Именно после этой истории он сменил цвет погон с мотопехотного на инженерный. Учеба тоже далась нелегко, но сложнее всего было получить направление в инженерное училище. Командование не собиралось без боя лишаться опытного командира и ему пришлось запастись справкой от армейского психолога, но, пожалуй, и это не помогло бы. Помогла угроза уйти в отставку и где-то там наверху нашелся неглупый армейский чиновник, отважившийся на разумный компромисс и решивший сохранить для армии опытного офицера, пусть даже и не в гарнизоне, а в академии. Для него же вопрос о роде службы уже не стоял: ни минуты более он не был готов отвечать за судьбы других. А тогда, когда еще ничего не произошло, он наоборот, ощущал себя властителем человеческих душ. Этими душами были 110 бойцов его роты, как молодых необученных, так и многоопытных "дедушек", разбавленных тремя юными, только что из училища, лейтенантами-взводными. Себя же, прошедшего через короткую, но очень кровавую локальную войну, он считал старым воякой.
До поры до времени дела во вверенной ему части шли не хуже (а, как ему казалось, даже и лучше), чем в других, таких же обычных мотострелковых ротах. Этому способствовали не только знания, полученные в училище, но и кое-какой накопленный им опыт разумного и в меру циничного командира. И действительно, если фактически делами взвода управляют не молодые, только после курсов, сержанты, а многоопытный "дедсовет", то проблем не возникает и все довольны. Ну, или почти все. А молодые "духи" на то и молодые, чтобы вытерпеть свое и дождаться производства в "деды". Ни один достаточно опытный командир не посягнет на эту, десятилетиями выверенную иерархию. Впрочем, большинство из них постигает азы неуставных отношений еще в офицерском училище. Очень важно не переборщить, чтобы разумное и мудрое не переросло в "беспредел". Тут главное – вовремя заметить перекос и устранить его до того, как нарыв назреет и "молодым" начнутся сниться лица "дедов" в перекрестии прицела. Все это объяснял армейский психолог на последнем курсе в училище, а потом еще не раз рассказывали более опытные офицеры-сослуживцы. Но тот психолог очень осторожно оперировал эвфемизмами, старательно сглаживая острые углы, а сослуживцы почему-то говорили шепотом. Наверное именно поэтому он слишком поздно заметил как обычная дедовщина переросла в травлю.
Законы стаи суровы. Во главе ее стоят немногочисленные альфа-самцы, а все остальные – стадо. Сильному достаются лучшие куски и самки, слабый подбирает то, что останется, а совсем слабый умирает. Но над ним никто не издевается, ведь звери не жестоки. Совсем иначе с людьми. Порой что-то случается с нашим генофондом и рождается моральный урод, для которого наслаждением служат страдания другого. Даже если этот урод слаб, то все равно это достаточно плохо, ведь он может схватиться за бритву или за бейсбольную биту. К счастью, страх перед наказанием останавливает его в большинстве случаев и такой латентный садист не слишком опасен, лишь бы только болезнь не перешла в активную фазу. Много хуже если он обладает властью. Вот тогда горе слабым, особенно тем из них, кому не повезло вызвать антипатию садиста. И совсем плохо, если такой мерзавец заправляет "дедами". Тогда дело может закончиться самоубийством жертвы или еще хуже.
Именно эти, пока еще не слишком заметные тенденции, он начал замечать в своей роте. Молодых били всегда, но раньше это не выходило за рамки ритуальной порки, задача которой соблюсти традиции, а вовсе не причинить боль. Теперь же все чаще и чаще ему начали попадаться на плацу затравленные, серые от безнадежности лица первогодков. Надо было срочно что-то предпринимать, но он оттягивал непопулярное решение, колебался слишком долго, пока не понял истинную причину своей нерешительности. Он просто-напросто боялся, боялся этих самодовольных рож с расплывшимся по наглой морде выражением вседозволенности. Тогда он был еще слишком молод и не знал как страшна посредственность, дорвавшаяся до власти, будь это власть во взводе или в масштабах целой страны, Он не знал этого, но чувствовал опасность неведомыми ему самому рецепторами где-то там, за пределами познаваемого. Чувство это было совершенно иррациональное, но, оттого, не менее сильное. Поэтому, осознание своего страха разозлило его и побудило к действию. Но действовать следовало осторожно, посоветовавшись с командованием и даже, возможно, переложив на него ответственность. Главное – не торопиться, не рубить с плеча, ведь время еще есть, думал он, не подозревая, что времени у него не осталось.
Потом, когда было уже поздно, были созданы многочисленные, очень авторитетные и совершенно бесполезные комиссии. Опоздавшие комиссии разводили руками и так ничего толком и не смогли решить. Их можно было понять. Действительно, на войне, даже самой локальной, порой случаются накладки, но не до такой же степени идиотские. Даже последнему штатскому "ботанику" известно, что для борьбы с небольшими террористическими группами существуют специальные части – "антитеррор", обученные производить точечные операции без потерь как среди гражданского населения, так в своих рядах. Наконец, можно было бы пустить в дело дивизионный спецназ, в крайнем случае – десантников. Поэтому, никто так и не смог понять, с какого это перепугу мотопехотную роту необстрелянных и необученных бойцов бросили в атаку на засевших в поселке сепаратистов. Наверное, тут был замешан не то панический страх кого-то наверху, не то очень хитрая интрига там-же. Подробностей он не узнал и узнать не стремился. Рассматривалась и диверсия, результат предательства, но эту версию благополучно замяли и ему меньше всего хотелось думать о причинах.
Итак, приказ был отдан и его следовало выполнять. Помощи ждать было неоткуда. Мудрое командование отдало приказ и столь же мудро объявило радиомолчание. После этого рота оказалась предоставленной самой себе. И вот теперь наспех бронированные грузовики медленно ползли по пашне, а к их тонкой броне жались испуганные бойцы, некоторые из которых в первый раз получили боевые патроны. Он вдруг поймал себя на мысли, что опасается не выстрелов из-за хат, а того, что у кого-нибудь сдадут нервы и один боец пустит пулю в спину другого, сводя застарелые счеты. От мысли об этом теснило дыхание и по шее, за воротник, потекли мерзкие струйки холодного пота. Но то, что вскоре произошло, оказалось еще хуже. Много хуже.
У них не было ни разведки, ни снайперской поддержки и, конечно же, никто не ожидал, что у сепаратистов окажутся минометы. Первый залп трех стволов, взметнувший комья земли далеко на опушке голого по осени осинника, заставил неопытных бойцов залечь. Второй залп упал близким недолетом и три смачных чмоканья разорванной взрывом грязи слились в одно. Надо было немедленно вырываться вперед из вилки, но бойцы продолжали лежать, вжавшись в набухшую влагой землю и третий залп накрыл одну из машин, разорвав в клочья водителя и оторвав ногу пулеметчику. Четвертого залпа никто ждать не стал и бойцы побежали к спасительному лесу, испуганно оглядываясь. Им вдогонку понеслись еще два залпа, не задевших, однако, никого.
…Оттуда, с проклятого поля, истошно вопил умирающий от потери крови пулеметчик в подбитой машине, а здесь, в осиннике, было необыкновенно тихо. Молчали растерянные, перепуганные бойцы, молчали трое взводных с огромными, безумными глазами на неестественно бледных лицах, молчали прячущие глаза сержанты. Он переводил глаза с одного из них на другого и видел, как они старательно отводят взгляд, боясь взглянуть ему в глаза. У некоторых уже не было оружия, наверное они бросили его там, на перепаханном поле. Что же делать? Что ему, черт побери, делать? Сейчас придется снова послать этих смертельно напуганных людей в бой, под пули и мины. Что он может сказать такого, что пересилит их панический страх и заставит пойти навстречу смерти? Где взять правильные слова? Послать их в бой за державу? Но стране не угрожает злобный враг и чужие сапоги не топчут родную землю. Их всего лишь посылают в бой для того чтобы одни биржевые индексы поднялись, а другие опустились. Ну а те, другие, за полем, для чего они наводят свои минометы? Неужели для того чтобы поднялись и опустились совсем иные, но одинаково чуждые и им и нам индексы? Может быть, напомнить о воинском долге, о присяге? Вряд ли это может тем, за кем охотился военкомат и топтали сапогами озверевшие "деды". Выбора не оставалось и он закричал, с трудом выдавливая из себя слова…
Эти слова он не запомнил, не допустил их в долговременную память, постарался забыть и ему это удалось. Там было что-то о расстреле за дезертирство, о том что сам пристрелит каждого, кто струсит. И он действительно истово размахивал пистолетом, благоразумно не сняв его с предохранителя. Хриплым фальцетом он выкрикивал еще какие-то страшные и злые слова, веря и не веря в свои угрозы, и это помогло. Каким-то образом ему удалось перебить их страх еще большим страхом, рота поднялась и пошла. Взводные опомнились, засуетились и выстроили три колеблющихся, как простыня на ветру, цепи. Он с ужасом ожидал очередного минометного залпа, но было тихо, наверное у сепаратистов кончились мины. Противник вообще, похоже, успел покинуть поселок и из-за хат не раздалось ни единого выстрела. Он уже было успокоился, а напрасно. Самое страшное ждало впереди.
Что именно произошло в той, самой первой, хате, он так и не узнал. Вроде бы руки молодого парня, вынесшего им воды, слишком сильно пахли не то тротилом, не то пироксилиновым порохом метательного заряда. Он в это не верил, зная по опыту, что запах "сырой" взрывчатки уловим только собачьим нюхом, а порохом может пахнуть все что угодно. Не исключено, впрочем, что парень действительно оказался одним из минометчиков, но тогда непонятно, почему он не ушел вместе с остальными. Или он был "мобилизован" сепаратистами, терроризировавшими село, и против воли подавал снаряженные мины? Узнать это уже не удастся никому и никогда. Когда он вбежал в дом, кисло-сладкий запах крови пропитал, казалось, все вокруг. Живых там уже не было, только трупы. Таких домов, с занавесками на окнах и трупами на порогах, было еще три. В палисаднике последнего догнал он их, потерявших человеческий облик бойцов. Двоих он застрелил сразу, не раздумывая и не целясь, а третий еще долго смотрел ему в глаза безумными, тусклыми глазами и молчал. Когда на крыльцо выползла, волоча непослушные ноги, девочка-подросток в школьной форме со штык-ножом в спине, он застрелил и этого. Остальные, человек пять, стояли вокруг него, опустив оружие и не пытаясь сопротивляться. Их он пощадил, видя, как в мертвых глазах появляется ужас, нет, не от страха смерти, а от содеянного. У внешней стороны забора сидел еще один боец, съежившись, поджав колени и далеко отбросив карабин без магазина. В нем он с трудом узнал одного из "дедов". Плача и размазывая грязные сопли по лицу, тот шептал, бесконечно повторяя одни и те же слова:
– Нет прощения! Нет прощения!
О чем он думал? О том, почему критическая масса унижений, обид и застарелого страха рикошетом ударила не по нему, а по несчастному поселку? О вине того, кто сам не убивал, но виновен? Чего он боялся? Высшего суда? Мести? Самого себя?
Злоба, замешанная на застарелом страхе вылилась в ужас. Виновны были все: и начальство, пославшее первогодков в бой, и травившие их "деды", и мерзкие сепаратисты, подставившие поселок. На нем тоже была вина, ведь именно его злобные слова погнали обезумевшую от страха роту в бессмысленную атаку на покинутый неприятелем поселок. Не был ли этот подлый довесок той соломинкой, которая сломала спину верблюда, той молекулой, которой не хватало для критической массы? Наверное, ему было бы легче, если бы его озверевшие бойцы насмерть забили бы мужчин и изнасиловали бы женщин. Тогда он мог бы объяснить трагедию садизмом или разнузданной похотью. Ничего подобного там не было и они просто убивали, молча убивали чтобы снять с себя невыносимую тяжесть… чего? Страха – внезапно понял он. Да, тех обитателей четырех домов убили со страху. Там не было ни страстей, ни мести за погибших товарищей – один только животный страх.
Жителями села смерть не насытилась и продолжила брать свое. Двое первогодков покончили с собой там-же, на околице села. Автоматический карабин много короче классической трехлинейки и им даже не понадобилось разуваться. Еще один солдат повесился в сортире через два дня, скрутив веревку из простыни. Потом умерли сразу трое, умерли без каких-либо видимых причин. Они не вешались, не стрелялись и не отказывались от пищи, просто угасли в три-четыре дня, не выдержав сотворенного им ужаса. Одним из троих был "дед"-садист, плакавший в тот день. Многочисленные военврачи только недоуменно разводили руками и писали невнятные заключения. В их компанию затесался неизвестно откуда взявшийся пожилой гражданский доктор, которого, надо полагать, пригласили из принципа "хуже не будет". Посмотрев на консилиум грустными глазами старого еврея, он сказал:
– Если человек не хочет жить – медицина бессильна.
Потом охочие до падали журналюги назвали то, что произошло в тот день, "Бойня в …" Там фигурировало, разумеется, и название поселка, но его, это название, ему тоже удалось напрочь забыть и то место так и осталось в его кошмарах безымянным и безликим селом. Забыл он также имена и лица солдат: как погибших в бою, так и покончивших с собой или убитых им. Ну а имен жертв из поселка он не знал и узнать не пытался.
Роту, разумеется, расформировали, а на него должны были повесить всех собак и сделать крайним к великому облегчению тех, кто отдал нелепый и преступный приказ. Так бы все и произошло, если бы у него не достало бы ума (и времени) еще перед выступлением наскоро накропать и отослать рапорт, в котором он предостерегал от использования его роты в антитеррористической операции. Рапорт попытались потерять и даже в этом преуспели, но неожиданно нашлась копия. Осознав, что козел отпущения из него не получится, его немедленно определили в герои. И тогда он стал тем, кто спас поселок, уничтожил озверевших убийц, рискую своей жизнью. Это звучало до нельзя омерзительно и он пытался было возражать, но не преуспел в этом. Никто ничего не собирался слушать и от него лишь устало отмахивались. С гадливым удивлением он замечал, как мерзопакостная история превращается в чуть-ли не героическую сагу. Да, корифеи манипуляций общественным мнением поработали на славу. Их мастерство было столь велико, что порой наряду с гадливостью вызывало восхищение. К примеру, покончивших с собой мальчишек в форме они представили утонченными натурами, тонкий духовный мир которых не выдержал соприкосновения со злом, сотворенным отдельными моральными уродами. То что и уроды и утонченные натуры были одними и теми-же людьми, манипуляторы благоразумно умолчали.
Прошли годы, а он так и не сумел понять свою роль в этой трагедии. Был ли именно он главным и, чуть ли, не единственным, виновником того, что произошло? Послужил ли он всего лишь катализатором, спусковым крючком звериной жестокости? Ответа не было. И лишь в последние годы он начал думать, робко допуская в свое сознание крамольную мысль, что не был он ни скрытым злодеем, ни невинной жертвой, а всего лишь безвольным винтиком в кругообороте обыденной гнусности, по ошибке называемом жизнью. Думать об этом не хотелось и подсознание сопротивлялось, гнало прочь эти мысли, не давало сосредоточиться на них, путало, подобно тому, как что-то непознаваемое не дает нам сосредоточиться на мыслях о смерти. А ведь каждый из нас прекрасно знает, что смертен, но почему-то редко думает об этом.
Потом он часто размышлял о том, что армия, даже самая гуманная и справедливая, калечит человека. И вовсе не школа это для настоящих мужчин, а фабрика по производству уродов. Да, все они становятся моральными уродами в той или иной степени, уродами нужными и полезными, даже необходимыми, но все же уродами. Конечно, полностью с катушек слетают немногие, наверное, более слабые и неприспособленные. И все-же, все мы уроды, думал он, только не все это понимают. Для большинства из нас ожидание будущей войной и подготовка к убийству – это всего-лишь незначительный перекос, практически незаметный постороннему наблюдателю. Однако, где-то в глубине души мы чувствуем этот разлом, эту свою инакость и пытаемся залечить ее, создавая семью и плодя детей. Наверное, именно поэтому в офицерской среде реже случаются разводы и измены…
– Такая вот история – закончил свой рассказ Первый.
Слова его прозвучали до нельзя банально.
– И чего же ты ожидаешь от нас? – осторожно спросил Четвертый – Осуждения? Сочувствия? Чего?
– Ничего! – отрезал Первый.
– Он же не для нас рассказывал – тихо заметил Второй.
Судя по донесшемуся слева неопределенному хмыканью, Первый согласно кивнул головой, вот только в темноте это невозможно было разглядеть.
– А ты? – сказал Третий – Ведь теперь твоя очередь. Или я ошибаюсь и ты не Второй?
– Не ошибаешься, Второй я – подтвердил Второй и спросил с надеждой – Там, за дверью, ничего не слышно?
– Глухо.
– Ну что ж… Придется рассказывать. Только моя история попроще, без такого уж драматизма, пожалуй даже обыденная. И все же я бы ее никому не рассказал, если бы… Ну, вы понимаете…
– Мы понимаем, мы все понимаем – сказал Четвертый – Рассказывай.