Этот термин в обиход ввел Стрельников, считаю должным сослаться.

— И что же теперь? — спросил я.

— Да ничего. За…бала она меня, вот что, — повторил Даня не без доли цинизма, — Не могу любить тех, кто любит меня.

Возможно, сказано это было в иных словах, но смысл был именно таков. «Ну что же, — подумал я с горькой, но и самодовольной тоже иронией, — теперь вы — наш». Все-таки Василию Розанову без мазы — дуррак! «Любите любящих» — прелестный совет! «Будете счастливы», — дивное обещание!

Тем и исчерпывалась сумма знаний о способностях студента Стрельникова к любви, его эротических амбициях, этике и психологии в отношениях полов. Это были не конечные открытия и последующие сменили предыдущие в самые близкие сроки.

Предыдущая главаГлава 39 из 43Следующая глава