К книге
Каждому слову – своя борозда. СловникЧерты и краски народной жизни (авторские зарисовки)
100%
Черты и краски народной жизни (авторские зарисовки)
10

Пришла, наконец-то, пора разглядеть конкретного труженика со всеми его способностями, устремлениями и нуждами. Ведь слишком долго – десятилетиями! – у нас в служебном да и в речевом обиходе фигурировал некий усреднённый «советский человек». Он был очень удобен для плановиков и статистиков, так как являл собою немого представителя народа. Однако такой среднестатистический человек – не живой труженик. Не тот, которого называем «простым человеком».

Простой человек лишь с виду прост: в обыкновенности его судьбы таится выстраданный опыт жизни. За скромностью облика, за негромким исполнением своего дела, за суровой молчаливостью нередко скрыта многодумная натура.

Мне кажется, что выражение «простой человек» не без хитрости когда-то придумали они сами – люди, занятые не видной, но повседневной насущной работой. Придумали, чтобы своим взглядом снизу вверх получше рассмотреть начальствующего над ними «непростого» человека».

* * *

Вот и я, уже пожилой человек, возвращаюсь по весенней земле к родному деревенскому дому. И пусть в нём никто меня уже не ждёт – я обогрею печным теплом свои воспоминания о матери, об отце, о многих близких людях и покажется, что я опять с ними! Иду по улице и вижу, как напротив дремучей пихты, похожей на огромную свечу, трудятся мои соседи. Подхожу, здороваюсь за руку, как друг и брат. Оказывается, песок-плывун забил водоносный слой. «Спускались на дно?» – любопытствую. «А как же, – отвечают, – ух, глубоко! Ткнёшь лопатой – плывун токо [только] вспухнет. Вон сколько его вычерпали». Я смотрю: в рыжем наплыве вся канава. «А как там держитесь?» «А там – стояки, как подмостки. Их ещё старики вбивали. До нас вбивали, а стояки что камень: не гниют. Вот как делали прежде». «Ну, а там, на дне, после плывуна-то, как бывает?» «А после – лопата звяк о камешки. Звякнет лопата, и вода аж в лицо брызнет. Зафонтанит. Чистая, холодная! Это – уже ключевой слой земли…»

Я заглядываю в четырёхугольник свежего сруба, опущенного в глубь земли, и улавливаю там, как в оконце, мерцание животворящей влаги. Вокруг стоят добрые, работящие люди, и, глядя на них, я думаю, что они сами в своей обыкновенности и повседневности живут в том ключевом слое народа, без которого машины не заводятся, земля не пашется, топоры не стучат. Без которого не добываются истины жизни, как живая вода.

* * *

3 мая 1987 г. Жаркий, почти летний день (такой резкий переход после апрельских холодов). Всё кругом сияет и радуется долгожданному теплу: Двиница, вышедшая из берегов, зазеленевшие всего за ночь (словно ждали этого дня!) черёмуховые почки, счастливые лягушки, белогрудо высовывающиеся из пруда и весело, брачно резвящиеся в воде парами, вчера сложенная берёзовая поленница перед окнами моего дома, вода в парящих бороздах загорода и старая Марья, развешивающая на бечёвке выстиранные, круглые, как домотканые солнца, половики…

Пошёл я на Двиницу, на Мелкое, на Мольское и увидел в разливе (не синем, не голубом, а белом), отразившем в себе с того берега шиферные крыши домов в Нелидове – как чудо! Будто какие-то таинственные с белыми парусами корабли сияют в разливе.

А вот лягушка, с трудом переплывающая Двиницу. Её кружит в водоворотах, сносит вниз, а она рывками, толчками всё рвётся к нашему берегу. И что ей тут надо было? Доплыла всё-таки. В воде, на клоке сена, тяжело дышит (слышно было)…

Утки летят со свистом, с гиком надо мной и вдруг – журавлиная пара! Огромные, сказочные птицы, красиво вытянув длинные шеи и плавно качая тёмными крыльями, вылетели из-за омшаника на Быковце, курлыкнули надо мной, словно привет обронили, словно поздоровались, и замахали дальше над голым жёлтым полем в разваленных копнах прошлогоднего овса, замахали, близко держась друг друга, радуясь друг другу, и скрылись в дымчатой синеве за зелёной полосой ельника – там их болото.

Я был счастлив, увидев так близко прекрасных птиц – воспетых Рубцовым журавлей! Вот это и есть чистая поэзия Родины и весенней жизни на ней!

* * *

Умерли в деревне дураки-чудаки… А жаль чего-то… Яркие были фигуры! Никого так не помнят до сих пор, как их, этих чудаков…

Ныне К. говорит: «Дураки всё отдавали, ничего не запасали, жили как Бог приведёт – и над этим смеялись. А дураки смеялись над этими людьми…

Один из них отдал свою землю соседу многодетному, а сам ушёл странствовать. Второй бросился в пожар, вытащил ребёнка. Третий пошёл в пастухи (никто не хотел) и 20 годов пастушил…

Думали, дураков хватит на пятьдесят годов, а и на двадцать не хватило…»

Да, что-то жертвенно-святое было в этих людях. Для себя – ничего!

Мать вспоминала, как мой отец стриг и мыл одного такого в саду. Весь обовшивел. Отец сжёг его рубаху, отдал свою, одел, вычистил всего, а тот молиться за него начал…

* * *

В. после всякой работы и, следовательно, крупной выпивки всегда во хмелю как бы нечаянно, по забывчивости, оставляет в этом доме то рукавицы, то топор, то и фуфайку и рано-рано утром прибегает сюда снова, чтобы обязательно опохмелиться и попутно забрать нарочно забытое. О, лукавый бес!»

* * *

Зимний морозный день весел и ярок. Небо по горизонту сиренево-розоватое, переходящее в чистейшую синь! Оно – будто высокое голубое фаянсовое блюдце с сиреневыми и розовыми оттенками по краям. Дома смеются. Снег скрипит. Даже тропки далеко видны на косогоре. Дымы… чудо! (26 января 1972 г.).

* * *

Вот до чего дожили в деревне: воз дров привезут на тракторе – и по этому случаю – опять пьянка, опять праздник. В лес ездили два часа, а за столом сидят четыре.

Стог сена притащат – опять за вино, опять праздник. Вот до чего извратили самую обыкновенную, будничную работу. Сказать бы прежним мужикам – не поняли бы, о чём речь: сроду такого не бывало в деревне, как ныне…

* * *

Солнечное утро. На тесовом крылечке в белой рубахе Романович («Ромаха») – маленький, белобородый старичок в очках, лицо благообразное, апостольское, просветлённое какой-то одной думой. Напротив него, на заборчике крыльца, стоит большой белый петух и громко поёт.

А Марья, жена Романовича, круглая, красная, почти вдвое его моложе, идёт от колодца с полными вёдрами воды. Идёт босиком, покачивается, по зелёной траве… Романович улыбается…

А. А. Романов с матерью. Автограф стихотворения

А за домиком, за частоколом огорода, молодая, холмами, дремлет рожь, а вдали, поверх неё, густо копнится березняк и ольшаник. Небо чистое, жёлто-серое, тёплое…

* * *

Ромаха – глухой. И вот когда он начинает «шептаться» с женой, то слышно на всю улицу…

* * *

Собираются пожилые женщины и вспоминают, вспоминают, как гуляли в девках, как жили в первые годы замужества… Хоть и слышали это всё уже несколько раз, но всё равно любо снова слушать и дивиться, радоваться каждой вновь припомненной детали («Надо же, надо же!»).

Да, выходит, что настоящая их жизнь – это там, в молодости, там действительно жили, а сейчас уже – вроде и не жизнь для них.

А ведь это – правда!

И как грустно сознавать, что так коротка, в сущности, истинная жизнь почти всякого человека (записи 70–80-х гг.).

* * *

Пошёл дождик. Я не сразу услышал. Только показалось, что кто-то (наверно, кто-то из ребятишек) у крыльца играет на балалайке. А когда посмотрел, удивился: мать поставила подо стрех три ведра, и вот капли с крыши летят и выбивают в звонких вёдрах какой-то весёлый балалаечный наигрыш.

Три ведра – три струи, что три струны…

* * *

В нынешних песнях о резных палисадах, о молодых стреноженных конях, о свадебных поездах и о тёщах да зятьях, оживают на мгновения лишь сладкие призраки минувшей жизни, лишь воображаемой нами подмены своих жизней и судеб под красоту былых обычаев, и какими жалкими в эти мгновения мы, поющие, выглядим со стороны!..

О, как мы хотим прислониться телом и прикоснуться душой к теплу песенного слова из бывшего времени, чтобы согреться хоть на минуту от нынешнего озноба жизни.

Да, мы уже во многих поколениях живём лишь призраками – или былого, или грядущего… (10\II–91).

* * *

Берлога человеческой души трудно постижима. Она ныне не только не стала доступней, а, по-моему, стала ещё скрытней, замаскированней. Ведь прежнего простодушия, увы, нет! Да и человеческий характер измельчал, обволокся мимикрией…

Может быть, самое главное заблуждение в человеческой жизни – это преувеличенное представление о своих личных достоинствах. Всё-таки человек даже в своих глазах хочет казаться себе лучше, чем он есть на самом деле. Вот как человек боится голой правды о самом себе! Лишь немногие, да и то на склоне лет, достигают мужества честно оценить самих себя в жизни.

* * *

Я проснулся и взглянул в окно: небо было полно пасмурного, мокрого раздумья: обогреть ли сенокосников, которые целую неделю вёдренной [солнечной] погоды валяли дурака, или плеснуть на них со зла потоки воды.

Небо долго раздумывало, словно колебалось в принятии решения: то розовыми пятнами прояснялось, то снова синё туманилось, набухая дождём. Но всё-таки опять «пожалело» дураков-людишек и к обеду прояснилось радостно и чисто.

Никак не может небо заставить бесхозных людей понимать его и уважать каждый час вёдреной погоды – блага в деревенской работе! Работают, как в цехе, с 8–9 утра, а в 6–8 часов вечера уже грабли – на плечо и – по домам, хотя сушь держится чуть ли не до 11 часов вечера.

Нет, старики работали на земле не так!

* * *

«Ты, русская печь, доживаешь свой век…

И впрямь: она была мудро рассчитана на старый, вековой крестьянский уклад с большими семьями. Печь пироги и хлеба – так уж печь, варить похлёбку разную – так уж варить, чтоб целый день стояла горячей: некогда крестьянину перед всякой вытью (едой) вновь её разогревать, да и ровным теплом наполняла деревенские рубленые избы, да и лекарем во всякую пору была – ложись и прогревай свои кости и нутро, и сказкой была – лежи на ней да и слушай деревенские бывальщины или смотри на огонь в печи, или сам сочиняй под вой ветра в трубе, и украшением избы была, побелённая, с хитрой кладкой чела, и, наконец, была твердыней векового образа мужицкой жизни…

Кроме того, была она и строгим судьёй в деле женского уменья хозяйничать, печь, варить, жарить, она сразу и налицо выявляла своих мастериц в деревне, как бы воздавала таким бабам и девкам свои гордые почести и славу…

А ныне? Семьи маленькие, возиться с печью долго и трудно (сколько дров, сколько времени!) – надо всё на скорую руку, немного всего – а хлеб в магазине, и женским искусством кичиться не перед кем, и сказки пропали – радио в избе шумит, а то и телевизор, и лекари учёные появились…

Да, всё, всё изменилось – твердыня уже рухнула, хотя ещё и стоит полузаброшенно. И жаль многого, и ничего не поделаешь, не изменишь, не вернёшь – у жизни свои жёсткие законы…

В последний раз лежу и греюсь…» (записи 70–80-х гг.).

* * *

По народным преданиям, красная рябина отводит от дома беду. Потому у нас и рябина под окном, как помню, стояла, красовалась всегда, и на зиму клали рябиновые гроздья за двойные рамы… И красиво, и «защищённо»…

О, родина моя былая, сказочная, до слёз дорогая, ныне уже не существующая в яви – лишь в снах моих, да в озарениях памяти и тоски моей жива ещё она…

* * *

Белка бегает по еловым лапам, как по зелёным этажам. Те только чуть-чуть покачиваются. А у белки хвост, что веничек рыжий, только помахивает им…

На одной ёлке позавтракала, на другой – пообедала, на третьей – поужинала, только шишки брызжут. А на четвёртой ёлке спать улеглась – благодать!

* * *

Странный житель Земли – крохотный чёрный паучок шустро бегает по этой странице. Я дунул на него, и он стремительно рванулся укрыться под блокнотом. Так быстро скрылся, что поразила меня скорость этого крохотного существа. Значит, почувствовал угрозу. Как он мог почувствовать, чем, если он весь чуть больше булавочной головки? Чудо природы! А ведь мне стоило чуть шевельнуть пальцем – и этого бойкого маленького существа вмиг не было бы на свете…

* * *

Состояние твоей руки (т. е. тебя самого) мгновенно передаётся всей колодезной цепи, лишь только возьмёшься за ручку ворота. Нервность твоя, или слабость, или сила, уверенность, бодрость, радость, восторг – всё отзывается в железной цепи!

Мгновенно! Вот тебе – и железо!..

* * *

25 октября 1983 г. в ветреный солнечный вечер налетела вдруг из-за Двиницы туча, и посыпал, завихрился, зашумел первый снег. Было очень красиво: из мутной желтизны вечера – вихри белого снега! Моментально забелели крыши, а снег всё нёсся и нёсся, плотно заполняя собою всю нашу улицу.

* * *

Вот чудо: выстывшие на морозе до сиреневой бледности тонкие ветки калины покачивали над сугробом ярко-красные, свернувшиеся от холода кисти ягод, похожие издалека на язычки пламени. В метели они то меркли, то жарко вспыхивали вновь, и метель не могла их погасить…

* * *

Учёные заметили, что, переходя из уст в уста, наименьшим переделкам и обработкам подверглись за века те из народных песен, сказок, пословиц и загадок, что относились к обрядовым и были связаны со сменой времён года, а значит, и с полевыми работами, время для которых чётко закреплялось: «Не отсеялся до Бориса (2 мая), с Бориса сам боронися, а не то и на Афанаса (18 января) не поешь хлеба на Спаса (1 августа)».

Положение солнца регулировало жизнь. Такие праздники, как Овсень и Коляда, посвящались зимнему солнцевороту, Красная горка и Семик (седьмой четверг Пятидесятницы перед Пасхой) – весне, праздник Купалы был установлен 24 июня, когда солнце проявляет наибольшую плодотворную силу.

Главным праздником весны была Красная горка (с Фомина воскресения до Вознесения). На обтаявшем холме водились хороводы, изображающие движение солнца по небу.

Зима, смерть изображались в виде соломенного чучела, оно выносилось в поле и сжигалось либо топилось в реке. В некоторых местностях это чучело называлось – Кострома.

Восклицание весны совершалось так: в начале марта пеклись из теста жаворонки, дети с ними в руках влезали на деревья, крыши и оттуда выкликали:

Весна, весна красная!

Приди, весна, с радостью,

С великой милостью,

С хлебами обильными!

Это, ясно, бывало в народе. А что пели за столом у киевского князя? Пели «Славу»… «Чтобы нашему государю не стареться, его светлому платью не изнашиваться, его добрым коням не изъезживаться, его верным слугам не измениваться. Чтобы правда была на Руси краше солнца светла. А эту песню мы хлебу поём, хлебу честь воздаём». После каждого пожелания следовал припев: «Слава!»

Так что всегда, неизменчиво и постоянно люди жаждали: Солнца, Правды, Хлеба».

* * *

Марья по первому заморозку, по инею (не терпится!) уже на чунках [санках] возит от поленницы в поле к своему домику дрова. Тащит на чунках ношу дров, а за чунками следом бредёт марьин кот.

Туда-сюда, и кот целый день за чунками ходит…

* * *

Весна. Март. Снег ползёт с крыш. Марья бродит около своего домика: дровишки возит на санках, лопатой что-то скребёт у крылечка.

На ней серая фуфайка, серый платок, валенки в галошах. Но вот она выходит на крыльцо в чёрной фуфайке и в зелёном платке. Это значит, что она пошла «гулять», то есть проведать (может, в десятый раз сегодня) Н. Лицо красное, щурится, идёт, палкой щупает тропку – худо видит, а надо, обязательно надо всё видеть вокруг и знать, кто как живёт…

Марья поутру уходит с таркой за молоком, а серый кот садится на боковину крыльца и ждёт хозяйку. Марья приходит, моет тарелочку, наливает в неё парного молока… Кот смотрит на все эти приготовления, недвижимо сидя на крыльце, а когда Марья подставляет перед ним тарелочку, благодарно вскидывает на неё свой зелёный взгляд и с большим достоинством, не торопясь, лакает из тарелочки свежее молоко.

И так – каждое утро, в один и тот же час, на одном и том же месте на боковине крыльца…

* * *

Он живёт той жизнью, которая после себя не оставляет людям никакой памяти – ни доброй, ни худой, но зато живёт он в своё удовольствие. То есть только для себя и – на природе.

А ведь он умеет очень многое: столярить, слесарить, мастерить, обращаться с машинами, с разными техническими новиками. Но опять-таки – лишь для себя. Живёт на хуторе, один. «В люди» вылезает редко.

Что за жизнь?..

* * *

Девочка – уже девушка – вплела в свою русую косу зелёную мяту с фиолетовыми (сизыми) цветочками. Лето. Деревня. Девушка босая, в лёгком платьице, и в косе её благоухает мята.

Какая красота жизни и природы.

* * *

Пастухи из ворот фермы направляют коровье стадо в зелень пастбища. Горит ветреное утро. И кое-кому кажется, что работа пастухов очень проста, даже примитивна. Но вглядись в озабоченность пастушьих лиц и поймёшь, что работа эта извечна, как мир, и необходима, как долг, и тяжела, как жизнь.

* * *

Г. окучивает в Петряеве материнскую картошку. Её огнетает тяжёлая дума… Что же творится у неё в доме? Муж опять в запое… Опять пропита мужиком зарплата. Семья кормится (красавица дочь и сын) на её скромный заработок… Страдания удивительно доброй, работящей и красивой женщины. Красота опадает от горя…

Что за чертовщина творится в мире? Мужик жрёт водяру беспросветно, а жена страдает!..

* * *

Вон вижу седого В. Он – неразумное, но серьёзное дитя жизни. Этим он и хорош, и мил, и жалок. Но о жалости говорить нельзя, ибо жалость – твоё собственное дело. В. этого не знает…

* * *

Ничего ему не мило: ни дорога домой, ни родина, ни сама жизнь.

Это уже – пропасть.

* * *

Павла Ивановна, возвращаясь с покоса, остановилась передо мной и вскинула огнетённое усталостью лицо, и я увидел её глубокий, чистый и умный взгляд. Телом остарела, а взгляд какой родниковый!.. Трагическая мудрость – в нём!

Боже мой, на каждом шагу – такие черты и краски жизни, что хоть не отрывайся от блокнота – пиши, пиши! Сама жизнь так и вламывается в глаза и душу. Сколько всего нового…

* * *

Ночная гроза в деревне. Гром ещё более ужасающ, чем днём, а молнии – как мгновенные пожары то одного, то другого старого дома. От грома дома трясутся, а от молний слепнут. Мать не может спать. Она из сеней, с кровати, торопится в избу, закрывает самовар, рукомойник, подносы полотенцем, зажигает керосиновую лампу и молится. Видит, что и в соседних избах зажигаются лампы. Значит, Марья и Павла тоже не спят, тоже молятся. И матери не так боязно: грозу пережидают вместе все старухи деревни.

На миру не страшно…

* * *

Старуха в деревне одна. Дети выросли и разъехались.

Ночь. Зима. Стужа. Спит старуха, а в ногах, на одеяле, старая кошка – подруга одиночества.

«Всё ж душа живая»…

* * *

Одна старушка из Большой деревни – мать моя рассказывала – звали её то ли Катерина, то ли Евдокия, ходила пешком в Иерусалим, ко Гробу Господню (!!!). На это хождение пешком в Галилею ушло у неё три года. В Большой деревне уже решили, что она погибла в такой дальней дороге, а она – возьми да и возвратись домой.

Мать говорила, что стала она жить в избушке на краю деревни, питалась подаянием да приработком на жниве или на огороде…

Святая старушка была!.. Все её очень любили…

* * *

Русскому человеку – или всё для жизни, или – ничего не надо! Ложь, в которой он жил семьдесят лет, нет, не жил, а унижался и бедствовал, развратили его почти до самоуничтожения. Отними у русского мужика землю и работу (а землю отняли, а Родину унизили), и он станет – страшно сказать – на всё готовым (1989 г.).

* * *

Мой ровесник – сосед по избяному заулку, окромя отлучки на военную службу, из нашей деревни не уезжал. Уж каких унижений и утеснений своего мужицкого нрава и уклада он только и не пережил за свои колхозно-совхозные шестьдесят лет, а с родной стороны – ни шагу.

Смог ли бы я так? Наверное, не смог бы (если бы, как и он, занимался только сельским делом), наверно, сорвался бы с незримой родительской привязи…

Да, так оно и вышло у меня. И объездил я, можно сказать, всю Россию… Но счастливее ли я его, моего соседа по избяному заулку, отлучавшемуся из деревни лишь на военную службу, куда-то в мурманские сопки? Нет, я не счастливее его. Он крепче и здоровей меня физически (всю жизнь с топором на вольном воздухе), двор его полон скотины (а я бегаю с сумкой на базар), дом ухожен, временем своим он распоряжается сам, в лесу ли, на речке – везде он хозяин (деревня-то наша крайняя в волости, всех ближе к лесам да болотам присухонским). Да, везде он хозяин, но зря ни дерева, ни реки не тронет…

Думаю, что мера счастья, данная нам обоим жизнью, достойна по-своему каждого… Равна, видимо… Но ведь я столько объездил. А он сидел дома.

Да, отрыв от Родины приходится искупать мерой своего счастья…

* * *

Был тихий морозный вечер. Вышел я на улицу – от сугробов – огнём обожгло, от тропинки – скрипом оглушило. Взглянул в небо – зеленоватое, как глубокий лёд. В нём звёздочки застыли, как светлые пузырьки. А крест-накрест по небу две тёмно-сиреневые полоски, будто два огромных сорочьих пера. Это следы от пролетевших ещё днём реактивных самолётов. И чистая, светлая половинка нарождающейся луны. До чего же просторно!

Шёл, скрипел деревней – над домами – дымы, люди печки топят, к ночи теплом запасаются. В окнах свет – разный, то желтоватый, то алый, то туманный – от занавесок. Смотрел и думал: вот дом счастливый – в нём живёт молодая дружная пара (он – электрик, она – медсестра), вот дом печальный (в нём вдова), вот дом благополучный (тракторист), вот дом холодный (жена с матерью-старухой в одной половине живут, в другой – муж-пьяница)… Но все они – мои земляки, я их всех по-разному люблю, уважаю, тревожусь о них, порой негодую, печалюсь… Я им всем хочу только добра и счастья. Но разве я могу дать всем того, чего они хотят? Каждый человек сам должен добыть добрый свет в своём окне, в своей душе. Каждый – только сам. Но многие этого не понимают. Они мятутся сердцем, обижаются на кого-то, сердятся, ругаются, не подозревая того, что жизнь каждого так коротка и, конечно, невозможно за одну человеческую жизнь увидеть желаемую справедливость всего мира, получить все необходимые блага для себя, испытать, что называется, полное счастье…

Выхожу я за родной косогор, с которого открывается вид на десять вёрст окрест. Везде сверкают электрические огни, на ближней ферме стучит движок – качает воду, бежит дорога в неоглядные снега, как она бежала и до меня. Но тогда не было такого света по деревням… Господи, как всё-таки хорошо жить на свете! И вспомнились прекрасные слова Жуковского: …О, родина святая! / Какое сердце не дрожит, тебя благославляя?!

Так что же я-то иногда мрачно озираюсь на окружающую меня жизнь, устаю от мучительных дум по ночам, тоскую до боли, до ножевых ударов в сердце и тоже всё хочу, как можно быстрее, даже не-медленнее устроить жизнь человеческую благополучно и счастливо? Да разве возможно такую огромную страну, как наша, так быстро повернуть ко всеобщей высокой нравственности? Ведь и прежде было своё горе, своя нужда, свои беды – человечество всегда жило, билось с ними, страдало от них и рвалось вперёд, опять же туда – к туманному своему счастью. Нет, надо понять, что за одну человеческую жизнь всего этого не переделать и сбросить с сердца лишнюю боль и тягость, а взяться за дружную и тягловую работу. Или это старость охватывает меня тоской и раздражением? Ведь в молодости этого не было. Да, наверно, это старость.

А небо дышит звёздочками, а снег палит лицо, а дорога скрипит, а Родина – вокруг меня.

Жить надо, жить!

Предыдущая главаГлава 10 из 10К книге