К началу мая маленькой Джип было почти четыре с половиной года, девочка стояла у клумбы с тюльпанами, кивками привлекая двух индеек, изящно тянувших шейки из зарослей цветов. Дочь была невероятно похожа на свою мать – то же овальное лицо, те же большие ясные карие глаза, – но выглядела как современный ребенок, привыкший проводить много времени на воздухе: волосы, чуть завивающиеся на концах, аккуратно подстрижены, точеные, смуглые до колен ножки привычны к солнечным лучам.
– Индейки! Вы порядочные нахалки, верно? Идите сюда!
Протянув руки ладонями кверху, девочка попятилась от края клумбы. Индейки, элегантно переступая ногами с длинными пальцами и тихо курлыча, шли за ней в надежде, что в смуглых ручках появится какое-нибудь угощение. Солнце клонилось к закату – подходило время чаепития – и бросало поверх крыши красного кирпичного домика косые лучи, расцвечивая процессию богатыми красками. Маленькая Джип была одета в синее платьице, в каштановых волосах сверкали золотистые искорки, трава усыпана звездочками маргариток, черные птицы выделялись просвечивающими на солнце алыми сережками и пестрыми черно-белыми хвостами, и все это на фоне тюльпанов – багряного, красного и желтого моря. Подманив индеек к открытой калитке, маленькая Джип выпрямилась и заявила:
– Ах вы, проказницы. Кыш!
Закрыв за птицами дверцу, она отправилась под орешину, единственное крупное дерево в саду, обнесенное кирпичной оградой, под которым лежал престарелый скотч-терьер и, погладив собаку по белой морде, проговорила:
– Осси, Осси, ты меня любишь?
Увидев на крыльце мать, девочка вскочила и крикнула:
– Осси! Осси! За мной!
Первой подбежав к матери, она обняла ее за ноги. Старый скотч-терьер медленно поплелся следом.
Скованная объятиями дочери, Джип следила за приближением верного пса. Прошло почти три года, но она мало изменилась. Лицо стало мягче и немного серьезнее, фигура – чуть полнее, волосы еще больше потемнели и были уложены по-другому – вместо завивки с боков и сзади собраны в мягкий блестящий кокон, лучше подчеркивавший форму головы.
– Доченька, пойди попроси Петтанса, пусть положит свежий кусочек серы в миску с водой для Осси и нарежет мясо помельче. Можешь дать по два кусочка сахара Забияке и Мулату, потом пойдем гулять.
Опустившись на колени, Джип раздвинула шерсть на собаке и, осматривая экзему, подумала: «Надо вечером втереть побольше лекарства. Ох, голубчик, запах от тебя идет еще тот. Эй, лизать лижи, но только не лицо!»
В калитку вошел мальчишка-разносчик с телеграфа. Джип вскрыла телеграмму с легкой дрожью в сердце, какую всегда ощущала при получении известий, когда Саммерхей бывал в отлучке.
«Задержался. Приеду последним поездом. Завтра не надо на службу. Брайан».
Проводив почтальона, Джип погладила старого пса по голове.
– Хозяин завтра будет дома весь день, Осси. Хозяин – дома!
– Добрый вечер, мэм, – послышался голос с дорожки.
Перед ней остановился старый мошенник Петтанс – ноги еще непослушнее, на физиономии ящера еще больше морщин, во рту – еще меньше зубов, темные глазки стали с поволокой. За конюхом, выставив вперед одну ногу – такая же поза в детстве была любимой у самой Джип, – с серьезным видом ждала маленькая Джип.
– А-а, Петтанс! Мистер Саммерхей завтра весь день будет дома, и мы отправимся на долгую прогулку. Когда будете делать лошадям проминку, загляните в гостиницу на тот случай, если я туда не доберусь, и передайте майору Уинтону, что я жду его на ужин сегодня вечером.
– Хорошо, мэм. Сегодня утром я видел пони для маленькой мисс Джип – мышастая, пятилетка, крепкая, добрый нрав, ходит мелким шагом. «Не пытайся меня водить за нос, – говорю я хозяину. – Я в седле родился. Двадцать фунтов за такую лошадь – ишь чего удумал! Десять, и считай, что тебе повезло!» – «Ну, Петтанс, – говорит он, – с тобой бесполезно рядиться. Пятнадцать!» – «Я добавлю фунт! – говорю. – Одиннадцать! Не нравится – до свиданья!» – «Ах, – говорит он, – ты умеешь сторговать лошадь, Петтанс. Ну, хорошо – двенадцать!» Лошадь, однако, стоит все пятнадцать фунтов, мэм. Майор уже дал добро. Так что, если хотите, она ваша!
Джип взглянула на маленькую дочь: та взволнованно подпрыгнула на месте, но тут же притихла и с чуть приоткрытым ртом уставилась на мать. «Моя ты золотая, – подумала Джип. – Ни за что не станет выпрашивать».
– Хорошо, Петтанс, я ее покупаю.
Старый мошенник пригладил вихор на лбу:
– Да, мэм. Отлично, мэм. Желаю приятно провести вечер, мэм.
Развернувшись на непослушных ногах, ступни которых навечно застыли под прямым углом к голеням, он мысленно ухмыльнулся: «И два фунта мне в карман».
Через десять минут Джип, малышка и старый пес вышли за калитку на вечернюю прогулку, но, против обыкновения, направились не к холмам, а вниз, к реке. Это место у них называлось диким. Там находился участок заброшенной земли – часть фермы, которую они снимали, – состоявший из двух покрытых осокой лугов, разделенных насыпями, где росли дубы и ясени. В углу, где сходились межи, боком стоял старый каменный сарай, заросший плющом до самой провалившейся камышовой крыши. Дикое место жило своей особой жизнью, отделенной от ухоженных полей, выгонов и буковых рощ, туда часто заглядывали звери и птицы, и однажды маленькая Джип видела там двух зайчат. На дубе, сморщенная молодая листва которого еще не давала хорошей тени, куковала кукушка. Они остановились и долго смотрели на серую птицу, пока та не улетела. Птичий щебет, безмятежность, золото и зелень дубов и ясеней, цветы – кукушкины слезки, луговой сердечник, ранункулюс, мерцавший, как звезды, в юной поросли камыша, – наводили на мысли о стоявшем за природными формами, неуловимом духе, о призрачной, блуждающей улыбке жизни, то умиравшей, то снова воскресавшей из мертвых. Когда они подошли ближе к сараю, вокруг них с пронзительными криками начала описывать широкие круги какая-то птица. У нее был длинный клюв и длинные, заостренные на концах крылья. Похоже, ее встревожило присутствие людей. Маленькая Джип сжала руку матери:
– Бедная птичка! Правда, бедная, мам?
– Да, милая, это кроншнеп. С ним что-то неладно. Может, его самочка ранена.
– Что такое «самочка»?
– Другая птичка, с которой он живет.
– Он нас боится. И на других птиц не похож. Он правда настоящая птица? Или с неба прилетел?
– Настоящая, я думаю. Давай подойдем посмотрим, в чем дело.
– Ага.
Они вступили в заросли осоки, кроншнеп продолжал кружить, то пропадая, то снова появляясь из-за деревьев, то и дело издавая резкие крики.
– Мам, мы можем с ним поговорить? – спросила маленькая Джип. – Ведь мы никому не сделаем плохо, правда?
– Конечно, не сделаем, моя милая. Но бедная птица, как мне кажется, слишком дикая. Попробуй, если хочешь. Позови: крон-шнеп, крон-шнеп!
Тонкий голосок маленькой Джип присоединился к птичьему крику и щебету других птах в тенистой вечерней тишине.
– Ой, смотри-ка: он ныряет к самой земле, вон к тому углу. Там у него гнездо! Давай не будем слишком близко подходить, хорошо?
Маленькая Джип шепотом повторила:
– Там у него гнездо.
Они потихоньку вышли за калитку рядом с сараем. Кроншнеп все еще носился вокруг них и кричал.
– Правда хорошо, что его самочка не пострадала, мам?
Джип, поежившись, ответила:
– Да, милая, я очень рада. А теперь пойдем пригласим дедушку на ужин.
Маленькая Джип запрыгала на месте. Они направились к реке.
Уинтон два года снимал комнаты в «Сливочной миске», приезжая так часто, как позволяли дела и увлечения. Он отказывался жить в одном доме с Джип, но желал быть под рукой в нужный момент. В гостинице Уинтон вел простую жизнь – ездил с дочерью верхом, когда Саммерхей уезжал в Лондон, ходил в гости к соседям, курил сигары, строил планы защиты доброго имени взрослой Джип и потакал капризам Джип-маленькой. Для человека, не мыслившего своей жизни без лошадей, момент, когда внучка впервые сядет в седло, был воистину священным. Глядя, как они гуляют, взявшись за руки, Джип думала: «Отец любит ее не меньше меня. Пожалуй, даже больше».
Одинокие вечерние трапезы в гостинице Уинтон считал наказанием и тщательно скрывал свои чувства от дочери, поэтому принял приглашение, не выражая радости, которую испытал. Они поднялись на холм с маленькой Джип посредине, державшейся за руки мамы и деда.
В домике из красного кирпича не было вещей, к которым Джип привыкла в своем лондонском жилище, за исключением пианино. Стены побелены, мебель из старого дуба, вместо настоящих картин – репродукции любимых полотен. В столовой висела «Смерть Прокриды». Уинтон, приходя на обед или ужин, всегда придирчиво рассматривал эту картину: дьявольски подозрительная история, похоже, заворожила его. Майор одобрял столовую и ее обстановку – узкие дубовый стол, «как на последней вечере», украшенный синей льняной дорожкой, старый кирпичный очаг, створчатые окна с цветастыми занавесками – во всем прослеживался приятный глазу аскетизм, ловко смягченный женской рукой. Уинтон хорошо ладил с Саммерхеем, но проводить время наедине с дочерью ему нравилось больше. В тот вечер он был особенно рад, что им не мешают: последнее время Джип была задумчива и рассеянна. Когда они остались после ужина вдвоем, он спросил:
– Ты, должно быть, очень скучаешь, дорогая. Тебе надо чаще бывать на людях.
– О нет, отец.
«Не похоже, чтобы она хандрила в отрыве от общества, – подумал он, заметив ее улыбку. – В чем тогда дело?»
– Уж не получила ли ты какие-нибудь новости от Фьорсена?
– Ни слова. Но он, как я слышала, в этом сезоне опять играет в Лондоне.
– Вот как? Ну, пусть порадуются.
А про себя подумал: «Значит, причина не в нем тоже. Но ведь что-то же ее гложет – я готов поклясться!»
– Я слышал, что Брайан идет на повышение. На прошлой неделе один мой приятель сказал, что его считают самой яркой молодой звездой адвокатуры.
– Да, у него очень хорошо получается. – Уши Уинтона уловили тихий вздох. – Как ты думаешь, он сильно изменился с тех пор, как ты впервые его встретил?
– Не знаю. Разве что озорства поубавилось.
– Да, он почти перестал смеяться.
Слова были произнесены спокойным, ровным тоном, но Уинтон насторожился.
– Если день за днем выпытывать у людей, причем в основном у мерзавцев, их подноготную, любому станет не до смеха. Господи, что это за жизнь?
Однако, попрощавшись с дочерью и возвращаясь к себе при свете луны, Уинтон вновь поддался сомнениям и пожалел, что не спросил напрямик: «В чем дело, Джип? Ты беспокоишься из-за Брайана или тебе досаждает людская молва?»
В последние три года он подсознательно стал невосприимчив к собственному сословию и тем, кто к нему примазывался, стал проявлять еще больше заботы о бедняках – ходить в гости к батракам, мелким фермерам, небогатым ремесленникам, оказывать им мелкие услуги, когда представлялась такая возможность, совать их отпрыскам медную мелочь – и все в таком же духе. То, что эти люди не могли позволить себе такую добродетель, как гордость, не приходило ему в голову; Уинтон лишь замечал, что они относились к Джип уважительно и приветливо, и это отношение согревало его сердце, которое все больше ожесточалось против двух-трех помещичьих семейств и выскочек, обитавших на виллах вдоль Темзы.
Когда он приехал сюда в первый раз, главный землевладелец, с кем он был знаком много лет, пригласил его на обед. Уинтон принял приглашение с тайным умыслом: выяснить, как к ним относятся, и при первой же удобной возможности завел разговор о дочери. Джип, сказал он, полностью посвятила себя разведению цветов. Красный домик окружал неплохой сад. Жена друга чуть приподняла брови и ответила с нервной улыбкой: «Ах да! Ну, еще бы!» Возникла предсказуемая пауза. С тех пор Уинтон при встрече с приятелем и его женой здоровался с такой ледяной вежливостью, что мороз продирал знакомых до спинного мозга. Уинтона не интересовало их мнение о дочери, ему нужно было показать этим людям, что злословие дорого им обойдется. Конечно, это было глупо с его стороны, ибо, будучи до кончиков ногтей светским человеком, майор превосходно понимал: женщина, живущая с мужчиной, не состоя с ним в браке, ни за что не найдет одобрения у людей, поддерживающих хотя бы малейшую видимость соблюдения традиций. Джип не могла претендовать даже на зыбкую территорию, занимаемую разведенными и вновь вышедшими замуж женщинами. Однако даже джентльмен подчас не может устоять перед зовом беззаветной любви, поэтому Уинтон, как Дон Кихот, был готов в любой момент броситься ради дочери в атаку на любую ветряную мельницу.
Стоя за дверью гостиницы и делая последние затяжки на сон грядущий, он думал: «Много бы я дал за то, чтобы вернуть себе молодость и срезать кое-кого из этих лицемерных выскочек!»