К книге
Слуга господина доктораЧасть вторая ОСТРОВ СВЯТОГО ЛЮДОВИКА. XIV
77%
Часть вторая ОСТРОВ СВЯТОГО ЛЮДОВИКА. XIV
33

С утра я спал дурно. Мне мнилось, что старуха Чезалес своим ключом открывает дверь, возится в прихожей, залезает в холодильник, потом долго метет вокруг веником и наконец ложиться поверх меня и целует в губы. Я так отчетливо ощущал клацанье ее протеза, что, вскочив в нервах, тотчас написал Марине письмо. Ее записка лежала здесь же, написанная в весьма приподнятом, не цветаевском духе. Подписалась Марина рифмой, то ли «целую крепко, твоя репка», то ли «всегда ваша, попадья Глаша» — как она подписывалась, если на нее нападал веселый стих.

И на столе и в холодильнике было пусто. Я доел пакетик чипсов, отсырелых и гнущихся, и выпил кофею. Утро было солнечное, настроение, оставленное фантомом арбатской МАМОЧКИ, восстановилось до вполне сносного. Я размышлял простенькими мыслями о том, каковы нынче мои дела, и сделал умозаключение, что дела мои ничего. Мне предстоял тягостный разговор с Робертиной, оно уже было наверное точно, Марину я с мужским цинизмом решил дистанцировать, и больше «женой» не называть, а звать «постоянной женщиной» с легкого языка Григорьяна. Того кроме, я и жить с ней не собирался, а думал лишь визитировать ее от поры до времени, а она, пускай ее — сидит у окошка и ждет, будет праздник, или нет. Таким образом, я сохраню самостоятельность, приобрету искомый статус свободного мужчины с необременительной и перспективной любовницей, а что всего важнее, смогу в скверную погоду после лекций заманивать сюда студентов, умничать и сплетничать.

Вернувшись мыслями к Дане Стрельникову, я ощутил прилив творческой энергии. Почему-то мне казалось, что я должен планировать нашу дружбу, с тем чтобы более и более привязать его к себе. Мне казалось, что у меня достанет ума обставить свою жизнь впрок любовницами и друзьями, самому же мне надлежало только заботливо поддерживать этот питомник. Промокашкой, уложенной в Робертинин очешник, я замыслил задать нашей дружбе необходимое ускорение, самому же возвеличиться в Даниных глазах знатоком потустороннего мира.

Я вернулся в Матвеевку, с тем чтобы выжидать стрельниковского звонка. Как Ты помнишь, моими предположениями он должен был объявиться нескоро. Слишком уж много Данечка глотнул безудержного красноречия и пьяных цитат из «Гамлета» в «день, когда я себя плохо вел». Тому пошли третьи сутки. Когда я спросил маму, не звонил ли кто, она назвала ворох старых приятелей, помня, правда, нетвердо всех, но, как я ни пытал ее, про «студента» вспомнить наотрез отказывалась. Ну не самому же мне было ему звонить?

Послонявшись по комнатам, я было подумал пойти к Муле в соседний дом, но вместо того улегся с книжкой. Вряд ли я отдавал себе отчет в том, что жду Даниного звонка. Однако же я лежал, бегая по одной и той же строчке, и ждал. И Ты знаешь, он позвонил. Не то чтобы соскучился, а позвонил вроде бы по делу, что-то насчет армии. Я разговаривал с ним вяло, почти с неохотой, и так — между делом заявил лукаво и энергично, вдруг, что промокашка-то у меня в кармане… хи-хи…

— Да?.. — растерялся Стрельников, и мне показалось слышным, что у него раскрылся рот и выкатились глаза, — И что теперь?

Тут я стал прощаться, у меня появились какие-то дела, к тому же и у Данечки стояли какие-то занятия, вечером репетиция…

— А ее нельзя съесть… сегодня? — спросил Стрельников, стесненно дыша.

Это было никак невозможно. Времени было далеко за полдень, на промокашку же надо полусутки — это долгое развлечение, да и мне надо отдохнуть от вчера сожранной. Я не только пикировал Данино воображение, но и в самом деле желал отдохнуть. Я размышлял, что, может быть, дня через четыре нам было бы уместно войти в царство грез… А так, устал я, никуда мне ехать не хотелось.

Данечка это понял и понуро положил трубку. «Гордый, гордый», — подумал я про него удовлетворенно и лег с книжкой.

Он перезвонил через двадцать минут.

— Арсений Станислвавович… А может быть, все-таки сегодня? Я договорюсь, меня отпустят…

Нет, нет, — сказал я сурово, — не будьте такой дитятя, надо держать себя в руках. Я говорил взрослым, прописным тоном, откровенно глумясь, и знал, что покуда у меня в очешнике промокашка, мне это будет позволено. Мы вновь пожелали друг другу скорой встречи и положили трубку.

Я взял книжку, и подумал, как же верен оказался мой расчет. Купился, купился на промокашку!

Он позвонил тут же.

— Арсений Емельянович!.. Ну пожалуйста!..

Если бы я отказал в этот раз, он ушел бы в слезы и запой, сломался бы, и его молодая жизнь пошла бы под откос. Я, проклиная малодушие его, свое малодушие, в настроении весьма скверном вернулся на Арбат, к зданию «Садовского дома» — собственности ВТУ.

Он выбежал навстречу в зеленой рубашке, в джинсах на выпендрежных помочах, поздоровался суетливо, не глядя в глаза.

— Ну, где она?

Он очевидно нервничал и не таился этого.

Я медленно и торжественно открыл очешник. Там, располовиненная маникюрными ножницами, лежала амстердамская промокашка — подарок Марины.

— Такая маленькая? — разочарованно удивился он. Видимо, со словом «промокашка» у него были только прямые ассоциации.

Тут же он вновь засуетился.

— Подождите здесь! — сказал он. — Не надо, чтобы нас видели вместе.

Последнее время мы нарочито отчужденно общались на людях, чтобы не давать повода к слухам. К каким слухам — никто из нас не задумывался, но мы говорили «слухи» и у нас были серьезные лица. Однако же наш со Стрельниковым платонический роман был весьма всем очевиден. Как мы ни скрывались, рано или поздно мы оказывались с пивом на «Кружке» по дороге к метро, в виду всех наших желанных и нежеланных знакомых. Даня со своими однокурсниками, которых и вообще не жаловал, стал замкнут и горделиво равнодушен, изменил манеру и стиль речи в ориентире на высокий образец, за что уже не раз слышал свистящие попреки: «Что, зазвездился, Стрельников, зазвездился, что пьешь с Ечеистовым?» — спрашивала его, без расчета на ответ однокурсница Лена Дорохова, с которой когда-то у Стрельникова был «роман».

В слово «роман» Стрельников вкладывал свое, особое значение. Поначалу я решил, что юноша очень влюбчив, потому что слово «роман» повторялось в Даниной речи необычно часто. Однако потом стало проясняться, что под «романом» разумелись две-три девушки, по которым Даня томился безответной подростковой любовью, так же и те, которым, любящим, он не уделял ровным счетом никакого внимания, также и некоторые веселые девушки, с которыми он провел пьяную ночь, неотчетливо помня, как их зовут, и, наконец, девушки, с которыми он повстречался глазами в метро. Все это были Данины «романы». Когда Даня говорил о них, у него, как правило, замасливались глаза и губы складывались в пошленькую целовальную улыбку. Это однако никак не отрицало для меня того, что Даня способен любить и очень, что, по всему судя, у подростка была в недавнем какая-то рядовая, но по праву первенства жестокая трагедия на поле Амура (Даня намекал). Я говорю лишь, что Стрельников смешно использовал слово «роман» в речевом обиходе.

Так что я обоснованно могу сказать — у нас с ним был «роман».

Я остался подле «Садовского дома», вновь раскрыл очешник. Оба кусочка промокашки были совершенно одинаковые, но один от долгого глядения стал казаться больше, и я решил отдать его Дане. Потом я подумал, что это несущественно, что вообще должно быть все равно, кому какой достанется. Я закрыл коробочку и пошел к ВТУ. Там среди прочих я поздоровался холодным кивком и со Стрельниковым (он беседовал с режиссером Муртазовым, постановщиком спектакля «Яма» — про блядей). Стрельников сделал страшные глаза, я двинул бровью, мы сделали всё, чтобы дать понять жадным глазам ВТУ о связующей нас тайне. О Боже, как же наивно мы гордились друг другом! Все наши предосторожности имели целью лишний раз подчеркнуть, что мы с ним «не просто так». Чт o «не просто так» оба в разумение взять не могли, но внутренне пыжились ужасно.

Я вышел вперед, Стрельников следовал метрами пятью позади, но уже на исходе минуты нагнал меня, и мы, все так же в виду училища, свернули в «Степин» садик.

— Ну, давайте скорей, — сказал Даня низким, бархатным, на октаву ниже собственного голосом. Он волновался, и улыбался, а я тянул время, уже с очешником в руке. Я улыбался не взволнованно, говорил высоко и естественно. Я потрепал его по плечу. Я бросил панорамный взгляд на детскую площадку. Я раскрыл коробочку.

Там лежала половина промокашки. В истерическом отупении я вылупился на полпромокашки, лишенный сил, чтобы даже как следует удивиться.

— Здесь только половина… — сказал я, оторопелый.

— А вторая где? — спросил Даня озабоченно. Ему казалось, что целая-то промокашка мала, а есть по четверти казалось ему просто грустно.

Я два раза пожал плечами. Затем, сохраняя наружное спокойствие, я запихнул ему бумажный кусочек в рот и заставил проглотить.

— Она прилипла здесь, — указал Стрельников на кадык, но до того ли мне было! Я вытряхивал наземь портфель. По траве раскатились скомканные носовые платки, надкусанный шоколад, засохшие яблочные огрызки, «Гамлет», презерватив в крошках от печенья, мелочь, будильник, сигареты, китайская авторучка… Но промокашки не было!

— Подождите, — сказал я. Меня лихорадило, я был бледен, — наверное, она осталась там, у ШД.

Мы пошли к ШД и, на глазах режиссера Муртазова, укрощая гнев которого Стрельников умертвил кого-то из мифических родственников, стали ползать по периметру BMW ухи. Немилосердный рок! Ни мой зоркий глаз, ни новые очки Стрельникова с уже надтреснутым правым стеклом не зрели искомого. Я вновь перелистал «Гамлета» — напрасно. Я перетрусил весь убогий скарб — ничего! Наконец, ополоумев, я стал взламывать Робертинин очешник в расчете, что промокашка залетела чудесным образом за подкладку. О бедный дуралей! Ты хотел праздника, и забыл, что цветы наших чаяний срезает садовник-судьба!

— Знаете что… — сказал я пересохшим языком, — Надо пойти к Марине. Она еще не вернулась с работы. Мы успеем. Я возьму у нее еще половинку, она не обидится.

Стрельников поплелся за мной, ожидая увидеть чудеса искусственного рая.

— Рано еще, рано, — повторял я раздраженно, — первые признаки появятся через полчаса.

Я вперед подбежал к подъезду и вставил ключ в домофон.

— Не ходите за мной. Мало ли что. Подождите здесь. Нет, там. Или лучше, вон в том дворе.

Вряд ли я, бессильный бумагомарака, смогу изъявить тебе всю степень удручения от утраты промокашки. День, который я планировал счастливым, оборачивался печальным расстройством. Вместо того чтобы гулять с Даней по словно впервые увиденным аллеям «Коломенского», я обрекал себя сопровождать обпромокашенного, стало быть, вовсе чужого мне мальчика как поводырь. Ах, миленький мой, как я грустил, как я был нервен!

Дома у Марины было не пусто. Старуха Чезалес злобно гладила белье.

— Добрый день, — сказал я, впопыхах войдя в образ Пети Полянского, сумасшедшего художника, моего друга.

— Добрый… день… — просвистела она, извиваясь.

Я, не затрачиваясь в красноречии, подошел к бюро и стал рыться в Марининых бумагах. Где они были? Куда она засунула их, неряха?

Я бесстыдно рылся в кипе целлюлозного мусора, высуня Маринин архив на пол. Под руку попался дневник — к черту дневник. Пачка наших греческих фотографий. К черту фотографии. Письмо покойного Александра из Грузии… Господи прости… К черту Александра. Промокашки! Где они? Они затаились. Они тихонько копошились и пищали где-то в хромированной коробочке, плоской, для визитных карт.

— Ну что? — просипела на беглом серпентанге мадам Чезалес, отворачиваясь от утюга так, что я разом мог обозревать и лик ее и зад, — наступило лето — пора отпусков?

Она вдыхала наш общий кислород, как в астме, задыхаясь от ярости. Марина собиралась ехать в Турцию, и почтенная МАМОЧКА с присущим ей чутьем на гнусность (которым она, замечу в скобках, гордилась), подозревала, что я вернулся присовокупиться к Молли на время поездки.

— Ага, — сказал я рассеянно, выдерживая сценический штамп Пети Полянского. Руки мои бегали в бумагах.

Утюг выпустил пар, мне показалось, что это вздох разгневанной Чезалес.

Я засунул груду бессмысленного хлама назад, и, даже как-то успокоившись об утрате, машинально раскрыл портфель. На виду лежал очешник, снаружи целый, внутри изодранный трясущейся наркоманской рукой. Я раскрыл его — промокашка лежала там.

В своей жизни я не был избалован чудесами, но это было несомненное чудо. «Бес, бес, поиграй да отдай». Я засунул промокашку под язык и, накинув ремешок портфеля на плечо, пошел к выходу.

На пути попалась старуха Чезалес:

— Ненавижу тебя, ненавижу! — визжала она, потрясая предметом домашнего обихода. Кажется, немного еще, и она метнула его в меня, но я знал, что старуха Чезалес — животное скаредное, а оттого не боялся.

— Всего доброго, — сказал я с католичнейшей интонацией и вышел за дверь. МАМОЧКА, не удерживая бешенства, ринулась следом.

— Я доберусь до тебя! Ты еще узнаешь, какова я!.. — раздавалась она гулким эхом в подъезде пленных австрийцев. Электровилка, выпроставшись, путалась у нее в ногах.

«Закрой пасть», — подумал я в раздражении, но, впрочем, довольно вяло. И стал спускаться по лестнице, ссутулив плечи, как Петя.

— Ты у меня тут счастья не увидишь! — грохотало надо мной, — Я тебя прроклинаю! Прроклинаю!!

На улице ждал Даня Стрельников. Он улыбался, сидя, зацепившись ногами за металлическую изгородь. Я словоохотливо и смешливо стал рассказывать новеллу про чудо старухи Чезалес, а он улыбался, и я подумал, что, вернее всего, его уже забирает. Мы поехали в «Коломенское».

В поезде я все ждал, когда же начнется щекотание в животе, амфитаминный смех — Даня улыбался, я тоже улыбался, хотя нервное чувство не покинуло меня. Мир, конечно, менялся, но менялся слегка, не как обычно под промокашкой, не как вчера, когда я любовался роликами. Мы прошли уже всю дорогу к парку, половину самого парка, перешли ручей, поднялись наверх, к храму Усекновения главы, но ничего удивительного не происходило. Было не по себе и только. Что уж там видела Марина в городе Роттердаме среди тюльпанов? Я всё ждал, не начнут ли манить и качаться деревья, не запахнет ли тем особенным кислотным запахом воздух — напрасно. Мир изменился, да, изменился, только не в лучшую сторону. Какой-то он показался мне скучноватый.

— Глядите, — указал я на древнюю могилу, — три гробика. Это младенчики тут мертвенькие лежат.

— Меня не берет, — мрачно отозвался Стрельников.

— Меня тоже, — сказал я. — А вы знаете, что это за церковь? Она старше, чем Basilienkathedrale… — представляете, его прототип. А снаружи не похожа, да? — я все-таки и в такой конфузной для себя ситуации не забывал, что я доцент кафедры искусствоведения. Ну, без немногого доцент.

— А что обычно бывает, когда забирает? — спросил Стрельников, не слушая.

Я скороговоркой назвал признаки измененного сознания.

— Так вот у меня этого всего нет, — угрюмо отрезал он и стал разглядывать надгробия.

Однако, что-то все-таки с ним происходило, потому что он сызнова стал улыбаться могилкам, присел подле камня какого-то иеромонаха и даже спросил, какого века захоронение. Я умно стал прощупывать вязь на бортах, но так ничего и не понял, сказав наудачу, что 1687 года. Ну, соврал, ну и что? Ему хотелось конкретного ответа — так он его получил. Уж на то пошло, ни на черта ему этот иеромонах не нужен, Господи прости.

Красными вратами мы вышли на тропу к деревне. Над обрывом, тылом к нам стояли, обнявшись, юноша и девушка. Девушка, стройная и хрупкая, положила любимому голову на плечо, ветви дерев над ними смыкались в шатер, словно помещая картинку в раму.

— Живой Фридрих! — умилился я, вспомнив, что я романтик. Разумеется, я отдавал себе отчет, что Даня не знает, кто такой Фридрих. Но надо же мне было напомнить ему о моем образовании? И что мне было делать? Я же говорю, день не задался… Это все Стрельников в своем нелепом нетерпении сбил меня с панталыку. Не надо было промокашку сегодня жрать. «Какой уж тут Фридрих, — думал я суетливо, — тоже, припас гостинчик — мальчика порадовать, и такая лажа вышла. Тьфу!»

Внизу под склоном молодые коломенские аборигены перебрасывались мячом и зычно орали. Их девушки жеманились на пригорке. Я предложил Стрельникову спуститься к поваленному дереву, и, для примера, первый поскользнулся на траве и с хохотом скатился вниз. По моим штанишкам (парижским, кстати) протянулась грязная зеленая полоса. Это мне тоже не понравилось. Стрельников спустился аккуратно, с кривой улыбкой. Мне показалось, что он стесняется моего смеха и ложной беззаботности. На самом деле, под промокашкой (даже такой ничтожной) я всегда мнителен.

Мы присели на корягу, лицом к реке, довольно далеко друг от друга. Я стыдился перед Даней, что с промокашкой все так обломилось. Не стоила игра свеч, как выяснилось. Кажется (хотя, может быть, опять-таки, я мнителен), и Даня осуждал меня в детской наивности. Чем больше я желал восхищать Даню, тем меньше мне это удавалось. Мой долг перед ним возрастал: «день, когда я себя плохо вел», неудачная промокашка… Тем не менее, он все еще продолжал быть мной восхищенным, но чем? Что он обнаруживал во мне, чего я не видел? Может быть, моей наружностью? Я посмотрел на руки.

Руки были как руки — ничего особенного. Пожалуй, они все-таки изменились, но не так, как я ждал от них, не так. Ну, тонкие, ну, красивые, ну, волосатые. С некоторым напряжением я мог бы заметить все то же и без ЛСД. Единственно что, без промокашки я никогда не задумываюсь о руках. Если я о них вспомнил, так значит, все-таки я чуточку убился. Тут мне стало любопытно, что с руками у Дани. Я скосил глаза, потом тихо развернул голову, и принялся следить.

— Вы что? — спросил Даня, заметив странность в моем поведении.

— Не обращайте внимания, — сказал я отчего-то шепотом, — я смотрю на ваши руки.

— Зачем это? — спросил Даня как-то тупо.

Я принялся объяснять, как недавно, главы полторы назад объяснял Тебе, а сам все пристально разглядывал его предплечья. Противу моих, они показались мне широки. «Какое у вас запястье широкое…» — вспомнил я фразу из «Виктории». И как получилось, что из знаменитого романа я запомнил только одну строку: «Какое у вас запястье широкое…»

— Какое у вас запястье широкое… — сказал я Стрельникову.

— Да?..

Он посмотрел на свои руки и сказал:

— А по-моему, нет.

— Нет, — подтвердил я, вздохнув, — просто мне захотелось так сказать.

Мы легли в траву и лежали там без разговора часа два. По временам кто-нибудь из нас отходил недалеко прогуляться, но поспешно возвращался. С промокашкой ничего не вышло, вернее, почти ничего, и надо было только дождаться, когда сойдет это «почти», чтобы разъехаться по домам. Мы уже приближались к выходу из парка, идучи набережной, как Стрельников остановил меня и указал на пароходик.

— Смотрите, смотрите, как он… — он не нашелся продолжить и улыбнулся совершенно счастливо.

Я стал подле и тоже посмотрел на пароходик. Он тихо шел по Москве-реке, оставляя в кильватере белую пену. Мы сели на парапет, чтобы лучше видеть, и я смотрел, улыбаясь едва не шире Дани, не оттого что угадал причину его счастья, чт o, собственно, увидал он в пароходике на Москве-реке, в этой белой пене, а оттого что он не хмур, и, видать по всему, доброе расположение вернулось к нему.

Мы сидели, свесив ноги. Пароходик уже давно прошел. На глазах оставались только капустные поля, купол далекой церкви и новостройки. Порознь, небольшими купами стояли бузина и орешник.

— Ну что, Даня, — сказал я, резюмируя, — можно сказать, что ваш первый опыт с наркотиками не удался.

— Да… — сказал Стрельников. Он вновь помрачнел без пароходика и сидел ссутулясь, вытянувши шею.

— Вы знаете, я же был к этому готов… Я словно знал…

И он сохмуренно стал смотреть между ботинок. В том, как он сказал это, скрыто присутствовало: «Эх, человек я бедовый, пропадай моя забубенная головушка». Он был тяжелым пессимистом, этот Даня. Мы еще помолчали с минуту, и он тяжело, словно как и не ко мне, произнес:

— Я хочу выпить водки. Я хочу напиться.

— Ну, — сказал я, вставая и отряхивая позеленевшие штанцы, — это плебейство. Данечка, вы плебей.

Он тоже встал и, угрюмо глядя под ноги, все так же ссутулив плечи, пошел впереди к метро. Я что-то щебетал ему в спину, поднимая и опуская, словно крылья, руки — легкие, гибкие — выход из-под промокашки был прекрасен как обычно. Я чувствовал себя раскованно, ясно, весело. Он был безучастен.

— Данечка, вы чем-то встревожены? Что такое, Даша? — спросил я его не участливо, а, скорее, глумливо, высоким голосом.

Он не остановился и ответил вперед себя:

— Меня задело, что вы назвали меня плебеем.

— Даша… — с растерянностью, в точности копируя интонацию Аллы Демидовой из фильма «Зеркало», изумился я. И вдруг холодно, словно это и не сам я сказал, а кто-то изнутри меня, неожиданно закончил:

— Но ведь вы действительно плебей.

Он вновь замолчал, молчал и я. Шагов через двадцать он, передернув сутулыми плечами, сказал горько: «Да, я плебей». И замкнулся в унынии.

Предыдущая главаГлава 33 из 43Следующая глава