В сентябре Кембридж прекрасен. Погода не всегда благоволит – в иной год весь месяц напролет идет дождь, порой можно поскользнуться на обледеневшем тротуаре, – но осенний город великолепен. Прислонившись к старому клену у ограды кампуса, Роджер курит и смотрит, как в двери вливается поток девятиклассников; звучит предупреждающий звонок, Роджер ухмыляется. Ученик выпускного класса, да еще и один из самых умных в школе, обладает определенными привилегиями. Например, можно начинать день со свободного урока. Он находится на территории школы, не прогуливает и не опаздывает, так что может заниматься, чем хочет.
Большинство ребят ставят свободный урок в конце дня – чтобы побыстрее уйти домой. Он их понимает. Но у него по утрам есть важное дело, которое нельзя перенести, поэтому он предпочел освободить первый урок. Кроме того, на последнем, седьмом уроке он ходит на американскую историю вместе с Элисон – она решила в последний год взять как можно больше предметов, – и ему нравится, что есть повод провести время с ней. Хотя обоих вполне удовлетворяют их отношения, они собираются поступать в разные университеты и хорошо понимают, что у их пары нет шансов выжить после окончания школы. Они не влюблены. Может, когда-то были, но эти чувства уже давно переросли в дружбу и физическое влечение. Им этого более чем достаточно.
Роджер делает последнюю затяжку и, бросив окурок на землю, растирает его каблуком. Затем спокойно закрывает глаза. 8:20 здесь – 5:20 в Калифорнии, Доджер должна проснуться через три… две…
– Доброе утро, засранец, – сонно бормочет она. Она всегда такая, когда просыпается.
Им не слишком удаются попытки ложиться спать вовремя, но он, во всяком случае, старается отводить на сон по крайней мере пять часов в сутки – хотя бы для того, чтобы не забывать, как спрягаются неправильные глаголы. А Доджер, когда он последний раз ее спрашивал, спала в лучшем случае три. Неизвестно, сколько еще она продержится с таким графиком. При этом он не сомневается, что никакие его слова не заставят ее спать больше.
Теперь они ссорятся чаще, чем в детстве. Отчасти потому, что стали другими: менее гибкими, более взрослыми; они уже не готовы принимать на веру все, что им говорят. Отчасти потому, что она так и не простила его за то, как он оборвал контакт. Она говорит, что простила, но он знает, что она врет, а она знает, что он это знает, но никто из них ничего с этим не делает, потому что они сомневаются, что с этим можно что-то сделать. У них особенная связь, и это хорошо звучит на словах, но на деле от этого не легче: они не телепаты – он не может прочитать ее мысли и подобрать правильные слова, чтобы она поверила, что он сожалеет, что всегда будет сожалеть и что он бы все изменил, если бы только мог. Она тоже не может видеть его мысли. Они могут только проникать в головы друг друга, словно по самой необъяснимой телефонной связи на свете.
(По крайней мере, теперь они могут друг от друга отгородиться. Запереть ментальные двери, навесить ментальные замки и обрести хоть какое-то уединение. В детстве у них это не получалось. Да и сейчас приходится прилагать усилия. Простого «не хочу» недостаточно. Нужно активно сопротивляться, а это утомительно. И еще они не чувствуют друг друга так же, как раньше. Он не чувствует, что она устала. Она не чувствует, что он кивает. Что-то исчезло в долгой пропасти их разлуки, и он не знает, хочет ли это вернуть.)
Если бы они смогли провести хоть какое-то время рядом, в одном и том же месте, все было бы иначе. Он в этом уверен. Она все еще его лучший друг, и, если бы они могли просто побыть в одной комнате, даже не разговаривая, ничего не делая – просто сосуществуя, они могли бы оставить прошлое позади. Он знает, что у них получилось бы.
– Доброе, – отвечает он. – Мы снова забыли поспать?
– Ну, я не прямо забыла, – говорит Доджер. – Просто у меня были другие дела.
– Другие дела?
– По телевизору показывали все части «Кошмара на улице Вязов».
Роджер вздыхает.
– Ты говоришь, что не читаешь книги, потому что в книгах сплошной обман. Как тебе могут нравиться стремные фильмы ужасов? Ты пытаешься наказать меня за мои грехи?
– А то, – отвечает Доджер. – В любом случае ты же не видишь мои кошмары. Как бы ты узнал, что я пытаюсь тебя наказать? Просто радуйся, что мне хоть что-то нравится.
– Когда ты столько не спишь, ты совсем не подарок.
– Это правда. – Она зевает. – Кто сейчас за главного?
– Ты. Я уже в школе.
– Везучий хрен, гуляешь целый урок. – Она открывает глаза, и его взору предстает потолок. Пластиковых звезд больше нет, теперь это темно-синее поле, расчерченное светящейся краской. Доджер нарисовала у себя на потолке карту звездного неба. Это чудесно. Иногда, когда Роджер не может заснуть, он просит ее выключить свет и дать ему посчитать нарисованные звезды. Каждый раз он проваливается в сон раньше, чем успевает досчитать до конца.
– У тебя тоже мог бы быть свободный урок, если бы ты полдня не сидела в Стэнфорде.
– А ты бы, конечно, отказался от такой возможности. Ассистировать профессору Вернону, пока он учит будущих гениев, – представляешь? Рай на земле!
Поле зрения сдвигается: Доджер сползает с кровати и начинает рыться в одежде, сваленной на захламленном полу.
– Хотя, пожалуй, тебя бы это не соблазнило.
– Конкретно это нет, но если бы дело касалось языков… Я тебя понимаю. Просто мне хочется, чтобы ты при этом еще и высыпалась.
– Кто бы говорил, мамочка.
С тех пор как они снова стали общаться – поклявшись не разрывать контакт ни при каких обстоятельствах, за исключением комы, смерти или зубрежки накануне экзамена, – они прекрасно научились одеваться не глядя. В спальнях у них нет зеркал. Роджер предвидит, что в универе это может стать проблемой. В общагах почти наверняка будут зеркала на дверцах шкафов, или соседи по комнате захотят повесить их на стену. Ближе к делу они с этим как-нибудь разберутся. Конечно, если оба переживут последний год школы, что кажется одновременно и абсолютно вероятным, и совершенно невозможным.
Для кота, который полжизни провел в приюте, клетка – единственная реальность. Он не представляет, что однажды его могут забрать. Роджер считает, что школа похожа на такую клетку. Да, здесь учат, и он это ценит, и ценит время, усилия и заботу, которые взрослые тратят на то, чтобы вбить знания в его черепушку. Он знает, что их работа не самая легкая, учитывая набор обязательных предметов, который им приходится каждый день расстилать перед своими учениками. Он был бы лучшим выпускником, если бы не физкультура, которая испортила ему средний балл – не настолько, чтобы окончательно утопить, но все же достаточно, чтобы двое опередили его в общем рейтинге. Одна из них – Элисон, и это хоть как-то его успокаивает.
Доджер отделалась легче. У нее в Калифорнии после девятого класса можно было выбрать аэробику или плавание, так что ей не пришлось участвовать в ужасных командных играх и бегать на длинную дистанцию. Она не слишком хорошо сдала национальный стандарт физподготовки, но кто вообще сдает его хорошо? Только качки и те, у кого интеллект от рождения в каких угодно частях тела, только не в мозгах. Он не может винить их за то, что они сбили кривую распределения оценок, – он сам сбивает ее на доброй половине уроков. Но это не значит, что он не может чуточку злиться.
– Какие планы на сегодня? – Роджеру опять хочется курить. Но Доджер бесится, когда он курит, находясь у нее в голове. Она говорит, что, пусть даже она не чувствует ни запаха, ни вкуса, грубо навязывать другим свои дурные привычки. Он вполне может подождать пять минут до конца утренней связи. Дружба важнее. Она возникла задолго до этой дурной привычки и, он надеется, будет оставаться частью его жизни еще долгие годы после того, как он решит отбросить никотиновую зависимость, как ненужный костыль.
– Занятия, опять занятия, домашка, а потом шахматы в YMCA[10], – отвечает Доджер.
Она идет в ванную по знакомому небольшому проходу. Родители уже привыкли к тому, что все ее бытовые хлопоты сопровождаются бормотанием; когда однажды они не выдержали и спросили, почему она разговаривает сама с собой, Доджер, улыбнувшись, беспечно ответила, что пытается вывести особенно заковыристые формулы. Иногда они пытаются на нее надавить, и тогда она начинает вслух сыпать числами и математическими понятиями, и они сдаются. Роджер каждый раз жалеет, что у него нет под рукой попкорна.
– У меня занятие с детьми из средней школы, которые хотят научиться играть в шахматы, и это пригодится для поступления.
– Я думал, ты собираешься поступать в Стэнфорд.
Она пожимает плечами и тянется за расческой; в зеркале над раковиной отражается ее лицо. У нее все еще стрижка «под пажа» – как в тот день, когда он увидел ее на шахматном турнире: достаточно короткая прическа, чтобы не морочиться с уходом за волосами, и достаточно длинная, чтобы люди не забывали, что она девочка. Не то чтобы в этом была необходимость: он ни разу за ней не подглядывал, но она теперь взрослая девушка, как он – взрослый парень. Она может сколько угодно носить бесформенные свитера и рваные джинсы, но женские формы не скроешь.
– Если я пойду в Стэнфорд, я так и останусь дочкой профессора Чезвича, – отвечает она, нещадно расчесывая волосы. Роджер сочувственно морщится, хоть и не чувствуя, но угадывая ее боль. – И еще я всегда буду гениальной девочкой, которая не захотела закончить школу раньше. Здесь таких не особенно любят. Хоть сто раз скажи: «Для социального развития мне необходимо находиться среди сверстников», – их волнует только то, что я могла бы уже быть на полпути к получению степени.
– Извини, – говорит Роджер.
– Да ладно. – Доджер бросает расческу в корзину, достает зубную щетку и выдавливает на нее мятную пасту. – Твои родители не позволили тебе уйти из старших классов, и это правильно. Нам обоим нужно было больше времени, а ты бы еще слишком сильно скучал по Элисон, если бы вам пришлось расстаться до того, как закончилась влюбленность. Теперь ты рассказывай, чем сегодня займешься, мне надо чистить зубы.
Она засовывает щетку в рот прежде, чем он успевает возразить, что все еще влюблен в Элисон, но, хотя сейчас его очередь говорить, он молчит. Потому что Доджер права. Когда они с Элисон расстанутся, он точно не станет плакать. А год назад – мог бы. А еще год назад это был бы конец света. Все меняется.
– Занятиями, – начинает он. – На завтра не должно быть много домашки, а ту, что будет, я могу закончить к пяти. Вернее, должен закончить к пяти, потому что папа возьмет меня с собой на футбол.
Доджер вопросительно мычит, не вынимая изо рта зубной щетки. Роджер улыбается.
– «Ред Сокс» против «Джайентс», – отвечает он. – Наши против ваших. Думаю, мы наконец точно узнаем, кто лучше, а, девочка из Калифорнии? Непременно пришлю извинительный букет, когда мы втопчем вас в грязь.
Она сплевывает, прополаскивает рот и чинно произносит:
– Сперва тебе придется узнать, где я живу. Так что придумай угрозу получше.
Роджер колеблется.
– Ну, ты можешь дать мне свой адрес, – наконец говорит он.
– Неа, – отвечает Доджер. – Попробуй еще раз.
С того шахматного турнира они будто поменялись ролями. Теперь Роджер предлагал ей свой домашний адрес, телефонный номер, даже номер почтового ящика, арендованного на деньги, сэкономленные с тех, что давали ему на еду, – лишь бы у нее была возможность связаться с ним не только вот так: когда ее голос шепчет у него в голове, а ее глаза смотрят на мир его глазами. Всякий раз она отказывалась. Отказывалась и, более того, свои контакты тоже не давала. Он знает каждый дюйм ее дома, от заедающего шпингалета на задней двери до расшатанного плинтуса в комнате с компьютером, где она прячет вещи, которые хочет скрыть от родителей: бритвенные лезвия, купленные в ближайшей аптеке, пыльные журналы, таблетки кофеина, тщательно свернутый бумажный пакетик с чем-то похожим на орегано (это не орегано), – но, если бы он вдруг оказался в Пало-Альто, он не смог бы найти этот дом. Когда Доджер, разговаривая с ним, идет по дорожке, она смотрит на небо, на траву, на что угодно, только не на что-нибудь, что могло бы дать ему хоть какой-то ориентир, и уж точно не на табличку с адресом.
Она все еще избегает его. И это пугает так сильно, что у него нет для этого слов – и это тоже пугает, потому что у него должны быть слова для всего. Доджер что-то скрывает. Он не знает что. И не знает, как это узнать.
– А куда, если не в Стэнфорд? – спрашивает он.
– Не знаю. В Кембридже очень хотят, чтобы я к ним приехала. Еще MIT. И всегда есть Йель. Я понимаю, странно держать его как запасной вариант – это же Йель! – но их математический факультет меня как-то не вдохновляет. Может, отправлюсь в Браун. Или – сюрприз! – поеду в Оксфорд. Мне нравится британская кухня. Их еду по большей части даже жевать не нужно. – Она приглаживает волосы и критически смотрит на свое отражение. – Окей. Лучше уже не будет. Слушай, мне пора бежать. Свяжемся, как вернешься с матча?
– Конечно, – отвечает Роджер. – Удачно провести день!
Уголки ее губ трогает улыбка, такая слабая, что только годы близкого знакомства позволяют Роджеру ее заметить.
– Конечно, – отвечает она. – Как скажешь.
Роджер открывает глаза. Небо потяжелело; наверное, скоро будет дождь. Он покидает место под деревом и спешит ко входу в школу, а мысли о далеких друзьях и невозможных способах связи быстро выветриваются из головы.
Это потом он будет спрашивать себя, как он мог не обратить внимания на ее интонации, на тихую окончательность с виду самого обычного разговора. Это потом он будет себя винить, зная, что все это из-за него. Это потом он поймет, насколько она была сломлена. Но только потом. Время – забавная штука, оно не прощает того, чего мы не замечаем. А здесь и сейчас он бежит, спасаясь от дождя, и у него нет времени беспокоиться о девушке, живущей на другом конце страны. У него нет времени думать о том, как много они могут потерять. Он просто бежит.
В некотором смысле они оба бегут.
Когда ощущение присутствия Роджера исчезает, Доджер закрывает глаза и немного ждет, чтобы убедиться, что она на самом деле одна. Бывает, она думает, что он ушел, а он возвращается – например, о чем-нибудь ей напомнить: о какой-нибудь предстоящей встрече, или событии, или спортивном мероприятии, если ему хочется, чтобы она о нем знала. Так трогательно, что он старается держать ее в курсе своей жизни. Похоже, он думает, что без спасательного круга его существования ей не выжить. И почему бы ему так не думать? Ведь она сама ему это сказала, когда они снова стали общаться. Сказала, что без него она словно была потеряна. Сказала, что осталась одна. Конечно, он переживает, что она может не выдержать. Он знает, что это возможно.
Но он не знает, насколько она по-прежнему одинока. Когда они были детьми, ей было достаточно иметь одного друга, пусть даже воображаемого, но, когда в ответ на ее предложение встретиться он просто разорвал связь, она усвоила урок. Роджер уверяет, что он не такой хороший лжец, как она, что та женщина в самом деле угрожала забрать его из семьи, что он так поступил из страха и отчаяния, – но хороший лжец сказал бы то же самое, разве нет? Она не знает. И не может узнать.
Но зато она может видеть, как он счастлив, как он радуется, что у него есть друзья и девушка, в которую он уже не влюблен, но она все равно ему нравится. Она видит, как он хорошо адаптирован, говоря языком тех взрослых, что изучают ее психическое здоровье, проверяя, не разъедает ли гениальность, будто кислота, плоть ее души. Они думают, что она тоже вполне адаптирована. Да, она одинока, но без нарушений.
Но Доджер – такая разная. И самое главное, она очень хорошая лгунья.
Она идет по коридору в компьютерную комнату, зная, что мать сидит на кухне с чашкой кофе и утренней газетой и прислушивается к шагам дочери над головой. Пойти в компьютерную комнату в это время – норма; не слишком надолго, чтобы не опоздать в школу, но это вполне ожидаемо. Никаких отклонений от заведенного порядка. Она использует те же переменные, что и каждый день с начала учебного года. Это важно.
Расшатанный плинтус отходит от стены легко и беззвучно. Она давно планировала этот день, и она это знает, хотя весь год старалась себя обмануть. Иначе зачем бы ей так тщательно шлифовать края плинтуса до идеального беззвучного скольжения? Конечно, она планировала именно это.
Доджер ужасно, невыносимо устала.
Она не стала бы называть то, что чувствует, именно так, но в глубине души она знает, что «устала» – верное слово, может быть, единственно верное. Она устала. Устала быть слишком умной и постоянно замедляться ради того, что уже не соответствует ее уровню. Устала от взрослых, которые смотрят на нее как на цирковой номер, и от детей, которые смотрят на нее как на циркового уродца.
(Это не совсем одно и то же: для взрослых она силач, пожиратель огня, девочка, танцующая на трапеции без страховки. А для детей – бородатая женщина, девочка с клешнями вместо рук. Взрослые косятся на нее и шепчутся о том, что она умеет. А дети – о том, какая она сама. Все они правы, и все ошибаются, и у нее не осталось сил, чтобы пытаться что-то им объяснить.) Она устала быть одинокой, и оттого, что в ее жизни снова появился Роджер, стало только хуже, хотя должно было стать лучше, потому что она всегда думала, что он такой же, как она, но он оказался не такой, он не такой. У него есть друзья, есть знакомые, есть жизнь. А у нее – числа, фигуры и функции, которыми она может переопределить небо.
И чисел было бы вполне достаточно, если бы она не обнаружила в глубине сознания дверь, и эта дверь не привела бы ее к мальчику того же возраста – с точностью до дня, – который не мог сделать домашку по математике. Возможно, чисел и дальше было бы достаточно, если бы он не захлопнул и не запер эту дверь. Он отгородился от нее, и у него появилось время изменить мир, в котором он жил. Она могла бы приспособиться к тому, что он лучше разбирается в людях, если бы она могла за этим наблюдать, если бы все происходило постепенно, как с той лягушкой в кипятке. Но вышло по-другому. Он от нее закрылся и повысил температуру, пока ее не было рядом, и теперь, вернувшись, она не может этого вынести.
Это ее недостаток, она это знает. Ее слабость. Это нормально. Она девочка-математик. Она знает, что у уравнения всегда есть решение, и ценит это. Она видит, куда приведут эти числа.
Один за другим она достает из пространства за плинтусом свои трофеи: пачку лезвий, пузырек с обезболивающим, украденным по одной-две таблетки из открытых аптечек и сумочек, оставленных без присмотра, гель для местного обезболивания. Она тщательно проработала план. Она хорошо умеет делать все идеально.
Она укладывает трофеи в рюкзак, возвращает плинтус на место и встает. Скоро – уже очень скоро – Роджеру больше не придется за нее переживать, а она не будет переживать, что однажды ее одиночество его оттолкнет. Она больше ни о чем не будет переживать.
Еще один только раз ей нужно сделать все идеально, и она будет свободна. Чувство облегчения пересиливает страх, она закидывает рюкзак на плечи и идет к двери. Время завтракать. Время прощаться.