О ты, последняя любовь,
Ты и блаженство, и безнадежность1.
– Лина, Лина! – кричала, бежа за нею вдогонку по коридору с распущенным хвостом шлейфа, Ольга Акулина.
Княжна не отвечала, добралась до своей уборной и опустилась на стоявшую там кушетку, прижмурив глаза и бессильно уронив руки на колени.
Ольга вбежала за нею:
– Вам опять дурно, Лина?
– Нет, нет… сейчас пройдет… Это у меня с утра, я вам говорила… Мне не дали выспаться сегодня… Я опять немножко устала, вот и все, – говорила через силу княжна, стараясь объяснить свое изнеможение самою обыкновенною причиной.
Настоящую причину тонкая барышня знала очень хорошо, с той минуты, когда застала утром Лину с Гундуровым в комнате его тетки, но не посчитала нужным давать это понимать княжне. Она хлопотала теперь только о том, чтобы показать ей как можно более дружбы и заботы и, как выражалась она мысленно, «не насиловать, а вызывать» этим ее доверие.
– Ну, конечно, это ничего и сейчас пройдет! – поддакивала она ей. – Вы бы еще выпили fleur d’orange2, оно вам помогло пред этим.
– Не прикажете ли, я сейчас к княгининой Лукерье Ильинишне сбегаю? – предложила горничная Лины Глаша, находившаяся тут. – У них есть капли, лавровые прозываются, гораздо пользительнее супротив флердоранжа; княгиня завсегда употребляют против невров.
– Laurier cérise3, – сказала Ольга, – да, да, это очень хорошо! Сбегай, Глаша!
Глаша побежала и тут же вернулась:
– Князь Ларион Васильевич к вашему сиятельству, спрашивают, могут ли вас видеть!
– Дядя? – молвила, прибодрясь, Лина. – Проси, проси!.. Мне надо будет поговорить с ним, Ольга, – примолвила она.
– Это, значит, мне удалиться надо? – тотчас же перевела, нахмуриваясь, барышня.
– Не сердитесь, прошу вас, милая! – поспешила сказать княжна.
– Сердиться! Я! – воскликнула Ольга Елпидифоровна, тотчас же принимаясь улыбаться. – Разве я не своя у вас в доме? Можете не стесняться!
Она подобрала свой хвост и направилась к двери. Пропустив в нее входившего князя Лариона, она вышла в коридор и тут же шмыгнула в соседнюю большую общую дамскую уборную, в которой она пред этим одевалась с «пулярками» и где в эту минуту не было никого. Из маленькой уборной Лины вела туда прямо дверь, запертая теперь на замок, но сквозь которую она надеялась услышать весьма удобно разговор дяди с племянницей.
– А это не мешает на всякий случай! – решила в голове своей барышня.
– Hélène, ты больна? – первым словом сказалось, входя, у князя Лариона. И он быстрыми шагами подошел к ней.
– Нет, дядя, нет, совсем не больна, – спешно заговорила она, – а сердце немножко жмет, какие-то ноги слабые… Вы знаете, у меня и в Ницце это бывало, когда…
– Когда ты чем-нибудь душевно была расстроена! – досказал князь.
– Нет, нет, просто от движения или когда не высплюсь… И я теперь хотела просить вас об одном…
– Что такое, говори скорее?
Он придвинул к кушетке стул и сел, тревожно глядя ей в глаза.
– Вот видите, у меня там, в следующем акте, сцена сумасшествия и петь надо…
– Ну да, знаю!
– Но я боюсь… Я чувствую, у меня сил нет, я могу остаться совсем без голоса… Что же тогда?
– Не петь, не выходить, выкинуть вон совсем! – пылко вскликнул на это князь Ларион.
– Но как же сделать, дядя? Ведь это все знают, ждут, это испортит спектакль…
– Да что же дороже? – прерывая ее, почти кричал он. – Твое здоровье или этот бессмысленный спектакль, за который… за то только, что я дозволил, следовало бы меня, слепого безумца, повесить!..
– Дядя, за что же вы себя браните, – пролепетала Лина, болезненно моргая веками, – чем представление наше виновато, что у меня здоровье такое дрянное?
– Здоровье! – повторил он. И, мгновенно стихая, заговорил тихо и печально. – Hélène, что мне нестерпимо больно, это то, что я лишился всякого твоего доверия, всей твоей прежней дружбы ко мне!..
Она глядела на него, вся смущенная… Он продолжал:
– Зачем таишься от меня, для чего скрываешь?.. Неужели я тебя не знаю, неужели ты могла думать, что я не понял, не отгадал все… Здоровье? – сказала ты. – О, моя бедная! – разве я не вижу, что не физическая оболочка, а вся бедная душа твоя измучилась в продолжение этого проклятого спектакля… Я не знаю, что у вас пред этим происходило с ним, – князь каким-то судорожным движением махнул рукой, – но ведь он все время там колол, мучил, терзал тебя, не так ли?
Она не выдержала:
– Мучил, терзал! – чуть слышно повторила она и, прижав обе руки к лицу, с глухим рыданием откинулась головой в спинку кушетки.
Князь Ларион скользнул со своего стула вниз, припал к ее коленям и, оторвав эти бледные руки ее от лица, стал покрывать их жадными, безумными поцелуями…
– Дядя, что вы, что вы делаете! – вскликнула в ужасе Лина, порывисто вставая с места и падая снова в полном бессилии.
Он встал, провел безотчетно рукой по растрепавшимся волосам и лихорадочным голосом промолвил:
– Я склонился к твоим ногам, как сделал бы это пред древней мученицей, идущей на смерть… с тем, – примолвил он в неудержимом порыве своей страстной натуры, – чтобы растерзать потом ее палача!..
– О, ради Бога, дядя, – прошептала Лина, сжимая руки, – не говорите так!
– Да скажи ты мне, – вскрикнул он, сверкая глазами, – за что ты его любишь?… За что, Hélène? – повторил он мягче, сдерживая себя и снова садясь подле нее. – Ведь он гордый, холодный человек, несмотря на кажущуюся способность к увлечению. Недаром он так хорошо играет Гамлета, – добавил князь Ларион с улыбкой, скривившею его губы на сторону, – они все такие, эти здешние ультра-руссы и славяне, насмотрелся я на них; у них прежде всего голова, устав, доктрина, они страсти не ведают и не допускают…
– Я и не хочу «страсти»! – как бы вырвалось у княжны.
– Не хочешь! – повторил он. – Да, ты ее боишься.
Он еще раз горько улыбнулся.
– Ты хочешь страдать и переносить безропотно и безмолвно, и чтобы тот, кого ты любишь, точно так же любил тебя, страдал и переносил – и молчал… Только Гамлет твой на беду не рыцарь немецкой баллады, а москвич в допетровской мурмолке новейших учений… Мне неведомо, повторяю, что, какое объяснение происходило между вами, но, очевидно, он знает, что твоя мать имеет для тебя избранного ею жениха и не склонна променять его на господина Сергея Михайловича Гундурова, и он делает тебя ответчицей за это оскорбление его безграничного московского самолюбия… Хорош влюбленный! – закончил, вставая, князь Ларион со злобным, перерывистым хохотом. – Нет, Елена Михайловна, так не любят!..
Его речи жгли ее: ей нечем было опровергнуть их…
– Как же любят, как, скажите! – проговорила она с безмерною тоской.
– Как? – повторил он, быстро оборачиваясь на нее и окутывая ее таким огненным взглядом, что Лина почувствовала его сквозь опущенные веки и невольно дрогнула. – Я не знаю, как в состоянии любить эти умники вашего поколения. Но знаю, что, будь я на его месте, я сумел бы добыть тебя, хотя бы для этого нужно было моря плавмя переплыть и взрывать горы на воздух! Ты была бы моею женой, имея против себя сто тысяч матерей и все силы земные им в придачу!
– И принудили бы меня, – вымолвила Лина, подымая на него с мучительно вопрошающим выражением свои лазоревые глаза, – принудили бы нарушить завет, мольбу умирающего отца, вашего брата…
– Нет отца, нет матери, нет посторонних чувств для того, кто любит! – тем же страстным тоном речи продолжал князь Ларион. – Есть кумир, которому без возврата отдается все, что до этого могло быть свято и дорого: долг, спокойствие, верования, жизнь…
– Это не любовь, а грех и преступление! – прервал его трепетный голос Лины.
– Хотя бы так, хотя бы преступление…
Он не договорил. Его возбуждение как бы вдруг смирили беспорочные звуки этого голоса, но желчь еще не улеглась в нем.
– Все зависит, как смотреть на вещи… В данном случае вы, кажется, можете быть спокойны оба, – промолвил он тоном шутки, плохо скрывавшим злое намерение его слов, – твой Гамлет, очевидно, никакого преступного действия от тебя не потребует… Но зато, по-видимому, и от него особых жертв ты ожидать не полагаешь… Все это, впрочем, бесполезные разговоры, – оборвал князь, – от них никакого прока, кроме того, что ты, кажется, еще более расстроилась… Появляться тебе на сцену в этом состоянии совершенно невозможно. Надо об этом сейчас сказать режиссеру…
Лина тревожно задвигалась.
– О, если б я чувствовала хоть немножко больше силы… что подумают? Сочтут капризом или, хуже, что я в самом деле больна; maman испугается, не будет знать, что делать. Все эти гости… Я для всех буду un trouble-fête4.
– Вздор! – сказал князь Ларион. – Девять десятых этих гостей и не догадаются, что из драмы выкинута сцена. Твоя мать, если не сказать ей, что ты больна, никогда об этом не подумает. Что касается до твоих «капризов», то ces messieurs et dames, играющие с тобою, надеюсь, настолько должны были тебя узнать, чтобы быть уверенными, что ты на бессмысленные капризы не способна, – подчеркнул он. – А чтобы вообще никаким толкам повода не подавать, советую тебе, когда ты совершенно отдохнешь, переодеться в твою toilette de soirée5 и прийти в залу к концу представления.
– Ко всем туда? – воскликнула испуганно Лина.
– Нет; войди в ложу к m-me Crébillon, чтобы тебя видели только. Этого достаточно… Что это такое? – прерывая себя, спросил князь, указывая на пузырек, который вернувшаяся Глаша протягивала в эту минуту своей барышне.
– Для невров капли, ваше сиятельство, – ответила горничная.
– Ну, вот и хорошо… для «невров», – повторил с невольною усмешкой князь. – Успокойся, Hélène, а я сейчас переговорю с режиссером.
И он, холодно кивнув племяннице, вышел из уборной.
По его уходе Лина еще долго лежала недвижимо на своей кушетке. На нее нашла какая-то апатия, временный застой всякого чувства и помысла. Глаза ее были закрыты, и Глаша подумала, что она спит. А в голове ее княжны проносились в это время механическим процессом мозга какие-то туманные очерки лиц и картин, обрывки каких-то фраз, смысл которых она уловить не могла… «Seule au monde»6, – прошептал вдруг бессознательно ее язык… Она силилась понять, связать это с чем-то, что опять уходило от нее в какую-то неуловимую даль… «Seule au monde»… Да, у maman на столе желтая книжка… «Seule au monde»…[46]