Лагерь в Джельфе официально именовался «концлагерем для политических интернированных». Комендантом был французский офицер по фамилии Кабош. До войны он, агент разведки, долго работал в Польше, женился на богатой польке, приобрел недвижимость в районе Белостока. Когда Западная Белоруссия была возвращена в состав СССР, Кабош лишился своих владений и потому люто ненавидел все советское.
«Расположенный на склоне холма, лицом к северу, открытый холодным ветрам, лагерь имел форму огромного прямоугольника, обнесенного тремя рядами колючей проволоки, – пишет Александр Рубакин. – Вдоль проволоки стояли жалкие соломенные шалаши, у которых несли охрану закутанные в бурнусы арабы. В каждом углу с особой башенки на лагерь глядело дуло пулемета.
Скользкая, глинистая дорога пересекала лагерь, и по обе стороны от нее белели остроконечные грязные белые палатки. В другом конце лагеря высились два длинных барака, один уже готовый, другой с неоконченной стеной и без крыши. Бараки были из необожженных оштукатуренных кирпичей. В самом конце лагеря было небольшое пространство, огороженное колючей проволокой, где стояло семь палаток. Вход сюда был через ворота, запиравшиеся на замок. Туда-то нас и повели.
Это был так называемый “специальный лагерь”, куда сажали на некоторое время всех вновь прибывающих. Только на днях оттуда вышли товарищи, прибывшие на три недели раньше нас из Верне. Но там еще оставалась группа немцев-антифашистов, бывших бойцов интербригад…
Это были палатки военного образца, каждая на шесть человек. Нас же было десять. Пол в палатке был земляной, между дырявыми краями палатки светились щели, оттуда дул ветер. Вся палатка держалась на центральной мачте, поставленной на камни и не прикрепленной к земле. В палатках не было ни циновок, ни соломы. Пришлось разостлать одеяло прямо на сырой земле. Мы легли ногами к мачте, по радиусам палатки. Все так устали, что мечтали только о сне. К счастью, первая ночь была не очень холодной».
Через несколько дней вновь прибывших перевели из «специального лагеря» в основной, тоже в палатки. Выдали по охапке соломы, но ее хватало только на то, чтобы подложить под бок. Позже интернированные раздобыли мешки и сшили из них чехлы для соломы.
«Ветер в лагере дул круглые сутки, всегда холодный, – пишет Рубакин. – Он яростно бился о стены палатки, раскачивая тонкую мачту, на которой держался ее свод, и подвешенные к мачте наши котелки стукались друг о друга и жалобно звенели. Порой порывы ветра были так сильны, что мачта гнулась, и казалось, что палатка вот-вот рухнет.
Впрочем, это не только казалось. В темные зимние ночи порывы ветра не раз вырывали из земли колышки, к которым полусгнившими веревками привязывали палатки. Обрушивалась мачта, леденящий ветер и поток дождя будили нас. Мы вскакивали, выпутывались из полотнища и в кромешной тьме, отмороженными пальцами нащупывали концы веревок, вбивали камнями в оледеневшую землю колышки, поднимали мачту.
Сквозь дыры в палатку проникал снег и дождь. Порой мы просыпались занесенные снегом и долго счищали его с одеял».
В палатках не было ни освещения, ни отопления. Между тем зимой температура воздуха падала до 10–12 градусов мороза. От хронического голодания и холода, от сна на ледяной земле многие страдали полиуремией, а то и поносом. Они были вынуждены по нескольку раз за ночь вылезать из-под одеял, нащупывать в темноте ботинки и пальто и бежать в «уборную» – обычную выгребную яму.
«Это было нелегко, – вспоминает Рубакин. – Приходилось во мраке отстегивать полотняную дверь палатки, развязывать веревки, борясь с ветром, который сердито стегал по лицу, вылезать на скользкую, покрытую мокрой и вязкой глиной дорожку, которая вела к уборной, осторожно спускаться, чтобы не свалиться в грязь и не споткнуться о колышки соседних палаток».
Но это было еще не все. При выходе из палатки надо было предупредить охранника-араба и получить у него разрешение. Иной раз об этом забывали, и тогда охранник, щелкнув затвором, отправлял нарушителя обратно в палатку.
День начинался в семь утра, с поверки. Интернированных пересчитывали, нередко по несколько раз. В холодные дни их обычно дольше держали в строю, зная, что они мерзнут на ветру в своих рваных пальтишках. При этом начальство напоминало, что огонь разводить запрещено и что за нарушение этого приказа виновного ждет тюрьма.
Кабош заставил всех работать на него. Метод был прост: отказавшимся, включая Рубакина, стали давать только воду, в которой плавала кожура от бобов. Люди голодали и вынуждены были уступить коменданту лагеря. Работа была разная – в каменоломнях неподалеку от лагеря, изготовление кирпичей из глины, плетение из альфы – жесткой травы. Некоторых интернированных направляли на работу в город, к частным лицам. Это была особая привилегия, ей пользовались в основном испанцы-анархисты. Интербригадовцев в город не пускали.
Рубакин записался на плетение из альфы. Работать можно было сидя, прямо в палатке. Обучение проводили испанцы. Из альфы плели веревки и циновки. Но эта работа оказалась не такой безобидной, как ему показалось с первого взгляда. Альфа колола и сдирала кожу, вызывая нагноения, нарывы. На этой работе Рубакин продержался всего три месяца.
«Нашли мы еще один способ применения альфы, о котором начальство не подумало, – пишет далее автор. – Альфа оказалась великолепным топливом и прекрасно горела, хотя давала много копоти. И вот во всех палатках запылали костры… Случайно об этом узнал Кабош. Раз как-то во время утреннего обхода он увидел в палатке костер из альфы, бросился на заключенных с хлыстом и начал их избивать».
За выполненную работу Кабош платил, но это были гроши. Их давали работающим в городе, чтобы те купили там продукты. Вносить продукты в лагерь запрещалось, но охранники-арабы иной раз за деньги пропускали их. Тогда в палатке складывали очаг из камней и украдкой разводили огонь, чтобы приготовить еду, внимательно наблюдая при этом, не идет ли кто из лагерного начальства. Вода была наготове: если приближалась опасность, огонь тут же гасили.
К весне 1942 года в лагере закончили строительство бараков и переселили туда заключенных. Но лучше их положение не стало. Крыши были сделаны из досок и протекали во время дождя. Окна забили, оставив лишь маленькие форточки для света. Внутри в два этажа были сделаны нары из необструганных досок. Каждому на нарах досталось не больше чем полметра пространства. Земляной пол в сухую погоду покрывался пылью, а в дождливую обитатели бараков месили грязь. Полковник Бро, начальник Кабоша, приехавший в лагерь с инспекцией, сказал, увидев бараки: «Да тут и куры не выживут!» А люди жили…
За малейшие проступки – доставку продуктов в лагерь, разведение огня, опоздание на поверку – интернированных сажали в тюрьму. Она находилась в форте Кафарелли, возле города, в полутора километрах от лагеря. В тюрьме перебывала половина населения лагеря. Не избежал этой участи и Рубакин. Кабош придрался к его письму жене, оставшейся во Франции. «Он ненавидел меня еще и за то, – пишет Рубакин, – что я тайно читал товарищам лекции по биологии, по истории русской литературы, сочинял поэмы и пьесы к празднованию различных годовщин. Обо всем этом он знал через своих шпиков».
В тюрьме Рубакин провел 17 дней. «Каждая камера имела в длину три метра, в ширину – 1 метр 25 сантиметров, – вспоминал он. – Всю ее занимала “кровать” – цементная плита в 60 сантиметров ширины с цементным же изголовьем. Зимой на этой “кровати” лежать было невозможно. Потоки сырости струились по стенам, холод проникал через высоко расположенные под потолком окна с разбитыми стеклами. В углу стояла “параша” – дырявый железный ящик высотой около метра.
Впрочем, к осени 1942 года все параши так проржавели, что их убрали, и заключенным предложили отправлять свои естественные потребности прямо на пол. В такие камеры втискивали иногда по трое арестованных.
Перед отправкой в тюрьму людей обыскивали, отбирали все вещи – курить, читать, писать в тюрьме не разрешалось. Рацион состоял из 150 граммов хлеба в полдень и жидкого супа вечером – его приносили уже остывшим из лагеря.
Обычно зимой из тюрьмы на третий или четвертый день людей отправляли прямо в больницу».
Рубакин выдержал. Товарищам с большим трудом удавалось передавать ему в тюрьму еду, папиросы, газеты, а один раз – даже лишнее одеяло. А когда он бледный, ослабевший, вернулся в барак, они выделили ему из общих средств усиленный паек. Вспоминая об этом, Рубакин написал: «За эти годы мы сжились друг с другом, как братья. И теперь, когда мы рассеялись по СССР, мы не теряем надежды встретиться и вспомнить о тяжелой неволе».