Питер Чезвич не из тех, кого легко напугать. Он никогда не боялся. Он смотрит ужастики вместе с дочерью и смеется над резиновыми монстрами и преувеличенно жуткими сценами; новости вызывают отвращение, но не страх. Это другие люди боятся, а он – нет.
Но, когда он огибает дом и видит мигающие сирены на полицейских машинах, припаркованных за углом, у него едва не останавливается сердце.
Подъездная дорожка к дому перекрыта, поэтому он втыкает машину в первое попавшееся свободное место, наехав передним колесом на поребрик. Но ему все равно. Он уже выскочил из машины и бежит ко входу в дом, а когда полицейский заступает ему дорогу, он ревет: «Я ее отец!» с таким неимоверным отчаянием, что мужчина пропускает его и не пытается спорить, не просит успокоиться.
Это плохо. Он знал, что все плохо, с того самого момента, как мальчик с новоанглийским акцентом повесил трубку (он выследит его, о да, он найдет его и сначала поблагодарит, а потом даст в челюсть так, чтобы у него треснули зубы, потому что он знал, он знал и не позвонил, пока не стало слишком поздно). Он знал, что все плохо, когда позвонил домой, и Хезер сказала, что не знает, где Доджер, что она рано ушла в школу и поцеловала ее на прощание, чего не делала с восьмого класса. Каждый знак на пути, начавшемся с того звонка, говорил ему, что все плохо, и он верил им всем.
Он просто не верил, что все настолько плохо. Так плохо, что во дворе стоят целых трое полицейских; так плохо, что там, где, вероятно, стояла машина скорой помощи, – пустота. Насколько быстро они увезли ее? Они увезли ее или просто тело – пустую, покинутую, бесполезную оболочку? Она донор органов. Она решила поступить со своим телом именно так, как только стала достаточно взрослой, чтобы самой принимать такие решения. Они бы постарались доставить ее в больницу как можно скорее, независимо от того, жива она или мертва.
Мысль о том, что сердце его дочери бьется в чьей-то чужой груди, заставляет его пошатнуться, и ему приходится опереться о дверной косяк под сочувствующими взглядами полицейских. Ни один из них не пытается его поддержать. Это плохо. Очень-очень плохо.
Хезер, видимо, не поехала в машине скорой помощи, а решила дождаться его. Она на кухне, руки у нее пусты, на полу разбитая чашка с кофе. Она в тупом недоумении смотрит на эту чашку, будто не может понять, как она там оказалась: почему сработала гравитация, почему законы вселенной продолжили работать, а не просто отключились в ту самую секунду, когда все это началось. Вселенная должна была ее предупредить. Вселенная хоть как-то должна была ее предупредить.
Внутри еще один полицейский. У него в руках точно такая же чашка, как та, что лежит на полу; он смотрит на онемевшую дрожащую женщину с настороженным хладнокровием человека, который много раз видел, что делает с людьми горе. Он будет здесь столько, сколько потребуется, но самому ему не хочется здесь находиться.
– Хезер.
Питер останавливается у разбросанных в луже осколков. Жена не сводит глаз с пола, словно не услышала его голос.
– Хезер, – снова говорит он, уже громче.
Она поднимает взгляд. Перед тем как он позвонил, крича, чтобы она пошла на задний двор и нашла их дочь, она успела накраситься, и тушь прочертила на щеках толстые грязные линии. Она даже не попыталась их стереть. А какой в этом смысл?
– Она жива?
Тот же пустой взгляд, щеки в грязных разводах, молчанье.
– Доджер жива?
– Да, – отвечает она и отшатывается, испугавшись звука своего голоса, сиплого и надтреснутого. Затем повторяет еще раз: – Да.
– О господи, слава богу. – Питера нельзя назвать религиозным человеком, но он еле сдерживается, чтобы не упасть на колени. Вместо этого он поворачивается к полицейскому и спрашивает: – Куда увезли мою девочку?
– Мистер Чезвич? – спрашивает полицейский.
Питер кивает, и полицейский ставит чашку с кофе на стол, подальше от края.
– У вашей дочери серьезные повреждения, которые она, по всей видимости, нанесла себе сама. В последнее время она не казалась подавленной? Может, ссорилась с кем-то в школе или у нее возникли какие-то неожиданные проблемы? Она ни о чем таком не говорила?
– Ни слова.
Но на самом деле она о таком говорила, ведь так? Тому мальчику, который позвонил ему на работу. Мальчику, который мог спасти ее жизнь. Мальчику, который даже не назвал своего имени.
– Вы уверены, что она сделала это сама? – спрашивает он медленно, словно пробирается по минному полю, и какое-то из предложений может взорваться и всех их убить.
Полицейский тут же подбирается.
– Почему вы спрашиваете?
Питер сбивчиво объясняет, что ему позвонил мальчик с новоанглийским акцентом. Мальчик, о котором он раньше не слышал, но тот знал, что Доджер в беде, и абсолютно точно описал, где она, хотя Пэтти сказал, что звонит из школы.
Когда он заканчивает рассказ, лицо полицейского становится непроницаемым.
– Что скажете? – спрашивает Питер.
– Мне кажется, пора отвезти вас с женой в больницу, – отвечает полицейский. – Вам нужно быть там.
Он ничего не объясняет. Это не его работа. Но он видел, как их дочь, белую, как бумага, с обеими руками, забинтованными от запястья до локтя, погрузили в скорую. Он надеется, что отец прав и на девочку напал неизвестный мальчик, а потом позвонил – то ли из угрызений совести, то ли чтобы позлорадствовать: ему трудно представить, что такая хрупкая девочка могла нанести себе такие раны сама, хотя все улики указывают именно на это. Но для ее семьи было бы лучше, если бы на нее кто-то напал. В таком случае кого-то можно было бы привлечь к ответственности, чтобы он заплатил за содеянное. Но если девочка сделала это сама, что ж…
Она будет расплачиваться годами, если вообще выживет. Неудачная попытка самоубийства всегда влечет за собой последствия. Судя по тому, как медики готовили ее к транспортировке, ее жизнь висит на волоске – объяснять это тоже не его работа. Пусть больничный персонал сам разбирается и со скорбящими родителями, и с последствиями трагедии. Он просто доставит их, куда необходимо.
– Хорошо, – говорит Питер.
Он ступает в кофейную лужицу и успокаивающе кладет руку на плечо жены. По крайней мере, он пытается сделать этот жест успокаивающим. Она не реагирует на его присутствие. Вообще.
– Пойдем, – говорит он.
Доджер открывает глаза и видит белый потолок в тускло освещенной комнате; ее первая мысль – смерть до ужаса похожа на пробуждение после желудочного гриппа. Все как бы в отдалении, зыбкое, будто это не реальность, а искусные декорации, сконструированные эльфами, пока она ничего не видела.
Ее вторая мысль – если это и правда смерть, слишком много всего вокруг пикает и мигает. Она пытается сесть и обнаруживает, что у нее нет сил; будто ее мышцы, как и весь остальной мир, тоже заменили на бутафорию. Что-то странно давит на правую руку. Она поворачивает голову. Вся рука от плеча до запястья забинтована; у сгиба локтя под бинты заныривает линия капельницы. С ее губ срывается стон, в котором смешались отчаяние и разочарование. Она не из тех, кто легко справляется с провалами, а уж с таким… После такого в прежнее русло уже не вернуться. Она больше не будет гением-себе-на-уме, а превратится в девочку-которая-хотела-покончить-с-собой. Хотела, но не смогла. Даже это она не смогла сделать правильно.
Доджер закрывает глаза и гадает, как много крови она потеряла. «Может быть, все-таки достаточно много, и после переливания крови у меня будет сердечный приступ от шока», – с надеждой думает она. Она не знает, бывает ли такое на самом деле, но звучит неплохо, и, по крайней мере сейчас, ей проще в это поверить. Проще справиться с разочарованием от того, что она не смогла даже правильно умереть.
– Доджер? – Голос матери надломлен.
Доджер снова открывает глаза, поворачивая голову на звук.
– Мама? – хрипит она.
– Ты очнулась! – Мать стремительно пересекает комнату и останавливается возле самой кровати; ее руки мельтешат перед лицом, словно она не знает, куда их деть.
Она смыла с лица тушь, но бледность осталась; они одинаково бледны – мать и дочь. Из обеих словно выкачали всю кровь.
– Ты очнулась, – повторяет она.
– Да, – шепчет Доджер, закрывая глаза. – Кажется.
Она так устала. Она даже не уверена, что все это происходит на самом деле, может быть, она умирает, и ей снится кошмарный сон. Но она все равно напрягается. Сейчас начнутся крики. Но нет.
– Полицейские сказали нам, что случилось. Этот мальчик из Новой Англии… Они его найдут. Просто скажи, как его зовут, и они найдут его.
Глаза Доджер снова распахиваются. Она удивленно смотрит на мать.
– Что?
– Представляешь, он позвонил отцу. После того как он затащил тебя в овраг и изрезал, он позвонил твоему отцу на работу и сказал ему, что ты там лежишь и истекаешь кровью. Если бы меня не было дома… – Хезер Чезвич вздрагивает. Она видит это будущее удивительно ясно. Мир, из которого ушли краски. – Доджер, тебе так повезло. Нам всем так повезло. Просто скажи полиции, как его зовут, и мы его поймаем, и он больше никогда не совершит ничего подобного.
– О, – шепчет Доджер. Она закрывает глаза и не торопится их открывать.
«Вот как ты расплатился за то, что бросил меня одну; ты спас меня, когда я не хотела, чтобы меня спасали», – думает она, и это истинная правда, круг замкнулся. Он оставил ее, и она долго-долго падала, но, когда она действительно в нем нуждалась, он ее поймал. Он ее поймал. Он ловит ее прямо сейчас.
– Я не знаю, как его зовут, – лжет она, и мать верит ей.
И, когда приходит отец, он тоже ей верит, потому что Доджер Чезвич – очень хорошая лгунья; потому что ее история лучше правды, по крайней мере на этот раз. По крайней мере сейчас. А может быть, останется такой навсегда. В полиции ей верят не до конца, но записывают ее показания и обещают держать ухо востро. Она будет жить. Их дело сделано.
Через неделю ее выписывают из больницы. Она едет домой, и по внутренней стороне обеих рук у нее бегут швы, будто уравнения, которые она никогда не сможет решить, а когда швы снимут, останутся едва заметные шрамы, которые просто так даже не разглядишь. Она всю жизнь будет знать, что они там есть, но, наверное, это и хорошо. Может быть, ей необходимо постоянное напоминание о том, что она не может прыгнуть в пропасть, потому что кто-то непременно ее поймает, неважно, хочет она этого или нет.
Она то и дело слышит, как Роджер ее зовет, – почти целый год. Она не отвечает. Полиция ищет мальчика из Новой Англии, а она точно знает, где он, и не отвечает ему. В конце концов он перестает выходить на связь. И это тоже совершенно правильно; это тоже означает, что круг замкнулся.
Пройдет пять лет, прежде чем они встретятся снова.
И этих пяти лет даже близко не будет достаточно.
Циб обхватила колени и наблюдала, как хмурый Эйвери, засунув руки в карманы, вышагивает взад-вперед по радужному переливу невероятной дороги.
– Ты уже перестал на меня злиться? – окликнула она его.
– Нет, – угрюмо ответил он. – Ты не должна была так поступать.
– Нам нужно было что-то отдать Шмеледведю, чтобы он нас пропустил. Мою рогатку или твою линейку отдавать было нельзя. А от того, что мы отдали блеск с твоих ботинок, нам хуже не стало.
– Мне стало хуже, – возразил Эйвери. Он наконец прекратил вышагивать и повернулся к ней.
Без блеска его ботинки стали самыми обычными кожаными ботинками, как у любого ребенка на детской площадке. В них больше не отражалась его рубашка, и оттого она казалась менее накрахмаленной; волосы казались чуть менее причесанными. Теперь он выглядел как самый обычный мальчишка.
Циб почувствовала, как ребра щекочет страх. Сможет ли эта дорога привести их домой, если они по пути потеряют самих себя?