What should poor Jack Falstaff do in the days of villainy? I have more flesh than another man, therefore more frailty1.
Ha одной из московских Мещанских, в глубине двора, невидимый с улицы за выходившими на нее деревянными флигелями, стоял небольшой каменный одноэтажный дом, обитаемый отставным частным приставом Елпидифором Павловичем Акулиным, и который, как и все окружавшие постройки, составлял его благоприобретенную собственность. За ним, высоко подымая над крышею свои опорошенные инеем ветви, виднелись деревья довольно, по-видимому, обширного сада.
Ранцовых ждали. Едва успела въехать карета их во двор, как под навесом небольшого крыльца, пристроенного к одному из углов дома, появился молодой малый в куцом фрачке и с глупо улыбающимся лицом кинулся принимать господ.
– Пожалуйте-с, пожалуйте! – голосил он, ни дать ни взять лавочник в Городе[6], зазывающий покупателя. И, подхватив Ольгу Елпидифоровну под мышки, повел ее вверх по нескольким, обитым серым солдатским сукном ступенькам просторной, чистенькой, освещенной большим продольным окном лестницы, стены которой сверху до низу оклеены были весьма оригинальною коллекцией лубочных картин патриотического содержания, подобранных с эпохи Двенадцатого Года.
Немногочисленные, но довольно объемистые комнаты «укромного уголка», как называл свой дом Елпидифор Павлович, едва ли уступали роскошному петербургскому апартаменту его дочери по количеству наполнявших их предметов самого разнообразного свойства. Но между тем как там все носило печать новизны и случайности, здесь все свидетельствовало о прирожденном артистическом вкусе и терпеливой страсти к собирательству своего хозяина. Недаром целых восемь лет состоял главным полицейским оком в Городской части Елпидифор Павлович, недаром знал он наизусть каждую лавчонку своего торгового муравейника, недаром являлся сам «надзирать» за подчиненными ему квартальными при составлении ими описи движимости сколько-нибудь состоятельного должника, назначенной к продаже с аукционного торга. Он, очевидно, не пропустил ни единого из тысячи представлявшихся ему случаев приобретать дешево – если не всегда даром – художественные вещи, настоящая ценность и редкость которых в те времена и не ведомы были весьма часто их владельцам и которые угадывал Акулин и чутьем своим, и наглядкой, приобретенною долгими годами этого собирательства. Он не пренебрегал ничем. Тут были и картины, и старинная мебель, фарфор и бронза, мозаика и яшма, монеты и мраморные бюсты, – всякое добро, выставленное въявь или тщательно хранимое в глуби заветных ящиков…
– Да у него тут целый музей! – восклицала Ольга Елпидифоровна, проходя с мужем мимо всего этого неожиданного для нее художественного богатства (она еще в первый раз посещала отца после отставки в этом его давно купленном им доме, куда он постепенно отправлял свои приобретения, признавая неудобным «выставлять их напоказ» в казенной квартире) по узеньким коврикам, протянутым во всю длину веселых, светлых комнат, с бросавшеюся в глаза совершенно голландскою опрятностью. – Откуда это у него все? – спрашивала она с удивлением.
Ранцов не отвечал и продолжал идти за нею, вперя вгляд в носки своих сапогов.
– Оля, друг мой! – раздался из глубины последней комнаты, спальни Елпидифора Павловича, его взволнованный, уже полный слез голос.
Она поспешила переступить через порог.
Акулин сидел полулежа, протянув коротенькие ноги свои во всю длину, в старинном глубоком и удобном вольтеровском кресле, с большою подушкой за спиной и другою с левого боку, на которой лежала недвижно его отнявшаяся рука. Против него на стуле помещался смуглый, с ворохом черных волос, спускавшихся низко на лоб, довольно еще молодой человек в синих очках. За креслом Елпидифора Павловича стояла красивая, с широким развитием плеч и груди, лет двадцати восьми женщина, повязанная по-купечески шелковым платочком по светло-русым волосам, в шелковой синей кофте крестьянского покроя, из плечевых отверстий которой выступали широкие собранные у локтя полотняные рукава рубахи ослепительной белизны. Обе руки ее, пухлые и белые, с бирюзовым колечком на одной из них, лежали рядом на верхушке спинки кресла, как бы выжидая чего-то. Ее подернутое легким румянцем лицо и синие с поволокой глаза глядели чрезвычайно спокойно, мягко и умно.
– Оля! – повторил Акулин, ухватывая здоровою рукой за ручку кресла и усиливаясь приподняться.
Синеглазая женщина запустила тотчас же свои ожидавшие руки за подушку и осторожно наваливала ее к спине больного, с незаметною, но несомненною силой удерживая его от падения назад.
Молодой человек, вскочив со стула, бросился помогать ей.
– Оставьте! – тихо проговорила она.
Он послушно опустился на прежнее место.
– Оля!..
И Елпидифор Павлович разрыдался истерическим рыданием.
Дочь быстро подошла к нему, наклонилась, обняла:
– Что это вы, папа, как не стыдно! Ну, вот я, и очень рада, и нечего вам плакать!..
– Вот видишь! – пробормотал он, указывая на недвижную руку.
Ольга Елпидифоровна едва узнавала его. Он страшно изменился. Громоздкая его фигура словно стаяла наполовину; лишенная своей жировой подкладки, кожа лица моталась мешком при малейшем его движении, падала тряпкой на отложные воротнички его ночной рубахи; прежние живые «полицейские» его глазки странно увеличились в объеме, тускло светя из-под нависших, непричесанных бровей…
– Это ничего, пройдет… электричество очень помогает в этих случаях, – отвечала она ему словами банального утешения, тронутая несомненно его жалким положением, но еще более заинтригованная этими двумя, никогда ею невиданными прежде у отца лицами, этою «барыней-крестьянкой, которая, конечно, не случайная сиделка», тотчас же догадалась Ольга Елпидифоровна.
A та между тем, перегнувшись через спинку кресла к уху ее отца, шепотом спрашивала его:
– Опустить?
Он кивнул в знак согласия. Она все так же осторожно опустила его с подушкой, направилась беззвучною походкой к столу, на котором расставлена была обычная печальная кухня всякого больного, налила счетом из склянки в рюмку с водой предписанное количество капель и вернулась с этим к креслу.
– Что это такое? – спросила Ольга Елпидифоровна, беззастенчиво уставившись прямо ей в глаза.
– Капли-с, – невозмутимо, как бы вовсе не заметив этого взгляда, ответила та.
– Кто у вас доктор, папа?
Он назвал.
– Он предписал?
– Да.
– Для успокоения, – промолвила синеглазая, принимая от Елпидифора Павловича опорожненную им рюмку, отнесла ее на стол и остановилась там в заповедной позе русского женского простонародья, уложив щеку на правую руку и подперев ее левою, и глядя на отца и дочь все тем же мягким и спокойным взглядом.
Господин в очках в свою очередь глядел на Ольгу Елпидифоровну во все глаза сквозь свои синие стекла.
– Олечка, без малого три года не видались! – заговорил Акулин.
– Да, я была за границей… потом Петербург, выбраться из него так трудно… Видите, впрочем, сейчас же приехала, как только вы дали знать… A как у вас здесь хорошо! – прервала себя она, обводя взглядом кругом стен, увешанных картинами французской школы прошлого столетия.
– Ты у меня еще не была здесь, – вздохнул он, – да, собрал кое-что, собрал…
– Давно это все у вас?
– Да вот, как выдал тебя, a сам сюда на должность поступил, скука одолела; ну, случаи были, начал потихоньку, потом пристрастился… Домик купил, отделал. Вот, думал, под старость отдохнуть в укромном уголке, любуясь и Бога благодаря… за милость Его… ко мне… грешному… Да видно, не Его… воля святая, – договорил, уже всхлипывая, Елпидифор Павлович.
– Полноте, полноте, почтеннейший, – заговорил вдруг господин в очках, нагибаясь к нему и какою-то кошачьею ухваткою принимаясь гладить его по коленке, – налюбуетесь еще, поживете, нас похороните!..
Голос его визгливый, как у мальчишки, странно противоречил его далеко не ребяческой наружности; говорил он с заметным малорусским акцентом. Ольга Елпидифоровна поморщилась.
– A у вас, сколько я понимаю, есть вещи редкие, папа? – обратилась она снова к отцу.
– Хорошие есть вещи, хорошие! – сказал он, внезапно оживляясь.
– Знаток известный Елпидифор Павлович! – молвил гость, одобрительно покачивая головой со своей стороны.
Он нагло, почувствовалось ей, рассматривал ее сквозь темную синеву своих очков.
Она отвернулась от него и отыскала глазами мужа, усевшегося у окна и безмолвно внимавшего всему этому разговору.
– Вы видели Троекурова на станции?
– Видел, Оленька, a что?
– Он большой любитель du bric a brac2 и знает в нем толк. Вот его бы привезти к папа показать; он оценит.
– Я очень рад, Оля! – дроговорил Акулин. – Если знаток в особенности…
Господин в очках внезапно заволновался:
– Троекуров! – воскликнул он. – Позволите ли, сударыня, узнать имя и отчество?
– Борис Васильевич, – небрежно проговорила Ранцова.
– Вы изволите говорить, он здесь, приехал… Неизвестно вам, где остановился?
– Не спрашивала! – отвечала она тем же тоном.
На лице больного заиграла словно какая-то злорадная улыбка; он обернул голову к говорившему:
– Это самый и есть наследник твоего… Ивана Акимовича покойного? – спросил он.
Тот не отвечал и поднялся с места:
– Я уже с вами прощусь, почтеннейший, в сенат пора! – сказал он, подходя к Елпидифору Павловичу и осторожно прикасаясь пальцами к его здоровой руке. – Позволите зайти понаведаться на днях?
– Приходи! – с видимою неохотой проговорил больной.
Женщина, стоявшая у стола, сдвинула еле заметно брови и тотчас же опустила глаза.
Гость отыскал свою фуражку, поклонился хозяину, дочери его и зятю и, проходя мимо стола, проговорил скороговоркой:
– Анфисе Дмитриевне мое всепочтение!
Она отвечала степенным поясным поклоном ему вслед.
– Кто это? – быстро спросила отца Ольга Елпидифоровна, как только исчез он в соседней комнате.
– Так один… делами занимается… Троженков по фамилии, – отвечал сквозь зубы Елпидифор Павлович.
Он видимо затруднялся говорить, как бы хотелось. Ольга Елпидифоровна тотчас же это заметила и сообразила: она обернулась к синеглазой женщине, имя которой только что узнал читатель.
– Вы, должно быть, устали, милая, стоять; можете себе идти, – если что нужно будет батюшке, я тут.
– Ничег-с, постоим, – возразила со смиренною усмешкой та.
– Ступайте, ступайте! – довольно уже резко сказала на это петербургская барыня. – Мне нужно поговорить с папа, вас позовут в случае нужды.
Анфиса Дмитриевна медленно двинулась с места, медленно прошла за спиной Ранцовой и, направившись вглубь спальни, исчезла за невидимою с первого взгляда небольшою дверью, оклеенною одними обоями с комнатой.
Больной с заметной тревогой следил за ней глазами. Но она прошла, и взгляда на него не кинув.
Он обернулся к дочери и заговорил слабым, жалобным голосом:
– За что это ты, Оля, за что?..
– Что такое? – спросила она, сжимая брови.
– Обидела… женщину…
Ранцова уставилась на него пристально:
– Да что она у вас такое, слуга, или…
– Э… экономка у меня… она, – промямлил он, отворачивая от нее глаза.
– И, как видно, нечто еще более вам близкое? – промолвила Ольга Елпидифоровна с ироническою усмешкой.
Он смутился, заметался на своей подушке:
– Что же, Оля, все мы люди, все человеки…
– И вы ее боитесь! – отчетливо выговорила она с той же усмешкой.
Эти слова внезапно как бы встряхнули больного, отнесли его к другому, дремавшему в нем до этой самой минуты помыслу. Он приподнял голову, отыскивая Ранцова, все так же молчаливо сидевшего у окна, и поманил его к себе глазами.
Тот поспешил подойти к нему, наклонился.
– Погляди за дверью, – прошептал ему на ухо тесть, кивая в сторону, куда ушла «экономка», – и запри… на ключ!..
Никанор Ильич зашагал послушно к двери, полуоткрыл ее, взглянул в комнату, в которую вела она, и тотчас же запер. Это была комната самой Анфисы Дмитриевны; в углу под иконами с теплившеюся пред ними лампадкой стояла кровать ее, покрытая сшитым квадратиками из разноцветных кусочков одеялом, и сама она сидела на этой постели в обычной позе, оперев щеку на руку, а локоть этой руки на колени… Он нащупал крючок на двери, закинул его бесшумно в петлю и вернулся к креслу Елпидифора Павловича.
– Садись… ближе, – сказал ему тот, приглашая глазами дочь сделать то же.
Они подвинулись к нему.
– Вот ты сейчас сказала, Оля, – начал он шепотом, смущенно и как бы робко поглядывая вглубь комнаты, – я «боюсь»… Я точно, Оля… Недужный, как видишь, стал, поразил меня Господь за прегрешения… Один, на чужих руках… Страшно, действительно…
– Помилуйте, батюшка, чего вам бо… – счел было нужным успокоить его волнение Ранцов, но взгляд жены остановил его на полуслове.
– Давно у вас эта женщина? – спросила она отца.
– Четвертый год… Привык, – слезливо молвил больной, – весь дом на руки ей сдал…
– Я не видала ее у вас, когда в последний раз была в Москве.
– Стыдилась тебя… не показывалась, – пробормотал он.
– Кто она, откуда?
Акулин завздыхал:
– Из мелкоты из купеческой… В племянницах жила у торговца одного. Выдали они ее молоденькою замуж за приказчика, пропойцу горького… Помучилась она с ним… Только умер он вскоре тут; деваться некуда, вернулась опять к этому дяде в дом… Красавица была она, в полном цвете. Ну, a у этих ракалий известны нравы – стал этот мужлан соблазнять ее… на сожительство… Не захотела она греха на душу брать – тиранство пошло, известно, ихнее, грызня, колотухи… Ухо ей было совсем, поверишь, оторвал раз у бедной… В этом виде, в крови вся, прибежала она ко мне в частный дом: «Спасите», – говорит, и в ноги, без чувств… A я еще раньше с лица ее знал, как она еще замужем жила. Тихая такая была, милая… Останься, говорю, у меня; никакой черт-дядя не сунется сюда отбирать тебя, потому я его с лица земли сотру… И действительно, прижал я черта этого так, что он не то отступился от нее, полторы тысячи чистоганчиком окромя того за бесчестье ей отсчитал… Всем она мне, могу сказать, обязана: поена, кормлена, холена… не ждал я от нее черноты такой!..
И Елпидифор Павлович захлебнулся слезами.
– Полноте плакать, папа, не стоит! – строго вымолвила Ранцова. – Если вы что-нибудь заметили, надо скорее принять меры.
– Нет, Оля, ты не знаешь, – продолжал он, отирая влажное лицо, – умница ведь она, тонкая… всякия мои до корешка дела знала, – в нашей должности, известно, всякое бывает, – все знала… Да что! Жить меня научила, деньгу хранить…
– И что же, – нетерпеливо прервала его дочь, – вы боитесь теперь, чтоб она насчет этих ваших «дел» не выдала вас?
Тусклые глаза бывшего полицейского блеснули внезапно старым, ярким и острым блеском:
– A выдавать-то что? – ухмыльнулся он. – С меня взятки гладки: состою по чистой, по формуляру ни сучка, ни задоринки, за тридцатипятилетнюю службу удостоен подобающей пенсии: сорок два с полтиной получаю в треть, – в чем же выдать-то меня кто может?
– Вы говорили мужу, боитесь, чтобы вас не обобрали, – вспомнила Ранцова. – Вы ее подозреваете?
Он снова болезненно заметался и заныл:
– Изменница она, неблагодарная! За мою… привязанность… с кем связалась! Вот, вы видели, сидел тут… сейчас… Змей! Путает он ее, наущает…
– Да вы что же, узнали что-нибудь, заметили? – допрашивала тревожно Ольга Елпидифоровна. – Когда? Давно или теперь только?
Брови больного сосредоточенно сдвинулись – он видимо старался припомнить все подробно:
– Болен я сегодня шестой день, – начал он, – a ты об этом когда депешу получила?
– Третьего дня вечером, поздно.
Он испуганно закачал головой:
– Вот оно, вот! Доказательство! Раньше не получала?
– Нет!
– A я… Когда это со мной случилось (Акулин указал глазами на руку), я, как только отошла голова, на другой же день, значит, говорю ей при нем, – язык-то у меня едва еще ворочался тогда: «Оле сейчас дай телеграмму в Петербург». – «Хорошо, говорит, сейчас». A он тут же с услугою. «Позвольте, говорит, я напишу и отвезу сам для верности на телеграф». Сел действительно к столу, написал, показал мне и ушел… Это, значит, в понедельник было, – нонче пятница… Тут опять сонливость на меня напала, без малого двое суток голову не мог от подушки оторвать. И сплю я, и не сплю, a глаз растворить не могу, лежу трупом бесчувственным… И уж не знаю, утром ли рано, ночью ли, только слышу я вдруг – шепчутся, a в уши так ясно мне голоса звенят: «Не встать ему ни за что!» Это говорит он. Это про меня, думаю, и так страшно стало мне тут; кому ж он это говорит? Только опять слышу, ее уж голос: «А ты послал депешу?» Ты! Она ему «ты», можете себе представить! Я бы ее, кажется, в другое время… a я и векой моргнуть не в силах, и чувствую только, лучше бы, кажется, умереть мне сейчас…
Он остановился, тяжело дыша и мотая головой…
– Что же, папа, дальше? – с возрастающей тревогой и любопытством молвила Ранцова.
– Не расслышал я или забыл что за этим, а только помню опять, она говорит: «Грех!» A он ей на это: «А у него-то самого (у меня, то есть, значит), откудова деньжищи?» И потом: «Мы с тобой навеки счастливы будем»…
Ольга Елпидифоровна побледнела и во все глаза глянула на мужа.
– И вы это так именно, эти слова самые и слышали? – обратился он с вопросом к тестю.
– Я тебе вот что скажу, – отвечал на это медленно тот, как бы снова силясь собрать разбегавшиеся мысли, – я тут сейчас опять в бесчувствие впал. A пришел я в себя наконец настоящим образом третьего дня, значит, в среду. Дал мне что-то доктор, голова освежилась, и тут я вспомнил – только так вспомнил, что сам не мог себе сказать: действительно или во сне я этот разговор их слышал. И спросил я тут: сколько я спал, и какой нынче день? – «Среда», – говорят. «Что же, говорю, до сих пор от Оли ответа нет? Послана ли ей депеша?» A она мне на это: «При вас, говорит, третьего дня написана и повезли на станцию». – «Видно, пропала, – говорю опять, – Оля непременно бы отвечала». – «Разве может то быть, чтобы пропала, когда Степан Акимыч сам ее свез?» – возражает мне на это Анфиса. Я тогда к доктору, – при нем это было: «Сделайте милость, – говорю, – Акинфий Николаевич, вы около самого телеграфа живете, отвезите вот новую депешу дочери, Анфиса сейчас напишет». Она села к столу и написала под диктовку мою – тихо, будто нехотя, писала-то, я все время на нее глядел; написала еще тут же письмо от меня к тебе, потому, думаю, пусть и Никанор приедет; доктор взял и депешу, и письмо и отправил тогда.
– Какой же тут сон! – воскликнула Ольга Елпидифоровна. – Это совершенно ясно: они рассчитывали, что вы… что вам не оправиться, и собирались прибрать ваши деньги, a для того чтоб им никто помешать не мог, телеграмму вашу ко мне не отправили!..
– Все он, все он, Оля! – захныкал еще раз больной.
– Да кто он, – скажите, пожалуйста, откуда вы его добыли?
– Не добывал я его, дочь моя любезная, сам он ко мне за куском хлеба пришел. Писарем у меня с полгода служил… Потому в ту пору выгнал его отец из дому за беспутство какое-то… Незаконный он, богатого одного, недавно вот помер, человека сын…
– Чей сын?
– Говорю, одного… Остроженко по фамилии, богач, оригинал был тут такой.
– А! Знаю теперь, знаю! – воскликнула она припоминая. – «Троекурова дядя»! – сказала она себе.
– Пригрел я его, опериться дал, – продолжал больной, – делу научил. Боек он, способный! От меня в сенат перешел, тяжебными делами теперь занимается, деньгу зашибать стал. Только корысти у него и злобы на людей несть конца; грызет его, что вот, мол, магнатом мог очутиться, а повернуло так, что ни гроша, ни имени… И из этой только злобы и корысти своей, – продолжал, все более и более волнуясь, Акулин, – подбился он к ней теперь. Ведь если б она решилась… ведь он бы тут же как липку обобрал ее, бедную, и бросил…
– Зачем вы такого человека пускали к себе, батюшка? – тихо промолвил Ранцов.
– Да разве я мог подозревать, Никанорушка! Ведь я ей верил, как в Христа ей верил!
И слезы уже градом полились из глаз бывшего частного пристава.
– Успокойтесь, папа, ведь нельзя так, – сказала ему строго дочь, – выпейте воды!
– Капель этих… Позови ее… Анфису… Она нальет мне…
– Зачем же ее звать? – возразила Ольга Елпидифоровна. – Я сама сумею вам накапать.
Она поднялась, подошла к столу и, пробежав рецепт, налила нужное в рюмку.
Он выпил, примолк и, прижавшись головой к подушке, робко поднял на нее глаза. Чувство своей немощи, очевидно, лишало его теперь всякой самостоятельности перед этою владычною его дочерью, которой он и так всегда побаивался.
– Что же вы думаете теперь делать? – дав ему успокоиться, категорично поставила она ему вопрос. – Раз уже в вас закралось подозрение, нельзя при вашем состоянии здоровья жить в вечной тревоге: это может иметь для вас очень серьезные последствия. Надо на что-нибудь решиться… Ее следовало бы удалить, папа, – промолвила тише и не сейчас петербургская барыня.
Он задрожал даже весь:
– Пожалей ты меня, Оленька… пожалей меня! – проговорил он таким жалким голосом, что Ранцов поднял на жену полные какого-то ужаса и мольбы глаза.
– Не я, батюшка, а вы хозяин в вашем доме, – поспешила возразить она на это, – я сказала вам мое мнение, вы вольны принять его или нет… Во всяком случае его, я надеюсь, вы перестанете пускать к себе, – добавила она с презрительным выражением на губах.
– Да, друг мой, да, – закивал он радостно головой, – я так рад, что вы теперь здесь… Так и прикажите малому моему, Федьке: в шею его, в шею!..
– И учтивее можно, – проронила свысока Ранцова, – только этого мало!
– Что же еще, Оленька, что? – растерянно проговорил он.
– Если, как вы говорите, «он ее наущает», она послушна его воле, так ведь опасность остается все та же. Вы, даст Бог, станете поправляться, мы с мужем уедем, и вы опять останетесь под épée de Domoclès3, что вас обворуют… Надо было бы отнять у них самый соблазн к этому.
– Да, да! – закивал он опять своею исхудалою головой с прыгавшею по его воротничкам отвислою кожей щек; – ты всегда была умна, Олечка!
– У вас есть список вашим вещам? – спросила она.
– Есть, умница моя, есть! Аккуратнейшим образом все до малости записано.
– И деньги? – проговорила она небрежно. – Много у вас денег здесь?
На лице его заиграла нежданно самодовольная улыбка:
– Есть малая толика, Олечка, есть!
– Она знает, где они? – медленно протянула та.
Елпидифор Павлович подал утвердительный знак глазами.
– Тут они у меня! – со внезапною живостью сказал он и кивнул на стоявший у стены против него старинный шкап голландской работы.
– Ключ у вас?
– На мне. Сыми цепочку!
Он отделил голову от подушки.
– Вы хотите сейчас?..
– Сейчас, сейчас! – залепетал он торопливо. – Для вас же берег… Берите сейчас, чтоб и духу их здесь не было!..
Ранцов открыл изумленно глаза, воззрился на него, на жену:
– Как же это так брать, батюшка? Что нам с ними делать? – недоумело произнес он.
– Разве их нельзя отвезти в банк на сохранение? – ответив на его взгляд холодною усмешкой, спросила Ольга Елпидифоровна.
– Можно, конечно… На ваше имя, батюшка, не иначе – твердо примолвил Никанор Ильич.
– Безполезные слова все говорите! – фыркнула ему на это жена.
– Бери ключ, Оля, отворяй! – нетерпеливо говорил между тем Елпидифор Павлович с капризною настойчивостью больного. «Увезут деньги, ему не расчет будет таскаться сюда, с нею по-прежнему у нас пойдет», – стояла у него в голове единственная мысль.
Ольга Елпидифоровна сняла у него с шеи стальной, тонкой старинной работы, довольно больших размеров, висевший на серебряной цепочке ключ, подошла к шкапу, повернула замок; он щелкнул со звоном, разлетевшимся по всем комнатам… Она даже вздрогнула слегка от неожиданности.
Шкап открылся на обе половинки.
– Помоги ей! – сказал Ранцову Акулин. – Средний ящик надо вон вынуть.
Когда это было исполнено, он приказал зятю отыскать в гирлянде резных укращений, бежавшей кругом ящиков, какую-то пуговицу и подавить ее.
Ранцов нажал пальцем: другой ящик, совершенно подобный вынутому, выскользнул на его место из темного зада шкапа. Он заключал в себе десятка три бумажных пакетов, исписанных цифрами и уложенных самым тщательным образом.
– Вынь и его, неси сюда! – закомандовал опять Елпидифор Павлович. – И давайте сюда какой-нибудь стол поближе, да карандаш вон там возьми, Оля, и бумаги: станешь записыват, а муж считать будет.
Они принесли стол. Ранцов поставил на него ящик; она присела к нему с бумагой и карандашом, молча глядя на отца, на эти многочисленные бумажные обложки, в которых очевидно уложены были деньги… много денег… Удивление сковывало ей уста.
А в ответ этому сказывающемуся в чертах ее ощущению лицо недужного освещалось заметным выражением какого-то лукавого удовольствия. Он видимо радовался изумлению дочери, забывая теперь ослабевшею головой все, что предшествовало этому лишь за несколько минут назад.
– Ну, давайте, давайте! – говорил он веселым тоном. – Считай, брат, Никанор, считай, а ты записывай, дочка!
Ранцов вынул один из пакетов и вытащил из него билет Опекунского совета.
– Три тысячи пятьсот рублей, – прочел он, – на имя неизвестного.
– Пиши, Оля, пиши! – приказывал Елпидифор Павлович. – А ты погляди, проценты получены ли? – на обложке помечено.
– По пятнадцатое ноября прошлого года, – прочел опять Ранцов.
– Так! Ну дальше, другой бери!
– Билет Опекунского совета в пять тысяч четыреста рублей… на имя неизвестного.
– У меня только такие билеты и есть, да серий тысяч на пять надо быть…
– Проценты получены по восьмое августа.
– За полгода, значит, дополучить надо… Читай дальше, читай!
Ольга Елпидифоровна записывала. Муж ее внятно и невозмутимо произносил одну за другою крупные цифры, значившиеся на билетах. Акулин все шире и шире улыбался: он видимо наслаждался всласть «приятным сюрпризом», который доставлял дочери. Она бессознательно отворачивала от него глаза; глухое чувство стыда за него и за себя, за жадную радость, разыгравшуюся помимо воли ее в ней по мере нарастания тысяч под ее карандашом, скребло где-то в глубине ее существа…
– Все! – сказал Ранцов, дочтя сумму последнего билета.
– Сложи, Оля, – промолвил Елпидифор Павлович.
Она подвела итог:
– Сто шестьдесят семь тысяч шестьсот рублей… Откуда это у вас столько денег, папа? – вырвалось у ней неудержимо.
Он засмеялся вдруг своим давнишним, грузным, давно ей знакомым смехом:
– A все трынка, Оля, все в трынку набил!
– Что это такое? – спросила она в недоумении.
– A игра такая дурацкая есть; купцы научили – я их и наказал вот!..
– И так много выиграть могли?..
– A я фортель с ними уж такой изобрел, – продолжал он смеяться, – что ни сядут со мной играть бородачи, я их взлуплю!
В этом смехе, в этом залихватстве слов откликнулся снова на миг балагур-любимец старого графа[7], ухарь-исправник прежних дней… Увы, только на миг!..
– Шш… – проговорила вдруг Ольга Елпидифоровна.
Из глубины покоя доносился слабый визг крючка в петле двери, замкнутой Ранцовым: чье-то, очевидно, тело напирало на эту дверь с другой ее стороны.
– Нас подслушивают! – громко и резко выговорила она.
Визг сразу замолкнул.
Выражение лица больного мгновенно изменилось; щеки затряслись, глаза забегали, словно у пойманного зверя.
– Забирай скорее все, Никанорушка, вези в банк, – торопливо зашептал он, указывая глазами на пакеты с деньгами.
– Во что бы нибудь сложить в одно, – озабоченно молвил Ранцов, оглядываясь.
– A тут в шкапу, второй справа ящик, портфель есть; вали туда, и с Богом!..
Никанор Ильич вынул портфель, сложил туда пакеты.
– Расписку вам дать… – начал было он.
Тесть поспешно замахал ему здоровою рукой.
– Что это ты! От себя вези, на свое имя клади, на свое!
– Да для чего же, батюшка! – возражал тот с видимым неудовольствием.
– Вернее так, вернее, Никанорушка, – дрожащим и опустившимся голосом проговорил Акулин, – самого себя боюсь, пойми ты… Отдам ведь…
Он не договорил, закинул голову в подушку и закрыл глаза. Возбужденные временно приездом дочери, объяснением с нею силы отказывались, очевидно, служить ему долее; натянутые не в меру нервы распускались, как струны ветхого, не держащего более строя инструмента.
– Отправляйтесь скорее и делайте, как вам сказано! – быстро вымолвила мужу Ольга Елпидифоровна, повелительно указывая ему взглядом на дверь в следующие комнаты.
Он вздохнул, запер портфель, закинул под мышку и вышел.
– Что, папа, устали? – обратилась она к больному.
– Устал… заговорился, – с усилием отвечал он, – ko… ko сну… клонит…
– Хотите на постель лечь?
– Н-нет… не люблю… Я так… скажи Анфи…
– Что? – спросила Ранцова, наклоняясь к нему.
Но он уже спал.
Она постояла над ним, притронулась рукою к его голове. Он не открывал глаз; ровным дыханием вздымалась и опускалась грудь под мягким меховым халатом; легкая испарина выступила на лбу…
Ольга Елпидифоровна только теперь почувствовала, что сама она не мало утомлена и этим разговором, и ночью, неудобно проведенною в вагоне, что она после дороги не успела еще совершить своего туалета, умыться. Она потихоньку вышла из спальни отца. Через комнату от этой спальни приготовлена была ей комната, и ее Амалия, чухонка из Ревеля, уставляла уже там на столе вещи, вынутые из барыниного дорожного несессера.
Наша красавица готовилась приступить к тому многосложному процессу омовения, раздевания и нового одеванья, что известен вполне лишь хорошеньким женщинам, когда вдруг вспомнила, села и приказала горничной позвать к ней слугу отца, «малого», которого звали «Федькой».
Федька явился немедленно в своем куцом фрачке, со своею румяною, глупою и гостинодворскою физиономией. Он ухмылялся самою счастливою улыбкой и глядел на «приезжую дочку хозяина» во все глаза. Ольга Елпидифоровна не могла не улыбнуться при его виде. «Quel Jocrisse4!» – сказала она себе мысленно, повторяя бессознательно эпитет, которым один из больших ее поклонников, старик граф Наташанцев, неизменно угощал за глаза своих более молодых ривалов.
– Знаешь ты, – спросила она, – этого господина в синих очках, который был сегодня у батюшки?
– Что вы, значит, изволили даже застать у них, когда приехать изволили-с? – выговорил Федька с видимою претензией на краснословие.
– Этот самый.
– Степан Акимыч, значит, Тарашенкин по фамилии, знаю-с!.. Ну-с? – спросил он в заключение, выставляя правую ногу вперед и закладывая руки за спину.
Ольга Елпидифоровна так и покатилась.
– «Ну-с», – повторила она, – если этот господин приедет, ты скажешь ему, что батюшка болен…
– Они знают-с, – прыснул в свою очередь «малый».
– Все равно! Скажешь ему, – подчеркнула Ранцова, – батюшка болен и не при-ни-мает. Понял?
– Понял-с. Только они сегодня ни за что уж не будут. Потому им далече. Они только раз в день ездют-с.
– Ты очень глуп, я вижу! – вскрикнула нетерпеливо она. – Говорится это тебе не на сегодня только, a навсегда. Когда бы этот господин ни приехал, ты ему всегда — понял? – скажешь то же самое: «болен» и не принимают.
Федька на этот раз действительно понял. Все его широкое лицо осклабилось вдруг под очевидным впечатлением непомерного удовольствия. Он поднял к носу обшлаг своего рукава и словно чихнул туда неудержимым смехом.
– Изволите, значит, приказывать, – сказал он, – чтоб их к нам в комнаты николи не пущать?
– Приказываю. Никогда!
– Слушаю-с!
Он переступил с пятки на пятку:
– A как ежели, – заговорил он снова, – как ежели Анфиса Дмитревна прикажут, чтоб я их пустил?
Ольга Елпидифоровна вспыхнула:
– Да ты знаешь ли, кто я?
– Как не знать-с!
И Федька вытянулся вдруг по-военному, приложил руку ко швам своих серых брючек:
– Елпидифора Павловича дочка из Питербурха, Ольга Елпидифоровна, значит.
– Так кого же должен ты слушать?
– Известно кого-с.
Он ухмыльнулся еще раз во всю ширину своего дурацкаго лица.
– Так я им так и скажу-с!
– Кому это?
– Анфисе Дмитревне.
– Скажи! Непременно скажи! И этого господина ни за что не пускай!
– Не пущу, ни за что-с! – возгласил Федька с совершенно уже ликующим выражением.
– Хорошо, ступай!
Он умильно поглядел на «распрекрасную барыню», повернулся и ушел.
– Wie dumm der Kerl5! – проговорила ему вслед Амалия, отвечая смехом на улыбку своей госпожи.
– Слушайте, Амалия, – сказала ей та, – я разденусь и лягу, – я очень устала, a вас прошу расположиться вот в этой комнате по соседству с батюшкой. Он спит теперь, но вас я прошу не спать и прислушиваться. Если он проснется и позовет кого-нибудь, вы тотчас же разбудите меня. A без меня никого к нему не пускайте, кто бы ни хотел к нему войти!
– Nu, gut schon, gut6! – молвила смышленная и бывалая ревельская субретка, подмигивая барыне правым, несколько косым глазом.
– Если бы вас не хотели послушаться, опять-таки сейчас разбудите меня… Да приготовьте мне мое бордо фай платье, – примолвила Ольга Елпидифоровна, – я, может быть, выеду вечером.