К книге
Перелом. Книга 2Перелом. Правдивая история[1]. Часть первая. III
7%
Перелом. Правдивая история[1]. Часть первая. III
5

О, femme, femme sexe faible et décevant,

tout animal créé ne peut manquer à son instinct;

le tien est-il donc de tromper1?

Du, übersinnlicher, sinnlicher Freier,

Ein Weib nasführet dich2.

Он вошел в гостиную.

Это была большая, глубокая, с тремя окнами на улицу, комната, обтянутая темно-малиновым атласом, на благодарном фоне которого особенно ярко и выпукло при свете двух зажженных на столах высоких карселей выступала позолота панелей и карнизов, обтянутых тою же темною материей, стиля Louis XV3, мебели, резных рам кругом зеркал и картин, блестящая бронза люстры, канделябр и больших часов Pompadour на камине из серого мрамора. Мягкий обюсоновский ковер4 во всю гостиную выкидывал из-за ножек обильно и беспорядочно расставленных на нем кресел и кушеток где лист, где розу, где завиток своих вычурных разводов. Великолепное фортепиано Эрара5 с развернутою тетрадью оперной партитуры на пульпете стояло в углу под сенью длиннолиственной пальмы. Между окнами, отражаясь в широких зеркалах, подымались горки пестревших в густой зелени пахучих цветов. Несколько довольно крупного размера, но далеко не завидных по живописи картин симметрически развешены были по стенам: дюжинные морские виды Айвазовского6, какая-то нимфа с чухонским лицом и зеленым телом, копия со злосчастного Поцелуя Моллера7, a в самой середке с каждой стороны глядящие друг на друга через комнату портреты высокопоставленных лиц, словно приобретенные из какого-нибудь присутственного места… Фотография зато являла здесь самые блистательные образчики своих преуспеяний: «карточки-портреты», большие и малые, группами и в одиночку, раскрашенные и «неретушованные», на темном фоне и на светлом, в резных и гладких, скромных и ценных, картонных, деревянных, бронзовых, стальных, филиграновых, плетенных из соломы, выклеенных из перьев, рамках выглядывали изо всех углов, со столов, мольбертов, этажерок, шкафов современной имитации старого Буля8, громоздились на мраморе камина, на палисандровой поверхности эраровского инструмента. Тут был в ликах, как говорится, «весь Петербург» – мужской Петербург того времени: и Гриша Северов, известнейший и популярнейший из тогдашних жуиров и покорителей сердец, и тогдашний молодой, красивый и изящный петербургский обер-полицеймейстер, и «статский генерал» Прытков, и целая семья генерал-адъютантов и свитских генералов, мрачных и игривых, то в регалиях, с рукою на эфесе сабли, то en négligé9, верхом на стуле, с сигарою в зубах; итальянцы-тенора и секретари посольств с прикрученными в нитку усами и пробором до затылка; надворные и коллежские советники морского министерства, все до одного готовившие себя в те дни на посты министров, и даже в срок самый непродолжительный; тоненькие кавалергарды и пухлые лейб-гусары; красавец-гимнаст Леотар на своей трапеции и рядом с ним варшавский барон из евреев, прибывший на берега Невы с каким-то, как говорили, необыкновенным финансовым проектом, имевшим поступить на рассмотрение государственного совета, но который он, как «цивилизованный европеец», полагал прежде всего провести способом, не изведанным еще «дореформенною» тогда Россией, a именно через посредство «влиятельных дам»… Все это вперемежку с дорогими бомбоньерами-ящиками из китайского лака, слоновой кости, перламутра, оксидированного серебра, с фарфоровыми вазами, расписными веерами, саксонскими куклами, яшмовыми чашами, хрустальными флаконами в оправах из драгоценных камней, серебряными пепельницами, карикатурными фигурками из гутта-перчи и папье-маше и всякими иными ненужностями самоновейших фасонов, как бы только что доставленными сюда прямо от Кнопа или La Renommée[3]. Салон Ольги Елпидифоровны Ранцовой походил на выставку благотворительного базара, составленного из пожертвований доброхотных даятелей. Но это был очевидно весьма любимый в Петербурге и многопосещаемый салон. Мебель хранила явные следы многочисленных туловищ, придавивших первоначальную упругость ее пружин, напомаженных затылков, опиравшихся об ее мягконабитые спинки; к благовонию цветов примешивался всюду тот острый запах, который неизбежно оставляет за собою в комнатах курение табаку. Бесцеремонный смех и легкие речи словно струились в тепличной атмосфере этого роскошного и безалаберного покоя…

Троекуров, с легким зевком и пожимаясь от ощущения пронизавшего его на улице холода, опустился на низкое кресло перед камином, в котором еще вспыхивали синие огоньки потухшего угля, и достал портсигар из-под полы своего мундира.

– Вы здесь? – крикнул ему голос из другой комнаты.

– Да, и смерз, – отвечал он.

Портьера приподнялась, и в гостиную торопливо вошла-вбежала хозяйка. Она была еще в своем изысканном туалете, со своими сверкающими шатонами в ушах и ожерельем в три нитки крупного жемчуга на обнаженной, восхитительной шее.

– Что, хорошо, прелестно, как вы находите, поступила со мною ваша Краснорецкая? – воскликнула она сразу, подходя к самому креслу Троекурова и глядя на него в упор.

Он, по-видимому, ожидал не этого вопроса и слегка усмехнулся.

– Прежде всего, почему она «моя?» – сказал он, учтиво швыряя в камин только что закуренную им папироску.

– Разумеется, ваша, 10-вашего монда, вашей crême, – пылко вымолвила красавица-барыня, сверкая глазами из-под сжатых темных бровей, – a я для нее une Dieu sait qui, une madame Rantzoff! Madame Rantzoff, qu’est-ce que c’est-10! Меня можно только доить как корову, деньги с меня тащить бессовестно… Сама скупится, или нет у нее, a я дала три тысячи «на улучшение пищи» ее школы, и мой муж сидит теперь третий месяц в деревне и бьется там из-за денег, a она… Я с нею в том же совете патриотических школ сижу, и она всех наших дам сегодня пригласила, и даже cette affreuse11 madame Паульсон, которая чужие платья носит, – я знаю наверное, Сашенька Василинина ей два своих подарила, – a меня… Она сочла, с меня довольно, что она мне карточку забросила: нарочно, гадина этакая, приехала, когда – знала ведь! – когда меня дома не бывает. Это за мои три тысячи! Un peu cher12 обходятся ее визиты!.. A Лиза Стародубская, родная ее племянница, еще третьего дня божилась и клялась, что я непременно, непременно получу приглашение… Мерзкие, отвратительные они все! Подличают, когда нужно им что-нибудь, и фыркают, когда… И я очень хорошо понимаю, из-за чего не хотят они меня все. Потому что их мужьям, сыновьям и любовникам, – подчеркнула она злобно, – тысячу раз веселее у меня, в моем доме, чем в их противном гранжанре, и они это знают и бесятся… И я очень рада, что у нее сегодня будет bal manqué13, – нежданно добавила Ольга Елпидифоровна, – потому что императрица не поедет!

– Кто это вам сказал? – тихо, и глядя на тлеющие угли, спросил Троекуров.

– Мне говорил Петруша Лупов: он вчера дежурный флигель-адъютант был. Pour sûr14 не поедет!

– A я сегодня обедал у Свистунова с гофмаршалом Гагиным, который был там сегодня утром, – все едут, напротив, – протянул кавказец.

Красивая барыня гневным движением швырнула на камин перчатки, которые держала в руке, и быстро опустилась в кресло насупротив своего собеседника.

– Ну и поздравляю ее… и вас! Отправляйтесь и веселитесь!..

– Вы разрешаете? – промолвил он с новою усмешкой, выпрямляясь и устремляя на нее глаза.

– Что такое?..

– Ехать мне на бал к княгине? Вы с меня требовали слова, и я вам дал его, что я поеду туда только в том случае, если и вы будете…: Но раз вам угодно теперь, чтоб я «отправился»…

– Ну конечно, – язвительно прервала она его, – вам только этого и нужно! Вы меня в душе проклинаете теперь за это данное вами слово, потому что вы умираете, хотите ехать туда… Вы думаете, кажется, что я ничего не понимаю, Борис Васильевич, – проговорила она внезапно изменившимся тоном, тоном мнимого спокойствия, скрещивая на груди свои полные, высоко обнаженные руки с ямочками на локтях, – вы даже вздумали скрытничать. Это просто смешно! Я вас спрашиваю в театре, кто эти барыни, к кому вы ушли от меня, и вы принимаете ваш grand air15 и отвечаете: «вы их не знаете», и целый час шушукаетесь там в углу с этой госпожей, которая так нахально вытребовала вас от меня. A у меня сидит Шастунов, который их знает по Москве, и говорит мне прямо, кто они. К чему же эти тайны, разве я не узнаю всегда все, что мне нужно? Но вы сочли лучшим принять со мною равнодушный вид, чтоб я не обратила внимания, как вы будете рассыпаться с этою ingénue, у которой глаза как тарелки… Что, она очень богата, по крайней мере? – не выдержав, с новою язвительностью проронила г-жа Ранцова.

Брови Троекурова сжались на миг, но он, как бы сознавая это, провел по лицу рукой и совершенно спокойно возразил:

– Для чего это вы меня спрашиваете?

– Очень просто, – гневно отвечала она: – не стали же бы вы, la coqueluche du grand monde16, компрометировать себя публично в театре с какою-то неизвестною московскою колокольней, если б y вас не были свои какие-нибудь особенные виды?

– «Виды» уплатить мои долги приданым богатой жены – так ведь это? – промолвил он все так же хладнокровно.

Она пренебрежительным движением приподняла плечи:

– Что ж такое, не вы первый, не вы последний!

– Само собою! – засмеялся он, глядя на нее с какою-то бессознательною жалостью. – И вообразите, я не спрашивал и даже весьма склонен думать, что тут никакого приданого нет, или очень мало…

– Они едут на этот бал? – прервала она его вдруг.

– Едут.

– И вы, если б я сняла с вас ваше слово, поскакали бы сейчас туда же produire17 эту интересную бесприданницу в мазурке? Говорите чистосердечно!

– Поехал бы, Ольга Елпидифоровна, – ответил он серьезным голосом, с поднятыми на нее глазами.

Из ее глаз брызнули мгновенно слезы:

– Вы меня никогда не любили! – воскликнула она, поспешно доставая из кармана кружевной платок.

«Вот оно когда настоящее-то!» – пронеслось в мысли Троекурова.

– Я бы мог, однако, привести вам доказательства противного, – выговорил он вслух, как бы вскользь.

– Ах, пожалуйста, – замахала она на это руками, – знаю наперед, что вы мне можете сказать!.. Старая история, как вы безумствовали из-за моей жестокости, всех ревновали, чуть не убили бедного Ордынцева, который не более вас тогда был dans mes bonnes grâces18… Да разве это любовь – настоящая? «То кровь кипит, то сил избыток»19, как сказал Лермонтов. Каждый новопроизведенный корнет и до сих пор считает своим долгом влюбиться в меня так, как вы влюблены были тогда… A вы, хоть и не корнет уж были, a тот же юноша, пылкий, бестолковый, ne sachant rien de la vie20

– И вы тогда над этою бестолковостью смеялись, – вырвалось невольно из уст Троекурова, – смеялись и надо мною, и над Ордынцевым с опытным и толковым графом Анисьевым…

Она вся вспыхнула.

– Не напоминайте мне этого имени, я сто раз вам говорила! – вскликнула она. – Вы знаете, что я никогда его не любила, никогда не был он моим… Этот человек терроризовал меня просто: в первые годы моего замужества он забрал нас с мужем в руки и заставил буквально плясать по своей дудке. Мы тогда только что приехали сюда, никому не известные; надо было устроить себе положение, отношения создать… Он знал, что был необходим нам, и пользовался этим… Я не скрываю, он все сделал, чтоб отдалить меня от вас тогда, он пугал меня страхом потеряться во мнении света… Но к чему эти ретроспективные упреки, – прервала себя вдруг она, – мало вам того, что теперь, когда мы опять увиделись, я, сумасшедшая, имела глупость первая на шею к вам кинуться?..

Он слушал ее, поникнув головой, с учтивою внимательностью, едва скрывавшею выражение недоверия, которое, по-видимому, внушали ему ее слова. Когда договорила она, он, не вставая, пододвинулся к ней на колесцах своего низенького кресла, наклонился и захватил обе ее руки в свои… Эти теплые, холеные руки, проникнутые тонким, знакомым ему, не раз опьянявшим его до экстаза запахом духов, так и манили прижать их к горячим губам. Но он воздержался, сжал их и, глядя ей глазами в глаза, проговорил с мягкою насмешливостью:

– Упреков вы от меня никогда не слышали и не услышите, a все же должен я сказать вам, моя прелесть, что в то время я вас, хотя и «бестолково», пожалуй, но зато и без памяти любил; вы же «настоящим» образом не любили меня ни тогда, ни теперь… да и едва ли способны так любить…

Она с сердцем выдернула у него руки.

– Вот как!.. Что же, вы, может быть, правы, – нежданно вскликнула она через миг, как бы одумавшись, – так, по-настоящему, без оглядки, вас любить я действительно, может быть, не способна. Для этого, как в музыке, надо быть уверенным, что втора идет за вами верно. A у вас вечно полутоном выше или ниже звучит, потому что вы, как Шопен, ищете вечно каких-то неслыханных, неизвестных простому человечеству звуков. Вы та же больная аристократическая натура, только он в музыке, a вы в жизни.

– Откуда мне сие, помилуйте! – засмеялся на это кавказец.

– Да, да! – воскликнула Ольга Елпидифоровна. – Я умна, вы знаете, и вижу людей насквозь. Вы – 21-aristocrate par l’épiderme… Это Montebello-21 про вас сказал, и отлично!.. В вас какая-то особенная, обидная утонченность нервов, вы способны коробиться и возмущаться от того, что проходит незамеченным для девяти десятых обыкновенных смертных, от какого-нибудь нечаянно вырвавшегося неудачного слова, неловкого движения, от цвета платья, выбранного не к лицу. Вы вечно все видите и все судите… Оттого вы и любите – точно снисходите; в вашей любви вечно чувствуется озабоченность брезгливого человека, который, входя в незнакомый дом, говорит себе: как бы здесь чем-нибудь неприятным не запахло!.. Я всегда, с тех пор как… как мы близки, производила на вас это впечатление – правду я говорю, скажите?.. Я всегда была для вас une fleur trop vulgaire22. В первые годы молодости вы любили меня как молодой зверь. Когда мы встретились опять, вы дозволили любить себя, как позволяет какой-нибудь пойманный орел кормить себя, но с тем же затаенным презрением и враждою глядит на того, кто подает ему пищу…

И так же мгновенно и нежданно, как в первый раз, мгновенные и нежданные для нее самой слезы закапали из глаз красавицы. Она отерла их, уронила руку на колени и печально взглянула в лицо Троекурова. Он медленно закачал головой:

– Несправедливо и противоречит даже тому, что сами вы сказали сейчас. Раз вы находите во мне такую необыкновенную «утонченность нервов», допустите же, что я могу столько же ценить и любоваться, сколько «коробиться» и «возмущаться», как вы сказали. A я уверяю вас, что вами я всегда самым искренним образом любовался… Вы представлялись мне всегда блистательною бабочкой, которая летит на все, что светит и горит… Вы видите даже, как я по этому случаю поэтически говорю! – добавил он поспешно, как бы извиняясь за необычную ему фразу.

– Это меня не трогает, – полуулыбаясь и приподымая свои великолепные плечи, возразила Ольга Елпидифоровна, – не такие еще стихи мне писали! Что же дальше?

– A то, – отвечал он, – что и вы любить можете, и вас любить должно в границе этих ваших инстинктов…

– Лететь на свечку?

Он с мягкой улыбкой повел утвердительно бровями.

– И вы считаете теперь своим долгом, – иронически засмеялась она, – свечку эту задуть, sous pretexte23 не дать мне слишком обжечь крылья?

– Безо всяких предлогов; вы знаете, что я не фат, – с преднамеренной сухостью произнес Троекуров.

Она остановила на нем внимательный взгляд и слегка побледнела.

– А-а, – протянула она, – c’est donc la fin24?.. Вы этого хотите?

Он поднялся с места и оперся об угол камина.

– Поневоле, – учтиво промолвил он, – я должен уехать отсюда и, по всей вероятности, надолго.

– Куда же это, в Оренбург? – спросила она, насколько могла хладнокровно, видимо сдерживая все, что кипело у нее внутри, – вчера у меня был (она назвала тогдашнего генерал-губернатора того края); он мне говорил, что приглашал вас туда, что там готовится какая-то экспедиция в Среднюю Азию.

– Нет, – медленно проговорил Троекуров, – довольно воевать!.. Мне, по всей вероятности, будут предстоять иные заботы, – как-то невольно добавил он к этому.

– Что такое?.. Или это опять тайна?

– Н-нет… Мне с неба падает, по-видимому, наследство, о котором мне и не снилось никогда…

– Какое наследство? – вскрикнула она с тем женским любопытством, которое у прекрасного пола не остывает и среди самых поглощающих тревог жизни.

Он принужден был сообщить ей по этому поводу все, что уже известно нашему читателю.

Она слушала, глядя на него взглядом, в котором угадывалось, что она вовсе не думала о том, о чем он вел речь. Какие-то недобрые огоньки пробегали будто при этом в ее зрачках.

– Когда же вы узнали об этих счастливых для вас смертях? – иронически спросила она.

– Сегодня.

– Утром?

– Нет…

– Вам это сообщила сейчас в ложе эта башня в желтом чепце?

– Госпожа Лукоянова, – подчеркнул Троекуров.

– Да, – расхохоталась вдруг красивая барыня, подымаясь с места, – вы действительно настоящий теперь жених для дочери ловкой московской маменьки!..

Троекуров не отвечал и только потянул себе ус, с видом человека, готового встретить спокойно всякую бурю.

– Не сердитесь пожалуйста, это к вам не пристало! – сказала она, проходя мимо него и оглянув его быстрым взглядом.

– И не думаю, – поспешил он усмехнуться на это.

Ольга Елпидифоровна подошла к своему Эрару, ударила пальцем по клавише в басу, провела его затем по всей клавиатуре, зевнула и со скучающим видом опустилась в стоявшее близ инструмента кресло.

– Во всяком случае с вами сегодня невесело!

– Я не виноват: вы сами же заставили меня рассказывать вам сейчас о вещах, которые могут быть интересны только для меня.

– Все, что вас касается, Борис Васильевич, не может не быть для меня интересно, – насмешливо кланяясь ему с места, сказала она.

Он отвечал ей таким же поклоном и усмешкою:

– Позвольте выразить вам всю ту благодарность, которую заслуживает ваша любезность…

– Прелестно! Точно из какого-нибудь романа Александра Дюма… Да, – перебила она себя, – я все время в театре спрашивала, и никто из моих умников не умел мне сказать: из какого романа взят сюжет des Putritains25?

Троекуров не успел ответить. Ольга Елпидифоровна скинула мантилью с плеч, обернулась с креслом к фортепиано и торопливо, словно спеша не забыть чего-то, отстегнула браслеты с обеих рук, уронила их на ковер… Ее захватывающий голос огласил чрез миг комнату: она пела каватину баритона в первом действии Пуритан:

Ah, per sempre io ti perdei,

Fior d’amore, fior d’amor, la mia speranza,

E la vira ché s’aranza

Sara diena di dolor[4].

Она подражала Ранкони, усиливая как бы в насмешку густоту звука своего контральтового тембра, но, словно помимо ее воли, задушевная нежность очаровательной мелодии лилась и плакала в ее горле во всей искренности создавшего ее вдохновения. Ее самое привлекало это вдохновение, губы ее увлажнились, глаза пылали томно и страстно.

Ho она оборвала вдруг; руки ее скользнули с клавишей на колени, она откинула голову назад:

– Удивительный был артист этот Ранкони26! – проговорила она будто в утомлении. – Четыре ноты в голосе, a всю душу забирал…

– Зачем вы кончили! – вырвалось у Троекурова, – его как-то внезапно всего подняло ее пение. – Еще, пожалуйста, еще!

Он отодвинулся от камина и шагнул к ней. Она лениво скользнула по задку кресла, о который опирался ее затылок, и слегка свислась головой в его сторону:

– Вам еще мало музыки?.. Впрочем, вы там, в театре, не тем были заняты! – промолвила она, пока он подымал с пола ее браслеты.

– Спойте еще, прошу вас! – повторил он настойчиво.

– Вы просите?..

Глаза ее засверкали вдруг; она разом выпрямилась, встряхнула головой:

– Примите кресло, на нем низко петь!..

Троекуров поспешил исполнить приказание: он отодвинул кресло, пододвинул ей табурет. Усаживаясь на него со своим пышным кринолином, она сделала неловкое движение, как бы падая, слегка вскрикнула… Он ее поддержал за локоть, за этот прелестный, полный локоть с ямочкою на сгибе, который и во сне снился ему в оны дни… Матово-белая, низко открытая спина ее вздрогнула, показалось ему при этом… Глаза его невольно остановились на ее соблазнительном очертании…

– Хорошо, можете слушать, – не оборачиваясь, обрывисто сказала она.

Он обошел инструмент, уложил обе руки на его доску и устремил на нее глаза.

– «Торжество победителя»27! – со смехом возгласила Ольга Елпидифоровна – и начала:

Сто красавиц светлооких

Председали на турнире;

Все цветочки полевые…

– Fleurs vulgaires, – скороговоркой вымолвила она, воспользовавшись ritardanto28 в мотиве, —

Лишь моя одна как ро-оза, —

каррикатурно допела она колено, и тою же скороговоркой: – Из московского грунтового сарая прямо в оранжерею archichic29 княгини Краснорецкой! И кому-то смерть хочется туда же, и он, бедняжка, не может… Ну, просите хорошенько, – я, может быть, возьму да и сжалюсь,

Car moi j’en ris,

Car moi j’eu ris, tant je suis bonne fille30,

заключила она, с неподражаемым ухарстом выражения, припевом из не совсем салонной песни Беранже.

– Как можете вы дурачиться с таким голосом! – полудосадливо, полугорячо вскликнул Троекуров.

– О-о, какая строгость! – и она насмешливо и гордо окинула его взглядом. – С какого права?

– Вы капризничаете! – сказал он хмурясь.

– A если б и так?

Она быстро скинула партитуру с пульпета фортепиано, опустила его, как бы с тем, чтоб удобнее вглядеться в лицо кавказца, разговаривавшего с нею поверх этого пульпета, и нагнулась к нему так, что его всего обдало опьяняющим благоуханием ее роскошного тела…

– Из-за чего, скажите, стала бы я тешить вас?.. А я могла бы действительно сегодня, – мгновенно переменяя тон, продолжала она, – я в голосе, как никогда. Если б я пела на сцене, я чувствую, не было бы сегодня человека в театре, который бы не пал к моим ногам…

– Я постараюсь заменить вам публику, насколько будет в моих силах, – сказал он, стараясь скрыть под беззаботным видом шутки начинавшее разбирать его волнение.

Она кивнула головой вверх:

– Tempi passati31! Эги предложения теперь к лицу разве кому-нибудь из моих amoureux transis32, вроде Шастунова, a никак не…

– A знаете, кстати, – прервал ее Троекуров, – я никак не понимаю, как вы можете с ним возиться!

– С кем это?

– С вашим Шастуновым.

– Что ж такое! Молодой зверь, как я их называю… И вы были таким dans le temps33!..

Троекуров гадливо повел губами:

– Он и не зверь, он просто животное!..

– И нос кривой, заметили вы! – расхохоталась Ольга Елпидифоровна. – A вы не видели, какую он discretion34 проиграл мне вчера?.. Вот там на столе, в футляре… Подайте сюда!

Это был довольно объемистый, чеканного золота ящичек в форме ковчежка, на крышке которого во всю его ширину читалось французское слово Epingles35, начертанное бриллиантами и рубинами весьма почтенных размеров.

Троекуров взглянул и пожал плечами.

– 36-Quel mauvais goût, не правда ли? – продолжала смеяться Ранцова; – a ведь он уверен был, что ничего нельзя выдумать de plus grand genre, как поднести для грошовых булавок вещь тысячи в полторы или две! Так и видна купеческая кровь… Ведь его маменька, рожденная Раскаталова, excusez du peu-36! Вы эту его маменьку не знаете? Феноменальная дура!..

– К чему вы от него принимаете? – сказал тихо Троекуров.

– A что ж такое? – отвечала, не смущаясь, красивая барыня, любуясь игрою света, падавшего на Шастуновский подарок. – Камни эти, разумеется, я велю вытащить вон и сделаю из них браслет, Renaissance37, o котором давно мечтаю…

Он потихоньку вынул у нее футляр из рук, закрыл и кинул его на стол:

– Спойте лучше, чем вздор говорить!

Она усмехнулась новою ироническою усмешкой:

– A, a, «l’épiderme aristocratique» уж закоробило!.. Удивительный вы человек!.. Чего вы хотите от меня? – спросила она вдруг, погружаясь ему глазами в глаза.

– Чтоб вы пели, – произнес он дрогнувшим голосом.

Она продолжала неотступно глядеть на него:

– Неправда!

– Как «неправда»?

– Совсем не о пении вы думаете.

– Может быть, – проговорил он не сейчас и как бы против воли. Он стоял теперь, несколько склонясь высоким телом пред нею, охватываемый видом, атмосферою ее женской прелести.

– Вот видите! – лукаво сказала она. – О чем же, говорите!

– Отгадайте!

Она насмешливо прикусила алую губу своими сверкающими зубами:

– Вам хочется меня умаслить, чтоб я разрешила вам ехать к Краснорецкой.

– Нет, – отвечал он почти с сердцем, – я бы не поехал теперь, если бы вы и разрешили.

– В самом деле?

Взор ее сверкнул невыразимым торжеством.

– Что же это должно значить, Борис Васильевич? – промолвила она, обнимая его взглядом, от которого тысячи искр запрыгали у него пред зрачками…

– Вы прелестны, Ольга! – еле слышно вырвалось из его гортани.

– Разве это так говорят? – произнесла она таким же шопотом, будто уносимая тою же страстною волной. – À genoux, monsieur, à genoux38, и просите у меня прощения!

Он, уже безвластный, опустился к ее коленям.

– Прелесть моя! – мог он только выговорить, охватывая обеими руками ее гибкий стан.

Она мгновенно откинула от себя эти руки, вскочила с места и взглянула на него присталными и злыми глазами:

– Уж если разрыв, так не от вас, а от меня. Я хочу разрыва, Борис Васильевич, помните это!.. Можете теперь беспрепятственно ехать на бал!..

Она присела пред ним большим реверансом, какие делались в бывшем тогда в моде танце Lanciers, захватила с кресла свою пунцовую мантилью и вышла из гостиной, прежде чем наш кавказец нашел слово в ответ.

Да и что бы ответил он ей? В первую минуту он готов был броситься за ней, но он сдержал себя и судорожно сжал веки, как бы с тем чтобы подавить мутившее его сознание раскаяния и стыда…

Уже на улице, остуженный метелью и сыростью, спросил он себя, ехать ли ему теперь к Краснорецкой или нет. «Нет, – подойти к той после этого?»… Он не договорил, кликнул извозчика и, уткнувшись носом в шинель, отправился спать в свою гостиницу.

Предыдущая главаГлава 5 из 74Следующая глава