Следующие четыре дня тянулись медленно, и это еще мягко сказано. Дни принудительного труда всегда ползли как недели. Двадцать минут порки ощущались как несколько месяцев. Ожидание, пока в окутавшем нас невидимом занавесе возникнет прореха, отнимало века. По правде сказать, оно и длилось веками. Но сейчас ожидание известий о местонахождении моей семьи длилось до бесконечности, безжизненные пространства, разделенные безжизненными пространствами. Никто не смущал покой острова. Здесь не было ничего и ни для кого. Разве только олени. Еще здесь водились еноты, но они есть и на том берегу, вдобавок здесь множество змей, так к чему рисковать? Время от времени к острову причаливали белые мужчины, жгли костры, напивались на берегу и смотрели на проплывающие пароходы. Я рыбачил, ел, спал, думал, записывал. Я записывал свои мысли, чтобы развить их, я записывал, чтобы наверстать собственную историю, и гадал, получится ли. Сон мой тревожила картина изнасилования Кэти. Я ненавидел этого человека. Я ненавидел себя за то, что не вмешался. Я ненавидел мир, который не позволил бы мне совершить справедливость, не прибегая к несправедливости. Я ненавидел насилие, которое знавала моя жена и которое предстоит узнать дочери. Я ненавидел надсмотрщика, который еще вернется к Кэти. Снова и снова.
И вот однажды утром я увидел, как белые мужчины на ялике отчаливают от облюбованного ими берега. Но каноэ осталось, а с ним и надсмотрщик Хопкинс. Он подкладывал дров в разведенный ими костер и прикладывался к початой с другими бутылке. Его бросили пьяным на острове. Он мурлыкал себе под нос песню. Они с товарищами смеялись, может, рассказывали друг другу о том, как насиловали кого-то, и о других преступлениях. Я отыскал в себе гнев и распалил его. Под защитой лесной тиши я гадал, как мне поступить. Никто не знал, что я здесь. Я вспомнил молоденького раба, который осмелился бросить взгляд на белую женщину. Кусок веревки, отправившей его в вечность, годами висел на дереве в предостережение остальным. Помню его лицо, окостеневшее в смерти. Мальчишка мальчишкой, хоть и убитый. Помню, приятели Хопкинса палили по трупу из пистолетов, а Хопкинс смеялся над ними за то, что не могут попасть.
Когда я приблизился к нему, гнев мой расцвел пышным цветом. Хопкинс дремал и сквозь сон бормотал песню. Я подобрал лежавший рядом с ним пистолет и засунул за пояс: я видел, так делают белые. Я подбросил дров в костер, потом еще и еще, пока огонь не взметнулся выше. От жара Хопкинсу сделалось неуютно, он очнулся и увидел меня за стеною пламени.
– Кто здесь?
– Обнаковенный негр, мистер надсмотрщик, сэр.
– Который? Я тебя знаю?
– Вы мене знаете, сэр, – ответил я.
– Неужели? – Он уронил руку на землю, поискал пистолет.
– Пистолет ваш туточки, у мене, сэр.
– Дай сюда, – приказал он.
– Испужалися, сэр?
– Отдай мне мой пистолет, черномазый.
– А зачем вам занадобилси пистолет, надсмотрщик Хопкинс, сэр? Али боитеся, што я вас пристрелю?
– Черномазый, ты спятил?
– Какой ответ напугает вас больше?
– Что?
– Это вообще-то простой вопрос, Хопкинс. Чего ты испугаешься больше? Раба, который спятил, или раба, который в своем уме и видит тебя насквозь?
– Никакой ты не раб, если так разговариваешь. Кто ты такой?
Я подался к огню.
– Негр Джим?
– Собственной персоной, – подтвердил я. – Дай-ка переведу. Да, сэр, я ить он самый и есть, надсмотрщик Хопкинс. – Я сделал паузу. – Сэр.
– Что вообще происходит?
– Я сейчас подойду к тебе. Пошевелишься – пристрелю. Если ты хоть во что-то веришь, поверишь и в это. Сиди смирно.
Хопкинс дрожал. Он был бы и рад поверить, что ему мерещится спьяну. Я обошел костер и приблизился к нему. Он следил за мной взглядом. К пистолету я не притрагивался, рукоятка его торчала у меня из-за пояса. Я подошел к нему сзади, зашел за валун, к которому он прислонялся. Медленно обхватил Хопкинса за шею, так что его подбородок уперся в сгиб моего локтя, и сдавил.
– Чтобы не тратить эти минуты даром, надсмотрщик Хопкинс, я попрошу тебя вспомнить всех женщин, которых ты изнасиловал. Вспомни Кэти. Вспомни ее страх, ее голос, как она умоляла тебя перестать. – Я крепче сдавил его шею. Но удерживала его не только моя сила. Не только я. Он начал лягаться. – Видишь ли ты этих женщин, мистер Хопкинс, сэр? Видишь ли ты их сейчас?
Он силился что-то сказать.
Я чуть ослабил нажим.
– Чего тебе?
– Черномазый, ты спятил?
– Возможно. А скажи-ка мне, что же тебя так тешило, когда ты насиловал Кэти? Ее нежная коричневая кожа? Ее сладкий запах? – Я сжал сильнее. – Ее ощутимый страх? Да, именно так. Ее страх. Тебе нравилось, что она плачет, правда? Мне ты можешь сказать.
Он вновь засучил ногами. Я давил. Я крутил. Я дышал размеренно, глубоко. Он, как безумный, лягнул костер, из него посыпались угли. А потом все стихло. Он уже не лягался. Не говорил. Я опустил глаза и увидел, что он обмочился. А может, это была не моча.
– То-то тебе, должно быть, неловко, – сказал я.
Изо рта его вылетела слюна.
– Ты умрешь, Хопкинс. И знаешь, что меня больше всего тешит? Знаешь? Угадай.
Хопкинс махал руками, лягался как сумасшедший. От его волос пахнуло кислятиной, мне это не понравилось. Он стал лягаться реже.
– Не твой страх. Ты ведь наверняка так думаешь. А то, что мне плевать. Вот что самое сладкое – мне на тебя плевать.
И плевать, что он сдох и не слышал этих последних слов. Плевать я хотел на него.
Я оттащил Хопкинса к его каноэ. Острым камнем пробил в днище дыру. Свалил тело в лодку. Подумал было кинуть к нему пистолет, но ощутил его тяжесть и вспомнил, что такая штука сделала с маленькой Сэмми. Я оттолкнул лодку от берега. У меня на глазах течение опрокинуло ее, и она утонула.