Если от главного вокзала выйти на набережную Банхофквай, по мосту пересечь реку Лиммат, затем свернуть налево, на Вайнбергштрассе, и, попетляв по переулкам, выйти на уходящую вверх Нарциссенштрассе, то с правой стороны можно увидеть обычный для швейцарского города дом с мансардой под черепичной крышей. Выделяется он лишь тем, что наверху установлена маленькая деревянная главка с металлическим крестом. Это церковь Воскресения Христова, одна из двух православных церквей Цюриха. И хоть относилась она к Константинопольскому Патриархату, русские эмигранты в большинстве посещали ее; другая церковь, Покрова Пресвятой Богородицы, такой популярностью не пользовалась, ибо размещалась в обычном подъезде многоэтажного дома и внешним благообразием не отличалась.
А чуть повыше, в старой фахверковой харчевне «Подвал Кухелиннера» на крошечной площади, окруженной дешевыми меблированными номерами, где пожилой горбатый кельнер Вася Огородников подавал недурные картофельные клецки с грибным соусом и сладкое разливное вино с ближайшего виноградника, обычно собирались разношёрстные переселенцы из «красной совдепии», чтобы поболтать о том о сем, обменяться новостями, услышать русскую речь. Здесь можно было увидеть профессора Петербургской консерватории, подрабатывающего уроками музыки для детей из состоятельных семей, и машиниста локомотива, выметенного из Крыма с остатками Донского корпуса Врангеля, шумную ораву молодых поэтов, намеренных своротить несуществующие горы, и хмурых седовласых пьяниц с полковничьими погонами в карманах поношенных габардиновых пиджаков, жен заводчиков, потерявших свои заводы, костлявых девиц с «роковыми» глазами, тихих вдов и бывших купчих в пестрых павлопосадских шалях на полных плечах, обгладывающих местные сплетни до последней косточки. Непосредственно в подвале серьезные люди играли в шахматы и бридж на франки, а наверху типичный для русских эмигрантских собраний Яша в алой шелковой косо- воротке, отчаянным рывком головы отбрасывая со лба вьющийся маслянистый чуб, мотал посетителям душу надрывным «не плачь, дитя, к чему мольбы и слезы» под бурные гитарные переборы. Заглядывал после церковной службы и известный публицист Иван Ильин, живший неподалеку; в основном он пил вино, ел сыр и в дискуссии старался не ввязываться. Говорили обо всем, главное, что по-русски, жаловались, стонали, пели песни, ругались, спорили. И если перед своими можно было не маскироваться, то стоило появиться соотечественнику из других краев, как каждый считал своей обязанностью расписывать райские кущи, в которых они тут живут на зависть тем, кого здесь нету.
Встречалась здесь преклонных лет дама (прозвали ее — мадам), вдова известного в узких кругах философа Лазарева, изгнанного из Советской России под гарантии французского посольства за статьи против большевиков. До этого с неменьшим пылом он проклинал царизм, хвалил Маркса и мечтал само- лично прикончить Николая Второго, что не могло не нравиться французам, а когда перебрался на рю Дарю в предоставленную ему четырехкомнатную квартиру напротив православной церкви (которую, будучи атеистом, ненавидел), то с кафедры Сорбонны неожиданно принялся поносить и Маркса, и капитализм, и пригревшую его Третью Республику, а спустя еще время стал вдруг восхвалять советский строй и персонально Сталина, чем заслужил от коллег звание великого путаника и египетской за- гадки. На все упреки Лазарев коротко отвечал словами Толстого: «Я текуч». Выпустили его из «совдепии», конечно, не просто так, а предварительно получив от его супруги согласие сотрудничать с ВЧК. Однако ветреная дама скоро забыла о своих обязательствах, закружившись в вихре парижской жизни; чекисты же после реорганизации в ОГПУ как-то потеряли ее из виду за ненадобностью. Французы не стали терпеть ренегатство от облагодетельствованного ими мыслителя, и семья Лазарева тихо перебралась в скучную Швейцарию, где он быстро скончался от воспаления легких, оставив жену и двух дочерей фактически без средств к существованию.
Столкнувшись с такой несправедливостью, мадам не опустила руки, а напротив — засучила рукава, посчитав возможным под память о великом муже выбить себе пансион. Научные учреждения, редакции газет и фонды были атакованы ею с поистине кавалерийской целеустремленностью, благо сочинения Лазарева переводились на европейские языки. С какого-то момента легче было признать всеохватную гениальность господина Лазарева как категорический императив, чем поставить в конце фразы вопросительный знак.
Мадам, которая просила звать себя не вдовой, а женой покойного, выступала везде и всюду, являя символ верной супруги, готовой в любой момент безропотно следовать за своим мужем хоть в сибирские рудники, хоть в Монако, при этом требуя внимания и денег, — и кое-что у нее получалось. Иным благодетелям было проще оплатить какие-то счета, чем заставить себя погрузиться в озеро философских абстракций русского Гегеля, чтобы убедиться в том, что платить нужно, а заодно избежать прослушивания камерных пьес на арфе, которые сочиняла младшая дочь мыслителя. И то правда, что с помощью дежурной любезности отвязаться от мадам Лазаревой было тяжеловато.
— Красивая, гордая судьба русского гения омрачена не знавшей аналогов, потрясающей трагедией — нас выставили, повторяю, выставили из страны! — вещала мадам тихим грудным голосом где только можно, стараясь восторженными максимами выстолбить покойному мужу дорогу в бессмертие. — Что могу я сказать о чувствах пронзительно русского человека, уроженца Тверской губернии? То была, не побоюсь этого слова, гражданская казнь — нет! Голгофа! Голгофа! автора феноменального вклада в науку и литературу. Низкий поклон людям, которые посвятили себя апостольскому служению великому Лазареву, его идеям, его вере в нашу Россию. (Кто эти люди, мадам, правда, не уточняла.) Будемте жертвовать всем, что имеем, господа, для нашей любимой Родины!
После Сталинграда и особенно после танкового разгрома под Курском настроения в среде русской эмиграции стали меняться. Отторгнуты были симпатии Ильина и Шмелева к нацистам, об- литы презрением поощрительные выступления Мережковского в начале похода Гитлера на «совдепию». Теперь, в преддверии скорой развязки, сделалось модным хвалить и поощрять Советский Союз в его противоборстве фашизму. По выходным дням в Цюрихе появлялись советские военнопленные из местного лагеря Андельфинген, где они занимались строительством дорог, чтобы потратить свои заработанные за месяц 20 франков. Они бежали с военного завода в германском Дорнберне недавно, им повезло: полгода назад швейцарские власти легко могли выдать беглецов гестапо. Но теперь они вдруг оказались обласканы бывшими соотечественниками и, по правде говоря, не знали, как им себя вести с «беглой контрой». А вот перешедшие в Швейцарию бойцы русской добровольческой части вермахта под началом полковника Соболева оказались в плотной изоляции: никто не желал говорить с ними по-русски. Вообще, русские эмигранты в Швейцарии отличались от французских соотечественников провинциальной невнятностью — вероятно, по причине спокойного житья в стороне от войны. Те немногие, кто сумел продраться через альпийскую бюрократию, обосновались в раз- личных коммерческих структурах, но и их проняло. В каком-то смысле «красная» победа сплотила русское зарубежье, превратив его в заметную солидарную общность, что не укрылось от наблюдательных глаз.
Неподалеку от церкви, в итальянском баре, стояла пара бильярдных столов, на которых по вечерам раскатывали карам- боль. Чтобы выплачивать довольно большой налог на игорное заведение, владельцы бара поощряли высокие ставки и не препятствовали ссорам и даже мордобою, лишь бы не отпугнуть постоянных игроков. Здесь частенько бывал Чуешев — главным образом затем, чтобы, отыгравшись, заглянуть потом в «Подвал Кухелиннера» на стаканчик вина. Кое с кем среди завсегдатаев он нашел общий язык и общался с ними не как Макс Эккер, сотрудник посреднической фирмы по сбыту угольных брикетов для растопки печей, а как представитель некоего заграничного центра, координирующего взаимодействие между членами анти-гитлеровской коалиции; кое с кем намеревался установить контакт. В основном это были влиятельные в эмигрантской среде, к тому же имеющие вес в местном обществе люди, избалованные вниманием секретных служб.
Накануне Рождества через своего связного Викто́ра Рота Чуешев «тряхнул» мадам Лазареву, о которой вспомнили в Москве в связи с ее неуёмной активностью в среде ученых, близких к европейским политическим кругам. Он угощал коньяком одноглазого гренадерского поручика и краем глаза наблюдал, как Виктор подошел к мадам, представился и сел рядом. Сверкая стеклянным глазом, гренадер поучительно хрипел: «Если вы думаете, что после всего случившегося ваши мозги остались у вас в голове, вы сильно заблуждаетесь. Презрение к деньгам, яхонтовый вы мой, очень быстро проходит при их отсутствии». Чуешев видел, как млевшая перед молодым парнем вдова Лазарева слушала, что говорил Виктор, кокетливо склонив голову набок. Вот Виктор перегнулся в кресле и что-то шепнул ей на ухо. Мадам вспыхнула и беспомощно оглянулась. Он мягко положил ладонь поверх ее руки. Ее долго трясло от нервного возбуждения, потом она успокоилась и спросила, сколько ей заплатят.
Откровенно говоря, «Подвал Кухелиннера» Чуешев посещал не только лишь затем, чтобы послушать эмигрантское нытье и разглагольствования о судьбах мира. Здесь он мог свободно встречаться с девушкой. Звали девушку на французский манер — Элен, хотя по документам и в домашней обстановке она была Елена — Елена Звягинцева, княжна из старого дворянского рода. Девушка прекрасно играла на фортепьяно, да и во всем ее облике присутствовало что-то музыкальное: в мягком, мелодичном голосе, в неуверенно легкой, как будто парящей походке, в плавном движении рук, головы, плеч, в гибких изгибах фигуры, напоминающих гитару. Обычно она сопровождала свою старую тетю, страдающую артрозом, когда та после службы желала заглянуть в «Подвал», чтобы выпить чашку горячего шоколада.
— Лену́ша, голубушка, уйми, прошу тебя, этого Шаляпина в красной рубахе, — вальяжным басом просила тетя, неодобрительно глядя на Яшу. — От его кабацких экспромтов у меня мигрень.
Элен шла к стоявшему с краю сцены фортепьяно — Яша покорно умолкал — и играла что-нибудь из Скрябина, которого тетя очень любила.
Работала Елена помощницей управляющего цюрихского филиала небольшого Банка торговых коммуникаций, частично принадлежавшего кантону Базель и являвшегося, по сути, операционным офисом некой более крупной структуры. От своего приятеля Феликса Цауэра Хартман узнал, что структурой этой был известный своими связями с Германией Банк международных расчетов, в котором Цауэр служил. Москве это показалось интересным, и Чуешеву, крутившемуся в среде эмигрантов, было поручено найти к Звягинцевой подход.
Молодой, обаятельный, словоохотливый парень воспринял такое задание как легкую прогулку. Но не тут-то было. Познакомился-то он легко, девушка не была ханжой и никаких барьеров между собой и окружающим миром не возводила, однако знакомство долгое время оставалось поверхностным: княжна не готова была дарить свое время свежему кавалеру, к тому же за ней ухаживал рослый красавец швед. Швед был воспитан, состоятелен, но глуп, у него напрочь отсутствовало чувство юмора, а с Чуешевым-Максом она заливалась смехом. Именно это всё и решило. Шутка, юмор, смех. Когда однажды она упрекнула его в том, что от него не дождешься цветов, он быстро огляделся, присел на корточки и из пробившегося между булыжниками мостовой пучка травы вырвал три крошечных белых цветочка, сложил в букетик и, держа большим и указательным пальцами, с поклоном поднес их ей. Она рассмеялась. Швед получил отставку.
Дело в том, что Чуешев, как ни банально это звучит, в некотором смысле потерял голову. В их первую ночь он испытал такой восторг, какого в себе даже не предполагал. Темно-синие глаза ее — разве могут быть такие глаза? Ему хотелось видеть их все время, и приходилось чуть ли не усилием воли подавлять в себе это желание. Они встречались в маленьком отеле на краю города, стараясь скрывать свои отношения. Он не бывал у нее дома; она знала, что тетя и старик-отец не примут этого приятного, но простоватого, на их вкус, парня. Она знала это наверняка. Поэтому они встречались в отеле, а также в старой эмигрантской харчевне, где у каждого было свое дело. То, что начиналось как безобидная интрижка, постепенно перероди- лось в страсть и глубокое, невнятное, то ли темное, то ли светлое чувство.
Медленно одеваясь, она спросила в задумчивости:
—Когда это кончится, интересно, что будет?
—Что — это?
—Война. Несчастья… Когда победит Красная Армия.
—А ты хочешь, чтобы она победила?
—Как я могу этого не хотеть? Я же русская.
—По этой логике, раз я немец, то должен хотеть победы Гитлера.
—Надеюсь, что нет. Иначе бы мы разошлись.
—Да, ты права. Быть немцем сейчас труднее всего.
—Не немцем — человеком.
—Но ты сказала именно — русская.
—Макс, тебе не понять.
—Да, да.
—Не обижайся. Я не хочу, чтобы ты обижался. Хочешь, я тебя поцелую?
—Как не хотеть.
—Так я поцелую.
—Хорошо.
—Хорошо?
—Не могу тебе отказать.
—Ах ты!
—Что ты делаешь?
—Пытаюсь тебя съесть.
—Нам из этой гостиницы не выбраться.
—Ну, и пусть.
—И пусть.
—И пусть…