К книге
Четверть века назад. Книга 1Четверть века назад. Правдивая история (Памяти графа Алексея Толстого). Часть первая. LXIII
57%
Четверть века назад. Правдивая история (Памяти графа Алексея Толстого). Часть первая. LXIII
65

Представление с этой минуты быстро пошло к концу. Весть, что княжна более не появится, что она настолько нехорошо себя чувствует (никому, как предвидел это князь Ларион, в голову не пришло, чтоб это было с ее стороны капризом), что сцены безумия Офелии, которыми так восхищались наши актеры на репетициях, должны быть выкинуты, вылила как бы целый ушат холодной воды на сценическое возбуждение их. Все как бы вдруг почувствовали, что интерес спектакля теперь иссяк весь и что его надо поскорее кончить.

Положено было вследствие этого изо всего четвертого действия оставить сцену возмущения, в которой Лаэрт, во главе народа, является требовать мести за смерть отца, и следующее затем объяснение с королем. О судьбе Офелии зрители должны были узнать из коротенького сообщения Горацио королеве в начале акта о постигшем ее безумии и из рассказа самой королевы о ее смерти в конце действия. Так как из последнего действия изъята была еще ранее сцена на кладбище, составляющая более половины его, то из него также уцелела, в сущности, лишь большая сцена поединка с предшествующим ей разговором Гамлета с Горацио и Озриком. Осталось, таким образом, спектакля всего на какие-нибудь сорок минут, включая сюда и перемену декорации между актами.

Чижевский своею статною наружностью и горячею речью произвел в своей роли Лаэрта – одной из благодарнейших для сколько-нибудь даровитого жён-премьера, – надлежащее впечатление на зрителей и получил немало аплодисментов. Пылкая Женни окончательно влюбилась в него на этот вечер и все время, глядя на его оживленное лицо и быстрые карие глаза, особенно ярко сверкавшие из-под надвинутого на лоб темно-синего берета с обматывавшимся кругом большим белым пером, говорила себе, что если б он тут же после спектакля, в этом костюме, подвел ее к дорожной карете и сказал: «хотите сейчас в Америку?» – она бы крошечку прижмурилась, сказала бы «au petit bonheur1!» – вскочила и поехала бы с ним… Девять десятых аристократических гостей княгини Аглаи Константиновны, как предвидел это князь Ларион, и не догадались о сделанных в драме урезках, но непоявление Офелии в данную, лихорадочно ожидавшуюся им минуту повергло старика-смотрителя, а за ним всю его учительскую компанию в настоящее отчаяние.

– Милосердые Боги, – шептал старик, нещадно теребя дрожащими от волнения пальцами свои всклоченные волосы, – кто же имел жестокость лишить нас этой божественной сцены и как она сама, эта фея, эта эльфа, этот поэтический сон наяву, как она решилась отнять у нас это наслаждение!.. Господи, да уж не дай Бог, не случилось ли чего с нею? – волновался он все более и более.

– Вот она, вот! – прошептал за ним один из учителей.

Он привскочил с живостью восемнадцатилетнего юноши:

– Где она? Что вы?

– В ложе налево, вон… в обыкновенном платье… В ложу madame Crébillon вошла действительно Лина… «Дядя прав, – решила она, придя в сознательное состояние после долгого забытья, в котором оставили мы ее, – надо им показаться, а то подумают, я и Бог знает как нездорова». И, поднявшись с кушетки, она, к немалому удивлению Глаши, приказала ей собрать все нужные принадлежности туалета и идти за нею наверх в ее комнату переодеваться.

– Готово, все здесь, ваше сиятельство, – молвила поспешно Глаша, указывая на газ, кисею и живые цветы к ее костюму безумной Офелии.

– Нет, нет, я на сцену уж более не выйду, оставь платье здесь, только цветы захвати, – отвечала она, подавляя вздох, – я надену то платье, которое подарила мне сегодня maman к вечеру: оно ведь у меня там, в комнате… Скорее, пожалуйста, Глаша!

Ей хотелось уйти скорее, пока все актеры еще на сцене; ее мучила мысль, что надо было бы с ними объясниться, просить извинения за слабость свою, усталость…

Ольга Елпидифоровна, первая, разумеется, кинувшаяся в ее уборную по окончании 3-го действия, не застала ее уже там.

К следующему антракту княжна была готова и спустилась в театр по большой лестнице, все так же избегая встречи с товарищами своими по представлению.

Князь Ларион, давно и тревожно ожидавший ее, поспешно встал при ее появлении, предлагая ей знаком занять его место напереди ложи.

– Ах, нет, дядя, пожалуйста!.. – смущенно прошептала она, отступая…

Но ее уже все успели заметить, все глаза устремились на нее. Княгиня Додо, вызвав на лицо свое сладчайшую из своих древних улыбок, приподняла высоко руки и, усиленно кивая острым подбородком, зааплодировала ей кончиками пальцев. «Офелия, браво!» – рявкнул напрямик, увидав это, Сенька Водоводов. За ним грянула вся остальная публика…

– Это шипы успеха; нечего делать, подойди, Hélène! – проговорил с насилованною усмешкой князь Ларион, взял ее легонько за локоть и подвел к рампе ложи.

Она хотела остаться еще Офелией и в своем toilette de soirée. Золотистые волосы ее обвивала, падая сзади длинными концами своими до самого пояса, та же гирлянда из полевых цветов, что предназначалась для ее сцены безумия; васильки и маргаритки, нарванные для нее в поле Факирским и Постниковым, обильно раскидывали свои синие и белые лепестки по серебристо-легкой ткани ее парижского платья из шелкового газа; она держала в слегка дрожавшей руке букет, поднесенный ей утром нашими актерами и сохранившийся свежим под мокрым платком, которым велела она тщательно покрыть его Глаше тогда же… В этой четыреугольной вызолоченной рамке ложи, отделяясь от ее темно-малинового фона светлым пятном своего воздушного облика, со своею тонкою полусклонившеюся головкой и робкою улыбкой на сомкнутых устах, она на всех произвела впечатление какого-то очаровательного изображения весны, молодости, поэзии, – задумчивой и неотразимой поэзии…

Сама Аглая Константиновна восчувствовала это обаяние и, обернувшись к флигель-адъютанту, сидевшему за ее креслом, самодовольно прошептала ему:

– N’est се pas qu’elle est fort bien ma fille2?

– Adorable! – ответил он с искренним увлечением. Она многозначительно и лукаво скользнула взглядом по его лицу и ухмыльнулась, довольная, как школьник пряником.

Он чуть-чуть улыбнулся тоже:

«Ты, милая моя, – думал он, – хуже медведя басни; десять врагов лучше, чем твое усердство… Я воображаю поэтому, как тебе понравится штука, которую я намерен выкинуть тебе завтра!»

И он погрузился в глубокое размышление.

По той стороне занавеса появление Лины – о чем мигом распространилось между нашими актерами – произвело настоящее ликование. Княжна была общею любимицей, кумиром всех и каждого. Весть о том, что она занемогла, не может более играть, возбудила к тому же между «пулярками» ужасную боязнь за предстоявший бал, который мог не состояться вследствие этого нездоровья «de le fille de la maison3». Как запрыгали они зато теперь, как завизжали, как кинулись неизбежным гуртом к просвету между занавесом и порталом с противоположной ее ложе стороны кулис, откуда явственно могли видеть Лину, какими радостными кивками, какими широкими улыбками на свежих деревенских лицах приветствовали они ее оттуда, наседая друг на друга и рукоплеща изо всей силы рук!..

Ольга Елпидифоровна глядела тоже на княжну, но с иным чувством. Она любовалась ее нарядом и злилась на нее за него. Это было именно «une toilette de saison», пригодное для лета, не слишком нарядное и не слишком «простенькое» платье. Ольга же должна была надеть на этот самый вечер настоящий бальный туалет, – платье той же Лины, надеванное ею раз в Москве прошлою зимой и перешедшее от нее к барышне в числе многих других «défroques4 Лины», как выражалась свысока Аглая Константиновна о каждом раз надеванном туалете дочери. «И это сейчас заметят, и он (все тот же граф Анисьев), и эта петербургская grande dame, и догадаются, что я только и могу порядочно одеваться с плеча этой княжны aux grands sentiments5. Господи, когда же я буду в состоянии одеваться сама, как я хочу!»… «Впрочем, – тут же утешила себя барышня, – мой туалет все-таки гораздо эффектнее этого, и я буду в нем такая gentille6, что все мужчины с ума сойдут по мне!»… И, объявив кругом, что она в последней сцене участвовать не намерена и что «могут там убивать друг друга без нее», она торопливо побежала к себе наверх облекаться в это действительно чересчур «эффектное», из белого тюля, отделанное пунцовым бархатом платье и в венок из больших пунцовых роз, которые чрезвычайно шли к характеру ее вызывающей красоты.

– Подвинтись, Сережа, – шепнул Ашанин Гундурову в ту минуту, когда занавес поднялся еще раз и они вдвоем должны были выйти на сцену, – ты слышишь, княжна в зале, все обстоит благополучно.

Но это приятельское одобрение не было в состоянии поднять настроение Сергея на тот уровень всецелого самообладания или горячего сценического увлечения, при которых равно, хотя разными путями, актер овладевает своим зрителем. Словно пудовые вериги оттягивали ему плечи, глаза его заволакивал какой-то туман, язык с трудом ворочался в гортани, руки не слушали его и как бы сами собою падали устало вниз после каждого усилия его поднять их. Сцена с Горацио, в которой Гамлет, вернувшийся из Англии, является особенно возбужденным и как бы совершенно готовым «казнить злодея, замышлявшего погубить его», и следующий за этим разговор с Озриком, где он едко преследует своими насмешками эту придворную «стрекозу» и «сороку», прошли крайне неудовлетворительно; в двух местах он даже спутал реплику и чуть не сбил с толку Шигарева, актера бывалого и никогда не терявшегося на подмостках. Шигарев-Озрик вывез всю сцену на своих плечах. Он представлял собою совершенную противоположность исправника-Полония. Насколько тот был кругловато-грузен, широко-смешон, «фальстафен» по наружности, как выразился про него старик смотритель, настолько птичье, худое и узкое лицо Шигарева, его короткое туловище и длинные, поджарые, как спицы, ноги напоминали забавно тощий облик изможденного танцмейстера; насколько в исполнении Акулина за льстивою и суетною болтовней Полония можно было распознавать прирожденную ему плутоватость и сметливость, развитую долгим навыком придворной жизни, настолько Шигарев умел изобразить в Озрике тип чистокровного царедворца, лишенного всякой способности самобытного суждения, сознательно убежденного, что мнение владычного над ним лица, каково бы оно ни было, должно быть непререкаемо и что вся его задача в жизни состоит лишь в том, чтоб эти мнения сильных мира повторять и поддакивать им как можно почтительнее, глубокомысленнее и щеголеватее… Пустейший шут в действительной жизни, Шигарев на сцене превращался в серьезного, тщательно отделывающего каждое место своей роли комика, которым нельзя было не любоваться. Любовался им особенно петербургский флигель-адъютант, изо всего числа предстоявших зрителей имевший, в своем качестве homme du métier7, наиболее возможности судить, насколько царедворец Озрик был верен действительности…

Нервное изнеможение Гундурова, которое не могло не быть замеченным публикой и приписывалось большинством ее простой физической усталости, нашло как бы себе объяснение в словах Гамлета пред сценой поединка, в которых, помимо ее воли, выливается у этой чуткой натуры сознание предсмертной тоски, охватившей ее: «Ты не можешь себе представить, как мне тяжело на сердце; это вздор, а между тем какое-то грустное предчувствие, – женщину оно могло бы испугать»… Слова эти у Сергея сказались от души: ему действительно было невыносимо тяжело… И вслед за ними глаза его совершенно бессознательным движением направились на миг в сторону ложи, в которой княжна, смущенная сделанною ей овацией, уселась теперь в полутьму за объемистым туловищем m-me Crébillon, упросив дядю занять свое прежнее место. Она, в свою очередь, с напряженным вниманием глядела на Гамлета. Взгляды их встретились… Трудно сказать, каким новым ощущением отозвалось это во внутреннем сознании нашего героя, но он каким-то мгновенным усилием скинул с себя свинцовую тяжесть, лежавшую до этой минуты неодолимым гнетом на всем его существе… Словно последним сиянием осветило эти предсмертные минуты Гамлета. Глаза его блеснули; пробужденная внезапно энергия и спокойная решимость сказались в отчетливых звуках его голоса, когда в ответ на предложение Горацио пойти сказать королю, что Гамлет не расположен в эти минуты фехтовать с Лаэртом, он произнес: «Нет! Я смеюсь над предчувствиями; и воробей не погибнет без воли Провидения… Никто не знает, что теряет он, так что за важность потерять рано? Будь, что будет!»

«Будь, что будет!» – мысленно проговорила Лина, болезненно прижмуривая веки от острой боли, которая вдруг заколола у нее в полости сердца, и осторожно, чтоб не заметили этого соседи ее в ложе, поднесла к этому месту руку, нажимая ею, сколько было у нее силы.

Предыдущая главаГлава 65 из 115Следующая глава