Второе действие прошло почти до конца еще удачнее первого: лицедеи наши стояли теперь твердо на ногах, и между ними и зрителями чувствовалась уже та незримая, но живая связь, при которой все выходит у актера как бы само собою, ладится и говорится ловко, естественно и эффектно, а зритель как бы сам делается участником в том оживлении, какое видит он пред собою на сцене. Полоний не сходит с подмостков в продолжение всего этого второго действия, и Елпидифор Павлович Акулин имел тут полную возможность разыграться на просторе, окончательно очаровать начальство и показать себя во всем разнообразии оттенков его роли в этом действии, начиная со сцены со слугой, которого Полоний отправляет в Париж «с хитрым наставлением», как «сторонкой, да обходом, да уловкой всю истину проведать о Лаэрте» (причем храбрый капитан Ранцов два раза сбился с реплики), и кончая забавными разглагольствиями его о сумасшествии Гамлета из-за любви к его дочери, сначала в сцене с нею (где княжна была прелестна) – и потом в разговоре с королем и королевой. Его неподдельное оживление, искренность его комизма сообщались зрителям и возбуждали в них какое-то ликование. Зала отвечала смехом чуть не на каждое его слово; граф веселился, как ребенок, а старик-смотритель с блаженною улыбкой на лице то и дело оборачивался на своих учителей, одобрительно кивая и подмигивая.
Сцена с актерами и следующий за нею монолог Гамлета (что он Гекубе и что ему Гекуба) принадлежали к тем местам роли, над которыми Гундуров наиболее работал и которые казались ему настолько им «осиленными», что он монолог часто и вовсе пропускал на репетициях как вещь совсем готовую и которую, мол, не стоит повторять. Вальковский, особенно любивший это место и знавший издавна, еще с Москвы, как читал его Сергей, с особенным наслаждением готовился прослушать его теперь «в настоящем виде»… Но ожидания его сбылись не совсем. Весь предыдущий разговор с отцом Офелии и актерами герой наш вел очень хорошо, с требуемою иронией и сдерживаемым чувством глубокой внутренней горечи. На слова Полония, что он актеров «угостит по достоинству», ответ Гамлета: «Нет, прими их лучше, ибо если каждого принимать по достоинству, много ли останется, кто не стоил бы оплеухи?» – вылился у него с таким едким презрением, что нашего исправника, на которого в эту минуту вольно или невольно Гундуров прямо уставился глазами, всего даже покоробило, тем более что в задних рядах кресел, где сидели городские жители, раздался смех и громкие аплодисменты, в которых толстый исправник имел основание видеть как бы некоторую гражданскую демонстрацию против него. Но с первого стиха монолога Гундуров не попал в тон, взял минором и слишком высоко. Нужного crescendo1 не вытанцовалось. Чтобы поправиться, ему нужно было передохнуть, дать паузу после слов: «А я», за которыми идет самоосуждение и самобичевание Гамлета («Ничтожный я, презренный человек»), но он сконфузился, сознавая, что предыдущее говорено было все неверно, и продолжал без передышки, как бы с тем только, чтобы договорить скорее до конца. Вышло крикливо и вместе с тем вяло. Когда он кончил, послышались рукоплескания, но ему было совершенно понятно, что это была учтивость одна, а не заслуженное одобрение. Он, злобно кусая себе губы, выскочил в кулису, едва упал пред ним занавес, и прямо наткнулся на стоявшего там Вальковского, который глядел на него с таким видом, будто сейчас готовился побить его.
– Что, брат, скажешь, скверно? – невольно вырвалось у Сергея.
– Не Гамлет, а губошлеп какой-то вышел у тебя, вот и весь тебе сказ! – свирепо отпустил ему в ответ «фанатик», отворачиваясь от него и уходя.
У Гундурова зарябило в глазах. Он схватился рукой за кулису… Ему в эту минуту совершенно ясно представилось, что «теперь все, все пропало»!.. Он «обесчещен, опозорен» в глазах всех, всей этой толпы… Как он смеется теперь над ним, этот… этот… «петербургский преторианец», бессознательно повторял он внутренно прозвище, которым Свищов обозначил графа Анисьева… О, трижды проклят будь тот день, когда он послушался Ашанина, приехал сюда, отдал себя на все эти муки – муки эти представлялись ему чем-то большим, страшным, с какими-то чудовищными клещами, захватившими каждый закоулок его существа, – но что вместе с тем в тысячу раз легче было, казалось ему, переносить, чем это вот сейчас самому себе нанесенное им «поругание»…
– Сережа, поди сюда! – сказал ему чей-то голос.
– Что тебе нужно? – вспыльчиво огрызся он, узнавая Ашанина, которого только что внутренно предавал проклятию.
Но тот так настойчиво повторил «пойдем», глядя на него всем горячим блеском своих черных глаз, что Гундуров, молча, как бы под магнетическим влиянием, последовал за ним.
Они дошли до лесенки, спускавшейся со сцены.
– Куда же это, ко всем им? – спросил, останавливаясь, Сергей, разумея уборную.
– Нет, пойдем в сад.
– Я уж там был, – бессознательно пробормотал Гундуров.
– Погоди меня тут минуточку, – промолвил Ашанин, выводя его на знакомое уже Сергею крылечко, – я сейчас!..
Он исчез и через миг вернулся с бутылкой шампанского в одной руке и стаканом в другой.
– Выпей! – сказал он, наливая. Тот отстранил рукой стакан:
– Не хочу!
– Выпей, тебе нужно! – настаивал красавец.
– Какая нужда? С горя что ли пьянствовать! – закричал Гундуров.
– Ничего не пьянствовать! Я бутылку целую сейчас выпил залпом, – хоть бы в одном глазу. А нервы подвинтить тебе надо. Пей, говорю! Вальковский – дурак, ты на слова его плюнь, а подвинтиться тебе все-таки надо. Пей!..
Гундуров глянул на него, протянул руку и осушил стакан до дна.
– Ну, вот и хорошо! – сказал Ашанин. – Больше тебе не нужно… А теперь слушай!
Свежий ли воздух ночи или это сейчас выпитое им вино, но Гундурову действительно словно полегчало. Он оперся головой об обе ладони, приготовясь слушать.
– Не повезло нам здесь с тобою, Сережа, – заговорил нежданно его приятель, и спьяна ли, или от глубоко прохватившего его чувства – Гундуров не был в состоянии разобрать в эту минуту – слезы слышались в его голосе, – не повезло нам, – повторил он, – я это вижу и готов бы теперь, кажется, руку себе отрубить дать, чтобы ни ты, ни я никогда не приезжали сюда…
– Отвратительно!.. И все ты! – вскакивая с места и схватываясь за голову, вскликнул взрывом Гундуров, которого от этого живого эха только что пережитых им ощущений с новою силой подняло всего опять.
– Ну да, я, один я! Виноват, каюсь!.. Только ты погоди, дай мне сказать… Мне, может быть, твоего не легче… А ты только выслушай!
– Что там еще слушать!
– А вот! Ты мне что вот в третьем действии говоришь:
Я за то тебя люблю,
Что ты терпеть умеешь. В счастьи,
В несчастьи равен ты, Горацио!
Хорошие эти слова, или нет, по-твоему?
– Ну хорошо, знаю, довольно! – крикнул на это Сергей.
– А если знаешь, так этого только и нужно… Честь нашу соблюсти нам нужно! – пояснил Ашанин, махнув как-то неестественно рукой.
– Это как же ты разумеешь «честь соблюсти»? – спросил Гундуров, хмурясь и внезапно краснея.
– Очень просто – по… покончить надо! – сказал красавец, как бы с некоторым затруднением шевеля языком. – Отре… Фу ты, Боже мой! – прервал себя он, вскакивая с места, в свою очередь. – Неужели я пьянеть начинаю!.. Так нет же, этого не будет, не хочу ей и этого удовольствия доставить, чтобы нарезался я из-за нее!.. Не думай этого, Сережа, я в полном рассудке говорю тебе: да, покончить, отрезать… нож… ножницами, понимаешь, все разом… нож-ни-цами… Ты знаешь что?.. ни тебе, ни мне надежды нет… порешили нас, понимаешь?.. Она сказала: «Не могу»… не могу! – подчеркнул он со злобным хихиканьем. – Ну и черт с ней! Гордость нужна, Сережа, мы с тобой не хуже каких-нибудь…
Дверь из коридора поспешно отворилась вдруг, и в ней показался режиссер.
– Сергей Михайлыч, пожалуйте! Сейчас занавес, третий акт. Все уж на сцене; ваш выход во втором явлении.
Ашанин мигом встрепенулся:
– Ступай, ступай, Сережа, а за меня не бойся, не сконфужусь! Только ты себя подвинти…
Гундуров поспешил за режиссером. Он вдруг опять почувствовал себя всецело Гамлетом, «порешенным», ледяным, закаменелым Гамлетом…