Красивая, высокая, веселая, с ее блестящею люстрой и расписным плафоном, зала театра сверху донизу горела огнями и была уже наполовину полна. Город отстоял от Сицкого не далее как верст на десять, и, пользуясь дозволением Аглаи Константиновны, склонившейся на настоятельные доказательства наших актеров, «что чем более зрителей, тем веселее играть», все, что имело только средства к передвижению, прибыло оттуда на представление в Сицкое. Уездное чиновничество с женами и дочерьми – иные с десятилетними ребятами – занимали все задние ряды кресел, перешептываясь меж собой и то и дело оглядываясь на большую дверь против сцены, откуда с боязливым нетерпением ждался ими выход хозяйки и «всех этих ее аристократов». В углу три учителя уездного училища жадно вычитывали афишу спектакля, усердно отирая платками свои страшно вспотевшие лбы; они пришли пешком из города со своим смотрителем. Это был невысокого роста человек лет пятидесяти, казавшийся старее своих лет по глубоким морщинистым складкам, бороздившим его круглое широкое лицо под ворохом густых и всклокоченных седых волос, и гораздо моложе их по совершенно юношескому блеску больших, открытых, необычайно светлых и благодушных каких-то глаз. Он стоял сам посреди небольшой группы молоденьких офицеров артиллерийской бригады, штаб которой находился в городе, и толковал им, сияя этими своими большими юношескими глазами, «о значении „Гамлета“ в истории человеческого творчества». Сам он уже две недели готовился «к торжеству», перечтя раза три сряду строку за строкой имевшегося у него в переводе Вронченко «Гамлета» и все, что мог он найти о нем в пыльном хламе давно забытых студенческих тетрадок и старых журналов, что громоздились по окнам и углам его холостой, беспорядочной, насквозь прокуренной Жукова табаком квартиры…
– Ведь это событие, господа, событие, – говорил он, потирая себе весело руки и громко смеясь от предвкушавшегося им наслаждения, – «Гамлет», исполняемый образованными людьми, – образованными, господа, не забудьте, которым, следовательно, каждое слово его должно быть понятно и дорого. До-ро-го, да-с, это именно соответствующее здесь выражение, ибо в Шекспире, как в Гомере, как в Библии, каждое слово луч солнца, в каждом море света и мир мысли, господа!..
Артиллеристы сосредоточенно, с опущенными головами, внимали ему, занятые, впрочем, не столько морем света Шекспира, сколько тем, что их батарейный командир, находившийся в числе гостей и обедавший в Сицком, должен был представить их тут, в зале театра, хозяевам дома, и как бы поэтому «держать им себя так, чтобы показаться не хуже какого-нибудь пустого графа или князя».
Музыканты сидели уже все в оркестре у пульпетов, с разложенными на них нотами своих партий. Эрлангер, позевывая и усмехаясь тонкими губами, лениво переговаривался с первою скрипкой, обернувшись к ней вполоборота со своего дирижерского места.
В воздухе струился крепкий запах только что прокуренных слугами духов.
– Пш… пш… – донеслось из глубины залы… Все разом в ней обернулось на входные двери… Витторио махал оттуда дирижеру белым платком. Музыканты ухватились за свои инструменты. Эрлангер поднялся, окинул глазами оркестр, медленно приподнял палочку над своею чистенькою, гладко подчесанною головой…
Раздались первые такты полонеза «Жизни за Царя», и под его звуки, под руку с графом в звездах на гвардейском мундире финских стрелков, милостиво помахивая головой направо и налево в ответ оробелым улыбкам и поклонам вскочившей на ноги при появлении их публики, вошла княгиня Аглая Константиновна, величественная и счастливая, как царица, – вернее же, как жирный кот, любимец барыни, жмурящийся круглыми глазами на солнце, между тем как босоногая Палашка раболепно чешет ему пальцами за ухом… За нею попарно шла толпа гостей: графиня Воротынцева под руку с князем Ларионом, Софья Ивановна с бригадным генералом, тридцатилетняя московская княжна с князем Лоло, княгиня Додо с командиром артиллерийской батареи, еще молодым и красивым полковником, недавно назначенным из гвардии, к которому тотчас же и обратились, с полуиспуганным, полувопросительным выражением глаза его юных подчиненных, но который, с своей стороны, чуть заметно сморщившись и тут же низко наклонясь к лицу своей дамы, прошел, как бы не видя их. Московские жен-премьеры отыскали себе также дам в числе московских помещиц-соседок, попавших в почетный легион гостей ее сиятельства, и хохот «Сеньки», шедшего рядом с какою-то хорошенькою блондинкой, уже гремел на всю залу… Граф Анисьев со своим иконостасом крестов из-за каждой пуговицы флигель-адъютантского мундира вел хохочущую Женни, не то небрежно, не то внимательно слушая ее торопливые речи и угадывая в то же время, по выражению особого любопытства в обращавшихся на него со всех сторон взглядах, что повод приезда его в Сицкое не был тайною даже для этого мелкого, неведомого ему уездного общества…
Гости разместились в первых рядах кресел. В одной из двух лож театра, расположенных по обеим сторонам пространства, занимаемого оркестром, уселись князек и mister Нокс с английским томиком Шекспира в руке, по которому готовился следить за представлением. В другую ложу ушла madame Crébillon, с тайным намерением «faire un petit bout de sieste»1 в темном углу ее…
– Прекрасный театр, – лучше, чем у меня! Еще старик князь строил, знаю! Вкуса много имел! – пел акафистом граф под такт заливавшегося полонеза, не садясь еще и одобрительно озираясь кругом.
Княгиня Аглая блаженно улыбалась.
– И как это удачно cette vraie draperie du portail2, – говорила ей, в свою очередь, графиня Воротынцева, занимая место рядом с графом и усаживая подле себя Софью Ивановну, – мягко, элегантно и богато на взгляд…
Вместо писанной по полотну драпировки, как это обыкновенно водится в театрах, портал сцены задрапирован был, по мысли Ашанина, от самого потолка настоящею пунцовою шерстяной материей, отороченною длинною бахромой и перехваченною в подлежащих местах толстым, витым пополам с золотом, пунцовым же снуром с огромными на концах его кистями. Передний занавес был сделан из той же материи на сборках и подбирался, как стора, на снурках. За ним был уже другой, писаный занавес (изображавший дом в Сицком со стороны сада), который предназначен был к опусканию после сцен Гамлета, за которыми следует перемена декораций. Матерчатый занавес должен был опускаться по окончании каждого акта.
– Лишняя роскошь! – откидывая веером ладони, отозвался граф на похвальный отзыв графини Воротынцевой.
Княгиня Аглая с самодовольно-лукавою улыбкой подмигнула ему глазком.
– Это у меня потом все на мебель во флигеля пойдет, – сообщила она ему как бы по секрету, наклонясь к уху его.
– Расчет, это хорошо!
И щеки старца запрыгали от веселого смеха.
– Отца знал! Расчетом миллионы нажил!.. И дочь такая же! – промолвил он уже с тем особым оттенком добродушия, благодаря которому не было возможности на него сердиться, и он, с своей стороны, имел возможность говорить людям всегда все, что ему хотелось…
Словно гранату взорвало пред нашей княгиней… Опять, опять, – третий раз со вчерашнего вечера – об этих несчастных раскаталовских миллионах!.. «И дочь такая же…» Она, княгиня Шастунова, она – «такая же?..» О, это ужасно, этого перенести нельзя!.. «А этот старый шут как ни в чем не бывало»…
И злополучная хозяйка, злобно кусая себе губы, словно вся ушла в свое кресло, безмолвная и глухая на все, что двигалось кругом ее…