Дни, следовавшие за возвращением Троекуровых и Павла Григорьевича из Углов, были тяжелы и для него, и для них. Дом с утра до вечера был полон гостей. «Весь уезд», как говорится, местное дворянство и земство сочли нужным перебывать во Всесвятском у почтенного старика предводителя, которого действительно любили весьма многие, a не уважать не мог никто, для выражения своих соболезнований по случаю кончины его брата и приключившегося с ним самим недуга. Кроме участия немалое число «соболезновавших» побуждены были к этому желанием узнать, настолько ли этот недуг важен, чтобы заставить старика решительно отказаться от лежавшей на нем должности, и действительно ли в таком случае вступит в исправление ее, как подбаллотированный к нему кандидат, «генерал» Троекуров, так упорно и в течение столь долгих лет отказывавшийся от всякой общественной службы. Вопрос этот был весьма важен для некоторых явных и тайных уездных честолюбцев и интриганов. Свищов, узнав о случившемся, возликовал душой: пред ним открывалось теперь обширное поле действий…
Поединок, устроенный стараниями его между графом Снядецким-Лупандиным и Острометовым, в видах нужного ему «скандала», не перешел, как мы уже знаем, за границу предварительных переговоров. Посланный исправником становой для отобрания от противников подписки о том, что они драться не будут, получил от обоих эти подписки без малейшаго возражения. Граф счел только нужным пожать плечом, как бы говоря: «немею пред законом», а Степа не то надменно, не то иронически усмехнулся и, уронив сквозь зубы: «я крови этого господина не жажду», – предложил становому водки. Вышла совсем не та «картина», какую, затевая эту историю, рисовало себе пылкое воображение «московского браво». Но он недаром возился с парижским театральным миром и заимствовал от драматургов его способность строить интригу «на кончике иголки». Имеющихся под рукой данных достаточно ему было для дальнейшего успешного развития «политико-бытовой драмы», как говорил он сам себе, заранее потешаясь веселым зрелищем, которое должна была она доставить ему. Пущены были прежде всего, и довольно ловко, весьма неясные, имевшие подать повод самым обильным вариантам, слухи о чем-то, происшедшем между молодым владельцем Борисова и наследником старушки Лупандиной, петербургским графом, приехавшим-де нарочно с целью присвататься к дочке генерала Троекурова; говорилось даже, что сам «генерал» выписал означенного графа из Петербурга, но что дочке его весьма естественно нравится не граф, а более его юный Степан Гаврилович; – и что из этого все и вышло. Но о том, в чем именно состояло это «все», шла большая разноголосица: большинство толковало о дуэли, но обыватели духа более мрачного и уездные кумушки утверждали, что Степа «со своею пьяной компанией» собрался поджечь своего «ривала» и подъехал к нему ночью на «четырех тройках» с целью привести этот «ужасный замысел» в исполнение, но граф и гостивший у него в то время Свищов, еще не спавшие в эту минуту, выбежали-де встречать врагов и стреляли в них «из револьверов», вследствие чего те постыдно обратились в бегство… Сам Свищов, рыскавший теперь по уезду в видах пропаганды привезенного им из Петербурга проекта железной дороги, когда спрашивали его про эту «историю», облекался в самую непроницаемую таинственность и ограничивался одним ответом: «Во всяком случае до трагического не доходило еще». Враги со своей стороны никуда не казали глаз, сидели дома безвыездно: граф, занимаясь поверкой старых счетов и инвентаря унаследованного им имения, а Степа Говорилов за лепкой из воска статуэтки-шаржа, изображавшей его «ривала» в виде стрекозы в мундирном фраке, с пером за ухом, в просительной позе, с протянутою в руке бумагой, на которой начертано было: «Une demoiselle a marier»[82]1.
Вместе с тем отправлена была Свищовым «со всевозможными предосторожностями», то есть переписанная рукой какого-то дьячка, корреспонденция на имя приятеля своего, некоего Клейна, московского агента газеты «Призыв». Этот Клейн, ловкий и беззастенчивый малый, применяя вполне «образцовые порядки европейской печати» к порученной ему службе «отечественному „Таймсу“» (руководители «Призыва» иначе и не разумели своего листка как «русским „Times“»), умел обратить это агентство в очень выгодную для себя оброчную статью. Он отыскивал и поставлял газете корреспонденции из всех углов России, платя писавшим их по три и оставляя себе две из полных пяти копеек, платимых за строку газетой. Эти две копейки шли ему «за просмотр» и ядовитость, которую обязан он был подпускать в те из этих корреспонденций, добродушные составители которых не успевали еще восприять себе в плоть и кровь требуемый «оппозиционный тон». Но в недостатке «сметки», как известно, менее всего можно обвинить русских людей, особенно последней формации. Незлобивейшие из легиона корреспондентов «Призыва» так изловчались в самом скором времени напускать надлежащего «оппозиционного яда» в свои писания, что все они до единого представлялись читателю как бы писаннными одною рукой, сообщались ли в них известия из Архангельска или Эривани, из Екатеринбурга или Бреста-Литовского, и о чем бы ни говорили они: о рыболовстве или о конокрадстве, о самоубийстве гимназиста IV класса, не выдержавшего экзамена из греческого языка, или о тонкорунных овцах в Новороссийском крае. Державшему главный камертон агенту оставалось таким образом просматривать эти вымуштрованные, как солдаты на плацу, одна под одну строки с улыбкой достодолжного одобрения и упрятывать в карман свои две копейки без дальнейшего труда… Свищов, умевший при случае «жертвовать малым для большего», предоставил приятелю получить и все пять за доставляемое им в газету чрез его посредство «Письмо из ***ского уезда», прося только «доставить ему скорее место в нашем уважаемом органе». Он жадно вскрывал теперь у Троженкова или графа Петра Капитоновича, у которых попеременно гостил в это время, бандероли нумеров обоими ими получаемого «Призыва», но не находил пока в них своей корреспонденции и начинал беспокоиться.
Об «истории» каким-то глухим эхом дошло и до Всесвятского, но в доме были так поглощены заботой об умиравшем Василии Григорьевиче, что она, как говорится, «прошла мимо ушей» у всех. Сам Николай Иванович Фирсов, которого Троекуров называл «ходячею газетой», не обратил на нее никакого внимания. Он был поэтому очень удивлен, когда однажды утром, несколько дней после похорон старика, возвращаясь из павильона после обычного своего утреннего визита Павлу Григорьеву (ноги которого находились в том же безжизненном состоянии), нашел у себя Владимира Христиановича Пеца, который, быстро поднявшись со стула, подошел к нему с какою-то газетною вырезкой и со словами:
– Прочтите-ка, Николай Иванович, только что в письме из Петербурга от брата получил; что за мерзость!
Фирсов вздел на нос pince-nez и протянул руку.
– Откуда это?
– Из «Призыва», само собою; если ложь и клевета, так уж само собою там!
Он принялся читать:
«Из ***кого уезда (от нашего корреспондента). В нашем богоспасаемом, с немалыми претензиями на «аристократизм», углу (в котором, впрочем, действительно многие держатся еще упорно затхлых понятий и склада жизни добрых крепостнических времен) чуть не состоялось на днях нечто, обещавшее повести за собою довольно печальные, быть может, последствия, но, к счастию, кончившееся пока ничем, или по крайней мере очень малым, как говорится, благодаря вмешательству нашей уездной полиции. Об этом весьма загадочном, впрочем, до сих пор происшествии весьма много толкуют по здешним весям. В общих чертах дело сводится к тому, что между двумя весьма состоятельными, принадлежащими к фаланге крупных наших землевладельцев лицами, из которых один еще очень молод, a другой постарее и гораздо починовнее, должна была произойти на днях кровавая встреча, главную причину которой следует, как уверяют, искать в амурном совместничестве. „Amour, tu perdis Troie2!“ – сказал недаром французский поэт. Предметом страсти обоих наших уездных рыцарей называют некую молодую особу, дочь одного господина, занимающего, так сказать, первую ступень нашей локальной иерархической лестницы и держащего себя в силу ранга своего и богатства чем-то вроде божка или венгерского магната. Неизвестно, насколько действительно поощряла вельможная девица искание того или другого из двух претендателей на ее руку, если и не обоих разом, так как и это бывает иногда в обычае прекрасного пола. Но видно, однако, что каждый из рыцарей наших почитал себя вправе рассчитывать на взаимность этой новой Елены Троянской, вследствие чего положили они решить оружием вопрос о том, чье из них чело должна окончательно наградить венком la dame de leurs pensées3. День и час поединка был уже назначен, когда, как говорят, отец прекрасной, узнав случайно об этом, поспешил обратиться, к кому следует, перепугавшись скандала, невыгодного во всяком случае для дочери его и его самого. От соперников отобраны были надлежащие в сих случаях „подписки“; тем и кончилась эта трагикомедия, о которой упоминаю здесь ради отсутствия всяких у нас иных, заслуживаиощих действительного интереса известий. В такой стране, как наша (эти строки пристегнуты были сюда, в видах все того же «общего тона газеты», уже рукою самого ядовитого агента Клейна), где общественная жизнь лишена всяких серьезных задач, и мыслящие существа обречены влачить почти животную жизнь, и такого рода, увы, жалкие приключения каких-то двух вздыхателей, собиравшихся уничтожить друг друга, по преданиям давно отжитых времен, из-за прекрасных глаз своей синьоры, могут, за неимением лучшего, служить предметом оживленных толков в этих наших забытых прогрессом „палестинах“!»
Фирсов нервно сощелкнул пальцем pince-nez с переносицы и швырнул вырезку наземь:
– Это из троженковского Быкова идет! – гадливо вымолвил он. – Негодяй!.. Не в первый раз от него эти пакости!
– Раздавить бы его в ступе за это! – пылко воскликнул в негодовании своем Пец.
– Стрихнина бы я ему за этакую штуку в рецепте прописал, – заявил со своей стороны комически доктор, – да в Сибирь, пожалуй, за то погонят дураки присяжные, a у меня и рука бы не дрогнула, ей Богу: мир от зловредного бы животного избавил… Ну-с, a только вот что: надо, чтоб эта мерзость не дошла как-нибудь до Бориса Васильевича.
– Откуда же дойдет? Газеты этой он не получает, a мы с вами докладывать ему об этом, конечно, не станем.
Доктор поднял с пола вырезку и принялся опять ее читать:
– «Претендатели»! Разумеются тут, само собою, этот певец цыганствующий и граф из петербургской министерии… И этим будто чучелам наша Марья Борисовна надежды подавала! Станет она, этакая краля! Да и раз-то всего-навсего и видела она их.
– А что у них что-то вышло, об этом уж несколько дней толки идут, – заметил Владимир Христианович.
– Слышал, может, что и вышло действительно, так при чем же тут Марья Борисовна! Да они, черт их дери, по-настоящему-то не то что думать о ней, а подошвы ее лизать не должны сметь, – выходя уже совсем из себя, вскликнул толстяк, все более и более разгораясь негодованием.
– О ком это вы? – раздался за его спиной голос вместе с шумом отворившейся двери, и в комнату вошел Борис Васильевич Троекуров.
Доктор так растерялся, что не способен был произнести ни единого слова в ответ и торопливо и неловко закинул за спину руку с корреспонденцией «Призыва».
– Здравствуйте, Владимир Христианович, – коротко проговорил вошедший, подавая Пецу руку и обращаясь к доктору, – я к вам зашел за какими-то каплями, которые вы обещали жене.
– Ах да, да, виноват, – необычайно засуетился тут же доктор, видимо ужасно обрадованный этою диверсией, – нарочно ведь домой пришел за ними… да вот застал приятеля и заболтался… Сейчас, сейчас, они у меня тут в аптечке.
И он засеменил своими короткими ножками по направлению соседней комнаты.
– Погодите, – остановил его на ходу Троекуров, – что это у вас за бумажка в руке?
– Ка… какая бумажка? – заикнулся тот во весь рот.
– Да вот эта, кусочек газеты какой-то.
– Это… ничего, так, ничего не значащий клочок, – пробормотал опять доктор.
– Дайте мне его сюда; раз напечатано, секрета тут быть не может, – с улыбкой, но настойчивым, не допускавшим возможности отказа тоном выговорил Троекуров.
Пец даже побледнел весь. Голос Николая Ивановича Фирсова застонал какою-то детскою фистулой.
– Ваше превосходительство! Борис Васильевич! Не читайте, ради Бога! Не стоит, клянусь вам!
– Дайте сюда, я знаю, что это.
Он был совершенно спокоен, только бледные глаза у него, как всегда в подобных случаях, моргали усиленнее обыкновенного.
Он только что получил письмо от Пужбольского… Пламенный князь дней за десять до смерти старика Юшкова уехал в Петербург по делу залога последнего своего имения в Обществе взаимного поземельного кредита и, встретив там какие-то затруднения, сообщал о них приятелю, прося совета; в заключение же едва разборчиво, видимо, от волнения, водившего пером его в эту минуту, приписывал следующее (письмо, разумеется, писано было по-французски):
«Мне говорили в одной гостиной об одной корреспонденции из ваших мест, касающейся между прочим тебя и твоих. Я прочел и еще весь дрожу. Дорого бы дал, чтобы знать имя автора и наклеить ему это пакостное писанье посредством оплеухи на харю (et lui coller son infâme libelle au moyen d’un soufflet sur la face)».
«Libelle» этот очевидно для Троекурова заключался именно в том клочке газеты, который доктор держал в руках, и о нем рассуждали домочадцы его в ту минуту, когда он входил в комнату.
Он взял вырезку из дрожавших пальцев Фирсова, поднес ее к глазам, с какою-то бессознательною брезгливостью поведя при этом поджавшимися губами, и прочел до конца. Ни один мускул не шевельнулся в его лице, только само оно стало страшно бледно…
– Так дайте же капли, пожалуйста, – так же невозмутимо произнес он, протягивая руку с печатными строками, которые возвращал ему.
Но доктор, избегая встретиться с ним глазами, уже мчался в другую комнату, откуда вылетел чрез миг опять с требуемым в зажатых пальцах руки.
– Вот-с; чрез два часа по десяти капель. Я говорил Александре Павловне и жене тоже, чтобы в темном месте пузырек держали, от света портятся.
– Спасибо! – сказал Борис Васильевич, кивнул в виде поклона и вышел.
Управляющий заводом чуть не восторженным взглядом поглядел ему вслед:
– Воля над собою у человека какая! Видели, ведь бровью не шевельнул!
Доктор озабоченно качнул головой.
– Да-с, a в душе-то этой его гордой что деется теперь!.. Подлецы! – вскликнул он, харкая во весь рот в вырезку из газеты «Призыв», выпавшую из руки Троекурова, неистово топча и растирая ее ногой…
Борис Васильевич шел по двору из флигелька, занимаемого доктором, по направлению к павильону Павла Григорьевича Юшкова, с которым оставил жену, нарочито замедляя шаги, чтобы дать остыть несколько первому накипу хватившего его негодования. Бесполезно, чтобы кто-нибудь догадывался, что он в данную минуту тем или другим взволнован, – стояло первым правилом в его житейском обиходе, a более всего с этой стороны боялся он нежной душевной чуткости Александры Павловны, угадывавшей всегда каким-то тончайшим инстинктом все, что происходило в нем.
Быстро приближавшийся лошадиный топот заставил его поднять глаза и обернуться.
К крыльцу подъезжал на взмыленной тройке небольшой тарантас с кем-то сидевшим в нем в форменных пальто и фуражке. Троекуров узнал не очень еще давно назначенного в уезд исправника, майора Ипатьева, с которым, впрочем, он имел уже случай познакомиться.
Майор, узнав его в свою очередь, вылез из своего экипажа и направился не спеша к нему, учтиво прикладывая в то же время руку к козырьку.
Его сдержанные приемы и несколько строгий вид нравились Борису Васильевичу. К тому же он был кавказец, почти товарищ. Он радушно протянул ему руку:
– Очень рад видеть вас у себя… Хотя, – примолвил он с ласковою улыбкой, – я едва ли ошибусь, предполагая, что на сей раз удовольствием видеть вас я обязан гораздо более желанию вашему навестить нашего дорогого больного, чем меня и моих собственно.
– Я действительно, – ответил, не смущаясь, исправник, – желал узнать лично о состоянии здоровья Павла Григорьевича… Но мне тем более приятно…
Он поклонился.
Они пожали еще раз друг другу руки.
– А я тем более рад вам, – начал затем Борис Васильевич, – что думал сам на днях ехать в город, чтобы поговорить с вами об одном… обстоятельстве.
– Всегда к услугам вашего превосходительства, – проговорил на это несколько официально тот.
Троекуров взял его под руку:
– Павел Васильевич живет в павильоне, в саду; я вас проведу, а по пути потолкуем.
– Сделайте милость!..
– В одной петербургской газете помещена на днях корреспонденция из наших мест, в которой передается о дуэли, предполагавшейся якобы быть между двумя здешними землевладельцами и которая остановлена была своевременным распоряжением уездной полиции, то есть вами.
– Знаю-с, читал, – сказал коротко исправник.
– А!.. Признаете ли вы, что факт этот верен?
– Не солгу, верен, – ответил не сейчас исправник.
– Говорится там дальше, что полиция, то есть вы же опять, извещены были об этом факте отцом той особы, из-за которой будто бы должна была произойти эта дуэль. И это верно?
– Бесстыднейшая ложь! – вскликнул на это майор, быстро поднимая на собеседника своего вопрошающие и как бы даже несколько испуганные глаза.
Троекуров чуть-чуть усмехнулся:
– Из тона вашего ответа нетрудно понять, что вы заключающийся в этой корреспонденции более чем прозрачный намек на этого отца и дочь отнесли по настоящему его адресу. Это избавляет меня от необходимости объяснять вам, почему счел я себя вправе обратиться к вам с настоящими моими вопросами.
– Это грязных рук дело, Борис Васильевич! – вырвалось как бы невольно у «майора с Балкан».
Новая горькая усмешка скользнула по губам бывшего кавказца:
– И не в нашей власти казнить их за это, – таково положение вещей у нас! – пропустил он сквозь сжатые зубы. – Позвольте еще один вопрос… последний, – примолвил он.
– Извольте…
– Считаете ли вы возможным сказать мне, из какого именно источника получили вы сведение о том, что предполагается эта дуэль? Имен имевших драться я не спрашиваю: они всему уезду известны.
Ипатьев еще раз поднял на него глаза.
– Нет, Борис Васильевич, – ответил он, подумав, – я полагаю, что обязанности мои не дают мне на это права.
Троекуров одобрительно кивнул:
– Да, вы честный человек, и другого ответа я не должен был ожидать от вас… Но вот что я вам скажу, – добавил он нежданно, пристально воззрясь сам теперь в лицо своего собеседника, – вы презираете того… или тех, – подчеркнул он, – кем доставлено вам это сведение.
Исправник не отвечал, но что-то действительно презрительное сказалось на миг на его серьезном и бледном лице.