Новая Утка[3], моя милая сердцу родина, издавна славилась песнями. Пели все — старики, дети, зрелые работные люди. Пели в горе, пели в радости. На каждый случай жизни находились особые песни, ярко выражающие состояние человека. Пели и просто так, ради самой песни, и от нее уже приобретая настроение.
Были в юность мою в Новой Утке семьи, целые кланы, славящиеся голосами и любовью к песне. Они у нас были на особом счету. Девки из этих семей в хороводах ходили королевами.
Древние как мир хороводы и игрища привлекали к себе и взрослых.
Девки и парни, держась за руки, шли в песенной игре кругом (обязательно по солнцу), и цепочкой, и, перевиваясь, парами скользили по живому коридору, под аркой сцепленных рук, а взрослые стояли в сосредоточенном молчании в стороне, в игры не вмешивались, а когда песенники выводили особо стройно протяжные мелодии, удовлетворенно качали головами, прищелкивали от удовольствия языком.
Песни следовали одна за другой, то задумчивые, то веселые, а когда раздавались несложные плясовые, весь хоровод, теряя степенность, удало бросался в пляс. Казалось, плясали все жители улицы: велико духовное здоровье, сила и красота народа.
Однако если кто-то сфальшивит, взрослые, возмущенные, отходили от хоровода, в сердцах отзывали из него дочерей.
Помню, соседскому парню Евгению Лузину пришла пора жениться.
Он не блистал красотой, Енко Лузин. Коренастый, косолапый, курносый, с толстыми губами. Только черные глаза таили любопытство ко всему и ум и были столь красивы, что сглаживали все его недостатки.
Родители высватали ему в жены степенную рукодельную красавицу.
В доме у них с утра до ночи слышалась перебранка — взрослые убеждали Енка подчиниться, но он на все отвечал одними и теми же словами:
— Не женюсь на ней, хоть камни с неба вались! Она песне не верна.
Так и не женился он на выбранной родителями девушке, а приглядел жену в деревне Крылосово, бесприданницу и не столь уж красивую, но работящую.
Соседи говорили:
— В одном кресте взял… — Намекая на то, что она безброва, шептали: — У нее и окна-то без наличников!
До Енки, конечно, доходила эта молва, но он гордо молчал, какое-то время мало показывался с женой на улице.
Кто знает, что делала семья Лузиных за закрытыми ставнями. Может быть, она изводила молодуху упреками и за «окна без наличников», и за отсутствие приданого («В одном кресте взял»!), а может быть, она вечерами учила сноху своим песням.
Даже мы, мелкота-девчонки, знавшие все, что происходит в домах соседей, тут ни о чем не могли догадаться: появилась в околотке молодуха, спряталась за стены чужого дома, а как она живет — кто ведает?
В троицу, когда завивали березки, когда по пруду неслись отголоски песен со всех улиц, вышел хоровод на улицу и у нас. Девушки с березками, парни с гармоникой, с балалайкой.
Надо сказать, в хоровод свились на этот раз мы — недоростки. Все старшие в прошедшую зиму переженились, а наш хоровод вроде бы и не настоящий: голоса жидкие, неокрепшие. Взрослых мы робели, а они окружили было нас, как заправских, но со смехом разошлись по завалинам.
Мы старались, но песни наши волной по пруду не унесло, это мы почувствовали сразу и хотели было разбежаться от стыда по домам, как вдруг Енко Лузин вывел на улицу свою Анну.
Молодым позволялось в первый год женитьбы еще присоединяться к обрядовому хороводу. Однако мы не ожидали поддержки от Лузиных и тянули на последнем дыхании одни.
А молодой ввел в круг свою жену, оба они подхватили наше чиликанье, и полилась страстная, красивая песня, исполненная широты и грусти.
Не хочет парень жениться ни на боярской дочери, ни на поповской, ни на купеческой. Он выбрал себе в жены дочь крестьянскую и убеждает мать:
Крестьянская дочь, мамынька,
Все работница.
Твоим белым рученькам
Все заменщица.
А мне, добру молодцу,
Все постельщица.
От завалин один за другим подходили соседи, окружали хор. И все словно впервые увидели Лузину молодуху. Статная, гибкая. Продолговатое лицо ее словно выточено, светлые косы — венком. На них накинут бабий черный повойник.
Послышались приглушенные одобрения:
— Вот тебе и «окна без наличников»!
— «В одном кресте взял»! Да у нее добра палаты.
— Ай, важно!
Анна застенчиво поглядывала на всех, поглядывала на блестящее небо и продолжала выводить слова в трогательном напеве…
Жила в околотке нашем бабка Алексеевна, одинокая душевная старушка. Трудной судьбы женщина!
Сухонькая, сутуловатая, быстрая в движениях и в словах. Лицо ее все время менялось, лучилось морщинами. Что было постоянным в нем, так это доброта и участие ко всем.
Вечерами частенько молодежь собиралась у нее в избушке. Получалось нечто вроде посиделок: девки рукодельничали, парни забавляли их веселыми побасенками, а то подпевали их песням.
Меня, еще маленькую, родители безбоязненно отпускали к Алексеевне, доверяя ей и давая мне на вечер «урок» — вязать мережу.
Разведет отец руками во всю ширь и накажет!
— Саженку тебе.
Легко сказать: саженку!
Отец немногословен. Лицо его сурово. Густые брови нависли над серыми острыми глазами. Руки большие, длинные. «Саженка» его казалась верстой. Спорить с ним нельзя.
Я забирала сеть, деревянную иголку, нитки, дощечку — все, что требовалось для работы, и уходила.
Бабушка, завидя меня, спрашивала в тревоге:
— Сколько?
— Опять саженку! — печально сообщала я.
— Вот ведь… вот ведь… — соболезновала старая и обязательно добавляла: — Ну да справишься, я так думаю. Много с тебя вязки причитается, но справишься. Ты, девонька, песни пой… Пой песни, и все! С песней-то и саженку сплетешь. Только себя не жалей. Как пожалеешь себя, так ни в чем и не успеешь… Да еще с девками не шепчись. Как начнешь с девками лясы точить, тут работы тоже не жди. Пой да вяжи! Пой да вяжи!
Видимо, и родители мои знали этот прекрасный стимул труда — песню. Когда я чуть подросла и к Алексеевне меня уже не отпускали, оберегая от общества парней, сети я вязала дома. Все ту же саженку в вечер.
Сети вязали у нас все члены семьи.
В косяки окон были вбиты железные крюки, на них надевалось кольцо из шпагата, на которое собраны воедино ячейки сети.
Начнешь с кольца, а за вечер отодвинешься от косяка далеко, через всю избу. У окна два косяка, у двух окон — четыре. В четыре луча мы пересекали избу — и посередине, и по краям. Мать пряла лен: на сеть требовалось много ниток; отец всегда вязал режь — оборона сети от прорывов.
Мелькали иглы. Деревенели пальцы.
Я думала: «У бабушки Алексеевны сейчас весело. Она небось сказки рассказывала самые интересные, а я и не слышала. Девчонки, наверное, песни тянут… Парни с балалайками…»
Слезы обиды застилали глаза. Но этого я не хотела допускать — слезы, можно спутать сеть. Не дай бог, отец найдет у меня плохо затянутый узел. Ячея тогда ползает, может расширяться, уменьшаться. Из такой ячеи уйдет любая рыба.
И вот когда тебе невтерпеж, когда ты возненавидишь эту сеть, эту выструганную из дерева иглу, эти облезлые косяки с огромными крюками, и, чего греха таить, и отца, который «не жалеет», нас и дает на вечер большие «уроки», — они начинал песню исключительной драматической выразительности:
Скучно пташке сидеть в клетке…
Мать подхватывала высоко-высоко:
Скучно ей при дорогой.
Пальцы ее рук быстро крутили веретено. Пела она, не отрываясь от прялки, но вся подбиралась, пружинилась. Бледное нежное лицо ее искажалось от сдерживаемых слез: не выносила эту песню. Мать их не утирала, чтобы не прерывать работы. Голос ее дрожал, взлетая.
Суровое лицо отца смягчалось. Тихая задумчивость ложилась на него.
Вступали в песню сестры и братья:
Я ошиблась, залетела,
Клетка хлопнула дверьми…
Всю жизнь я не переставала удивляться тому, сколько же судеб скрывается за простыми словами народных песен! Сколько настроений, любви!
Сердце замирало от проникновенных звуков. Забывала я и о том, что подруги сейчас слушали сказки бабушки Алексеевны или пели свои короткие, как вспышки, частушки, а парни подыгрывали им на балалайках.
Свежо, чисто подтягивал брат — подголосок. Сестры вплетали в напев свои несильные, но искренние голоса.
Руки не подвластны тебе: они приобрели легкость, плели и плели эту проклятую саженку, они потеряли усталость, а ты вся отдалась песне. Думала: а что же дальше? И хоть знала слова наизусть и отлично усвоила напев, а все чего-то ждала. Ждала чуда: вдруг песня повернет куда-то в сторону и не будет «злого ловца», который построил клетку… а может быть, пташка вырвалась уже на волю? Обязательно вырвалась! Нельзя же иначе!
Знала я, что содержание этой песни символично, и не о пташке здесь идет речь, а о девице-красе. Много песен у родителей, в которых символика помогает глубже раскрыть переживания песенных героев. Мое детское воображение рисовало и эту девицу, попавшую в неволю. И не обещалась свобода ей, но я верила, что свободу девица приобретет. Обязательно приобретет. Вера в доброе переполняла сердце.
Сквозь напевы я еле различила, что в избу кто-то вошел посторонний. Да, конечно. Это сосед Семен Разорвин зашел на песню, как на огонек, отодрал от бороды острые сосульки, сел на приступок к печи и затих. Сидеть на узкой лесенке неудобно. Разорвин — худой, длинный старик. Острые его колени доставали чуть не до подбородка. На строгом лице — безмолвный восторг.
А песня сменялась другой, третьей. Пелось о несчастной любви, о насильственной разлуке, о гордости и верности, о тюрьме и солдатчине, о любви к родине. Были песни даже о турецкой войне:
Вздумал турко воевать да на Россеюшку пойти,
Ох, с англичанкой сокумился, да не могли Россею взять.
Но больше всего пели о любви:
Зеленая веточка, ты куда плывешь?
Берегись сердитого моря, ветка, спотонешь!
Что мне за причинушка в синем море спотонуть?
Что мне за неволюшка без милого дружка жить?
Позднее, познакомившись с поэзией Мятлева, я нашла у него стихотворение «Зеленая веточка, ты куда плывешь?» — полное безнадежности и тоски, с которой народные песенники не могли смириться, они воспринимали стихи поэтов творчески, переделывали их. И здесь вставили гордые слова о том, что нет девушке «причинушки спотонуть» и нет «неволюшки» жить без милого дружка. Умел народ вносить в песню свою бодрость!
Лирическое обращение к ветке придавало песне особую поэтическую прелесть.
Кто-то еще вошел в избу.
Очнувшись, вдруг увидела я, что на лежанке, на лавке, прямо на полу на корточках сидели растроганные соседи. Всем дороги песни, согрели они, пообещали счастья и не обманули, напомнили каждому близкое, больное и радостное.
Была у меня задушевная подруга Клавдия Огнева.
Мы вместе с ней учились, вместе делали уроки, а после — гуляй душа! — бегали на снежные горки-катушки. Летом же, наработавшись за день, вечерами уплывали в душегубке далеко по пруду и где-то, приткнувшись к каменной глыбе (их много по берегам нашего красавца пруда), в синей заводи, пели.
Хороша была Клавдия. Никогда я не видела на ее умном лице печали. В глазах лукавство и словно вызов кому-то. Серые, дерзкие, они притягивали своим выражением. Среднего роста, тонюсенькая в юности, она одета была дурно, но ей как-то все шло: и платье из пестряди, и платок, завязанный под горлышко, и кофта с материных плеч.
Пела Клавдия отменно. Споем одну песню, а через час вернемся к ней еще раз, но Клавдия уже по-иному ее пела, с какими-то неожиданными отклонениями, каждый раз обогащающими мелодию. То словно замрет песня, истомится, то вкладывается в самую глубину сердца и выискивает в нем сокровенное.
Бывало, возвращались к дому, а на берегу сидели задумчивые родители и соседи. Кто-нибудь оробело просил:
— Спойте, девки, вот ту, которую только что пели…
А мы не гордые. Так, не выходя из верткой лодки, и начинали:
Бел денечек… да выпал беленький да бел снежочек…
Ой да, бел снежо… бел снежочек…
Повторения так хорошо и необычно выделяли основные образы песни, украшали ее; мы особенно любили эти повторы.
Смотришь, кто-то подтянул нам тихонько. И еще кто-то:
Все пути-то… да все пути… да все пути-дорожки…
Они призапа… призапали…
Разъединая-то путь-дороженька,
Она не запа… да не запала…
Кажется, песня поднималась с глубины притихшего пруда, серебрилась мелкими бликами, горела. Нам особенно нравились вот эти слова о том, что хоть одна-то «дороженька да не запала».
Удивительно: песня о горькой доле, о неудачной любви, об обманутом доверии, — но в каждой народ выражал надежду на приближение лучшего времени, веру в силу добра, воспевал любовь как серьезное, ответственное чувство.
Вскоре после революции появились новые отличные песни. Многие старые народные менялись, перерабатывались, приближались к действительности.
Мы ставили много пьес, и если в иной из них не было хора, мы его придумывали.
Ставили мы как-то пьесу Бондина «Враги».
Клавдия была в хоре запевалой и танцовщицей. Хор должен был появиться во второй картине, а в антракте, после первой, за кулисы ворвался братишка ее и всполошно сообщил:
— Кланька, тятя умер!
Песенница начала срывать с себя а выдергивать из косы ленты. Лицо ее побелело.
Мы окружили Клавдию и жестоко умоляли не портить спектакль, доиграть. И она осталась.
Снова мы вплели ленты в косу, собрали бусы.
Прекрасно спела она свои песни. А мы, зная, что произошло, плакали, слушая ее.
В антракт Клавдия убежала к отцу, и мы, доиграв спектакль, прямо по льду, через пруд, ринулись за ней к тифозному бараку.
Мы оторвали ее от тела отца и унесли домой замертво, но без слез.
Всю жизнь она учила всех смеяться, когда хотелось плакать, учила силе.
Мы убеждали ее учиться, видели ее в будущем крупной актрисой. Но… огромная семья ее осиротела, нужно было поднимать младших, и Клавдия пожертвовала своим дарованием.
В войну мы с Клавдией работали в Новоуткинском ремесленном училище № 22, я — замполитом, она — бухгалтером.
Пыталась я создать из учащихся хор народной песни.
Детей везли к нам, спасая от бомбежек и неметчины.
Концерты, которые мы давали поселку, пестрили песнями разных областей и краев. Пели мы часто в госпиталях, где лечились бойцы тоже из разных областей и краев. Принимали они нас отлично.
Начала я учить моих воспитанников песням современным и новоуткинским. Превосходна по напевности и эмоциональному звучанию песня «Жила в деревне Катенька». Но в ней есть слова и малограмотные, не для ребят: «И часто из-за Катеньки мужья с женами дрались».
Я дала задание певцам слова эти заменить.
Дня три они приходили на спевки «пустые». Напев разучен, песня всем полюбилась, а исполнять ее нельзя.
Клавдия сидела в своей каморке опечаленная: тоже думала. Но вот вышла она к нам повеселевшая и пропела:
И часто из-за Катеньки
Мне ночки не спались…
Песня была спасена, она приобрела поэтичность и переходила в самодеятельности от набора учащихся к набору.
…С детства мы с Клавдией бегали по свадьбам. «Сидеть» у невест нас еще не приглашали. «Сидеть» — значит неделю, а то и две петь в избе или в бане свадебные песни и готовить приданое: вязать кружево к подзорам, к полотенцам, накомодникам, вязать филейные скатерти и застилать их, то есть вышивать на этой мелкой сети узоры тамбуром или шерстью, шить, стежить ватные одеяла.
Конечно, еще не «сидя» у невест, мы с Клавдией знали уже все до одной свадебной песни и весь свадебный обряд.
Приглашать «сидеть» нас начали рано: во-первых, мы обе пели, во-вторых, были рукодельницами. Клавка вязала тонкое кружево, я стежила одеяла и, как «рыбацкая» дочь, умела плести филейку.
В тринадцать своих лет мы уже бегали по свадьбам как подруги невест. Но недолго: в этот же год мы вступили в комсомол и «сидеть» у невест сочли зазорным. А зря.
Свадебный обряд на Урале в каждом поселке иной. От Новой Утки до села Слобода — три километра, а свадьба там другая.
Наша новоуткинская свадьба очень тяжела. Песни — сплошной стон и надрыв. И когда девушки пели:
Ты, стена моя белокаменная…
Ты, родима моя маменька… —
плакали все — и девушки, и свидетели, набившиеся в избу из любопытства. Невеста выла, повторяя последние слова каждого четверостишья:
Подойди-ка, родима мамынька,
До стола, стола дубового…
Голос Клавки креп год от году.
Я знаю песенниц, которые кричат, орут песни, чтобы все заметили, какие у них голоса. Клавдию же не трогало, замечают ли люди, что весь хор ведет она, вступает в него спокойно и задушевно, только иногда усилит она голос, чтобы смять чью-нибудь ошибку в напеве. В ее исполнении даже свадебные песни (с воем и плачем) облагораживались.
И вот мне сообщили, что Клавдия безнадежно больна.
Я поехала к ней.
Ее муж, увидя меня, крикнул:
— Клавка, приехала ведь! Приехала твоя задушевная!
Раздеваясь в прихожей, я услышала тоненький, как ниточка, голосок — вот-вот порвется. Это умирающая встречала меня песней.
Знали мои старики одну великолепную песню «Я вечор, млада, стояла у ворот». Столько в ней лиризма, поэзии, раздумий, мечты и грусти!
Ее часто передают по радио. Но во что же обратилась она! Напев — почти плясовой, хоть вприсядку под него иди! Лиризм и поэзия сняты.
В песне есть слова глубокой наполненности и целомудрия — после длительной разлуки увидела женщина человека, которого любила в юности, и сообщает:
И опять я всю-то ночку не спала,
Всю-то ночку молодехонька была!
В чечеточном ритме обработки эти слова не слышны, а может, их нет уже и совсем. Исчезла поэзия и мечта, мелодия безобразно искажена.
А ведь песня — свидетельство многовековой духовной культуры, высокой талантливости народа.
Учительствуя в Новоуткинской средней школе, создали мы в поселке хор народной песни. Семейства, хранители песенного богатства, впервые собрались воедино и выступали со своими разносторонними песнями на клубной сцене.
Хор, конечно, был примитивным: нотной грамоты никто не знал. Дали мы до десятка концертов. И эти концерты показали новоуткинцам, каким богатством они обладают.
Все хотели записать песни, которые уже забывались. И какое-то время поселок звенел нежными, не слыханными давно мелодиями.
Раз ночью меня разбудил отец, тряся за плечо:
— Вставай! Да вставай ты! Песню какую проспишь!
Я, конечно вскочила с постели, подбежала к окну, к которому уже прильнула мать.
Огня в избе не было. В окно хорошо просматривалась белая дорога, по ней толпой шли песенники и выводили:
Скажи, скажи мне, фартовая,
Из двух любишь которого?
Отец шептал, стараясь угадать:
— Анна Лузина запевает… — И сам же возразил себе: — Не-ет, у той голос повыше… Это Катерина Бажина… Нет, пожалуй, Вера Мельникова…
Мать провожала хор тоже растроганным шепотом:
— С песенкой вас, люди!
А я кусала губы от любви, от восторга при мысли о том, что узнать, кто поет, уже трудно, песни стали общими, перевились и хоть какое-то время будут принадлежать всей Новой Утке, моему ровном поселку.
С песенкой вас!
1969 г.