К книге
Война и право после 1945 г.Часть III Право и вооруженные конфликты после 1950 г. Глава 8 Методы и средства. Запреты
86%
Часть III Право и вооруженные конфликты после 1950 г. Глава 8 Методы и средства. Запреты
42

Террор, неизбирательные бомбардировки, голод

Данное в ДПI определение военной цели (военного объекта), нападение на которую допустимо, дополняется разнообразным набором мер предосторожности и запретов. Меры предосторожности должны приниматься в момент обдумывания и планирования нападения, а запреты касаются тех объектов, которые ни в коем случае не должны подвергаться нападениям. Критически настроенный читатель может задаться вопросом, а не выглядит ли это как «масло масляное»? Не являются ли запреты теми же разрешениями, если взглянуть на них с противоположной стороны? Если рассуждать логически, то так оно и есть. Но если смотреть на это с точки зрения истории и политики, то они свидетельствуют очень о многом. Запреты касаются методов и средств, которые, как показал опыт вооруженных конфликтов, представляются особо отвратительными и неприемлемыми и без которых, как можно надеяться, не впадая в утопизм, цивилизованные воюющие стороны способны обойтись.

Пожалуй, самый далеко идущий из всех запретов состоял в том, что было запрещено умышленно терроризировать гражданское население. Этот термин упоминается лишь однажды в одной-единственной статье: «Запрещаются акты насилия или угрозы насилием, имеющие основной целью терроризировать гражданское население», – гласит параграф 2 ст. 51. Но потенциально диапазон действия запрета может быть широким и разнообразным. Особо следует выделить употребление слова «основная» [ «primary»]. Речь идет не об устрашении, возникающем как побочный результат. То, что гражданское население скорее всего будет напугано, если вблизи проводятся военные операции, не подлежит никакому сомнению. По большому счету в этом отношении мало что можно предпринять, кроме эвакуации населения из тех местностей, которые могут стать объектом нападения, или заблаговременного предупреждения о предстоящем нападении со стороны командования атакующей стороны. Эти меры предосторожности, вполне осуществимые при определенных обстоятельствах, настоятельно рекомендуются протоколом[380]. Попытки некоторых африканских и арабских государств распространить этот запрет также и на методы и средства, вторичным или побочным результатом применения которых может быть устрашение населения, следует рассматривать как свидетельство либо слишком легкомысленного подхода к работе CDDH, либо решимости использовать ее в своих узкогрупповых (а точнее, в антиамериканских и антиизраильских) целях[381]. Но даже без этого фантастического расширения запрет на преднамеренное применение террора представлял собой гигантский шаг вперед. Он был направлен на защиту ключевых уязвимых мест гражданского населения в условиях современной войны и положил конец одному из самых отвратительных обычаев ведения современных войн.

Гражданским лицам, и едва ли это нужно повторять снова, редко удавалось избежать последствий военных операций неприятельской стороны. Помимо тех страданий, которые могли быть сопутствующими и неизбежными, гражданские лица в определенных обстоятельствах становились объектом преднамеренных действий со стороны вооруженных сил, например когда они оказывались внутри осажденных населенных пунктов, когда их жизнеобеспечение зависело от уязвимых каналов снабжения, сухопутных или морских, когда вторгнувшиеся или оккупационные войска имели возможность добиться от них полного подчинения. В запутанной истории осад и блокад, рейдов и захватов, вторжений и оккупаций можно различить действие двух совершенно определенных мотивов: мотива экономической войны и мотива психологической войны. В первом случае намеренный ущерб причинялся неприятельскому гражданскому населению, которое работало на поддержание экономической системы своей страны и по поводу которого считалось, что будет правильным заставить его пережить ее крах. Во втором случае целью было намеренно нанести ущерб гражданским лицам противника, которые считались политически влиятельными и причастными к принятию решений, связанных с началом, продолжением или окончанием войны. Считалось, что, поскольку гражданские лица все же представляют собой отличную от комбатантов категорию, которая предположительно не должна подвергаться физическим рискам, характерным для комбатантов, воюющим сторонам, заботящимся о соблюдении правовых норм, следует стараться ограничить степень ущерба, причиняемого мирным жителям. Они должны были быть в состоянии продемонстрировать, что этот ущерб сильно отличается от того, который причиняется комбатантам, причем в меньшую сторону. Но с течением времени это становится все более сложным и менее благодарным делом. Индустриализация и демократизация способствовали усилению роли экономической системы в военных усилиях, что, в свою очередь, породило представление об ответственности гражданского населения за ведение войны. Разрушение экономических систем и деморализация населения стали рассматриваться как новые альтернативные способы достижения победы в войне, притягательность которых сильно возросла после 1918 г., поскольку они обещали победу без той массовой бойни, которая имела место на Западном фронте в Первую мировую войну.

Но то, что эти новые методы ведения войны могли перенести всю тяжесть потерь с комбатантов, которые должны всегда быть готовы к этому, на гражданское население, которое к этому совсем не готово, не все новаторы ясно себе представляли, и многие из них вовсе этого не желали. Но именно это в той или иной степени и произошло. К тому времени, когда наиболее промышленно развитые и в наибольшей степени склонные к правовому мышлению страны – участники Второй мировой войны научились тому, как довести до технически возможного совершенства практику экономической войны и стратегических бомбардировок, мало что осталось от доверия классическому требованию, согласно которому гражданское население противника не должно подвергаться участи комбатантов, испытывающих на себе всю тяжесть войны. Террор стал привычной частью жизненного опыта гражданского населения в военное время, причем иногда он осуществлялся преднамеренно.

Отличить преднамеренные действия от непреднамеренных – не такая уж простая задача, и вот почему. Во-первых, жертвы Второй мировой войны, от которых, разумеется, поступило основное число жалоб подобного рода, находились в обстоятельствах, мало способствующих тому, чтобы отличить одно от другого. Страдавшее от визитов британских бомбардировщиков гражданское население Германии стало называть их всех без разбору словом Terrorflieger[382]. Но действительно ли они заслуживали такой характеристики, может быть установлено только в результате тщательного расследования каждого конкретного налета, задач, поставленных перед экипажем, и того, как эти задачи выполнялись. Во-вторых, как уже отмечалось выше, нападающая сторона может с удовольствием осуществлять одновременно и те и другие действия или скрывать одни (неприглядные) под покровом других (допустимых): раздвоенное состояние сознания, знакомое теоретикам бомбардировочной войны во всех основных авиационных державах, когда они начинали свои разработки в конце 1920-х годов, и пронизывавшее теорию и практику площадных, или «ковровых», бомбардировок, которые принесли столько смерти и разрушения в первой половине 1940-х годов. И, наконец, в-третьих, к двум более или менее допустимым мотивам давления на гражданское население, приведенным выше, добавился еще один, причем он столь тесно переплелся с ними, что его влияние невозможно измерить, – это террор в чистом виде, для которого вообще не может быть никаких законных оправданий.

Идентифицировать «террор» не всегда легко, поскольку применяющие его воюющие стороны, особенно если они считают необходимым соблюдать видимость приличий в глазах нейтральных наблюдателей, стараются запутать вопрос с помощью правдоподобно звучащих объяснений, в которых может присутствовать и некоторая доля истины. Выявление случаев незаконного террора скорее является предметом психоанализа и определения соразмерности – одним словом, есть вопрос оценки, – нежели непосредственной идентификации. Герника действительно представляла собой сухопутный и речной транспортный узел, имевший определенное военное значение. Роттердам действительно был обороняемым городом в день разрушения его исторического центра. Через Дрезден, один из самых крупнейших городов, расположенных в непосредственной близости от немецкого Ostfront[383], действительно проходила стратегически важная железная дорога, и западные союзники действительно обещали Сталину предпринять со своей стороны что-нибудь такое, что поможет продвижению русских войск. Каждую из этих известных бомбардировок можно рассматривать как преступную, но только после проведения тщательного анализа конкретных исторических обстоятельств. Переходя от воздушных налетов и бомбардировок к другим случаям применения террора, следует отметить, что действительно существовала проблема народно-патриотического сопротивления, с которым оккупационные войска стран Оси должны были как-то справляться. И историк, которому свойственно правовое мышление, поступит неправильно, если не будет считаться с этим. Но точно так же он будет не прав, если не отметит, что были и другие способы ответить на это сопротивление, чем массовые расправы вроде тех, которые произошли в Лидице и Орадуре, когда в качестве репрессалий на одного убитого немецкого солдата приходилась сотня расстрелянных местных жителей, или бесследные «исчезновения» в соответствии с директивой Nacht und Nebel[384].

Слово «терроризм» до настоящего времени не употреблялось так, как могло бы. Причиной тому служит то, что обычное использование слова «террорист», в соответствии с первоначальным значением, восходящим к XIX в., когда «террористами» называли подпольных убийц и бомбистов, несет в себе достаточно конкретный смысл: убийство священника или политика, пытки задержанного, закладка бомб на железнодорожной станции или под автомобилем и т. п. На первый взгляд этот смысл едва ли вписывается в контекст типичных действий, имеющих место во время крупных военных конфликтов и являющихся непосредственным предметом целого раздела ДПI, включающего ст. 51. И все же слово «терроризм» можно употреблять в широком смысле, поскольку содержащийся в ст. 51 (2) запрет распространяется на эти специфические акты террора в той же степени, что и на все остальные. Конечно, в данном случае следует добавить ту же оговорку, что и во всех остальных случаях, а именно что ДПI касается исключительно международных вооруженных конфликтов, и его применение (полностью или частично) к другим ситуациям может быть связано с определенными проблемами юридического характера. Но, как обычно, к этой оговорке должно быть приложено еще и дополнение, подтверждающее, что ее применение к иным случаям, нежели международный вооруженный конфликт, не является невозможным, если для этого есть благоприятные политические обстоятельства. Также следует иметь в виду, что ДПII, который в большинстве тех положений, где он дублирует ДПI, является довольно бледным отражением своего старшего брата, в данном вопросе слово в слово повторяет его формулировки (в ст. 13 (2)).

Таким образом, к запрещенным актам террора в тех случаях, когда МГП применимо во всей его полноте или конфликтующие стороны склонны его применять, следует относить то, что делается земле из подполья, а также то, что обрушивается на землю с воздуха[385]. В современных условиях гражданское население наиболее явно подвергается преднамеренному террору со стороны правительств и их вооруженных сил, которые находятся в состоянии серьезного конфликта со своим собственным народом или с другими народами, находящимися под их властью, а также со стороны повстанцев, которые представляют (или претендуют на то, чтобы представлять) эти народы. Убийства и «исчезновения», похищения людей и бомбовые атаки, изнасилования, пытки, запугивание и тому подобные действия, а также угроза их применения – некоторые пункты этого знакомого всем жуткого списка в большей степени присущи противоповстанческим или контрреволюционным действиям, другие – повстанческим или революционным. Но их общими чертами является то, что их цель – путем террора добиться от гражданского населения полного подчинения, а также тот факт, что все эти действия запрещены идентично сформулированными статьями обоих Дополнительных протоколов независимо от того, являются ли они незаконными в соответствии с другими статьями и разделами МГП, как это на деле и бывает в большинстве случаев.

Неизбирательные нападения и запрет на них занимают много места в той части ДПI, которая посвящена защите гражданских лиц. Это явилось ответом на те проблемы и на то возмущение, которые ясно обозначились уже к окончанию Второй мировой войны и актуальность которых выросла с тех пор пропорционально непрекращающемуся развитию средств массового уничтожения и готовности обладающих ими государств пойти на их применение. Но дело осложнялось тем, что неизбирательность стала привычной особенностью некоторых общепринятых практик ведения войны, причем не только террористических. Все знают, что случайная или сопутствующая неизбирательность порой неизбежна; единственное, что можно с этим сделать, – это сократить ее настолько, насколько возможно. Но в отношении одной, особенно важной современной практики ведения войны был выдвинут аргумент, что она вполне правомерным образом включает в себя элемент осознанного неизбирательного применения. Это стратегические бомбардировки, история которых представляет собой классическую иллюстрацию того, что происходит с этикой и правом, когда наука и техника предоставляют в распоряжение воюющих сторон весьма заманчивый новый вид оружия, применение которого невозможно удержать в установленных границах. Мы уже рассматривали этот вопрос в разных контекстах. Теперь мы должны вернуться к его рассмотрению еще раз.

Проблема стратегических бомбардировок заключается в том, что чрезвычайно трудно производить их избирательным образом, попадая точно в цель. Задачи такой бомбардировки могут быть вполне правомерными, но как их решить правомерным образом? Жаркие споры вызывал и продолжает вызывать именно вопрос о том, оправданны или нет случайно произведенные во время таких бомбардировок разрушения, которые сами военные предпочитают называть «сопутствующим ущербом». Действительно ли они были всего лишь «побочным эффектом», вторичным в отношении правомерной главной цели и в силу этого допустимым? Или же их следует признать недопустимыми, поскольку сопутствующий ущерб был несоразмерно велик либо потому что их главной целью действительно было разрушение гражданских объектов, или, по крайней мере, их разрушение являлось частью задуманного плана (что сразу включает такие бомбардировки в категорию актов террора)?[386].

Тщательно прописанные положения ДПI, относящиеся к неизбирательным бомбардировкам, должны в максимально возможной степени закрыть этот вопрос. Ст. 51 п. 5 кладет конец площадным воздушным бомбардировкам вроде тех, что имели место во время Второй мировой войны, добавляя к общим запретам, содержащимся в п. 4, еще два конкретных «вида нападений, [которые] следует считать неизбирательными». Один из них относится к материальному аспекту классических площадных бомбардировок, запрещая «рассматривать в качестве единого военного объекта ряд явно отстоящих друг от друга и различимых военных объектов, расположенных… в районе, где сосредоточены гражданские лица или гражданские объекты». Второй, в ответ на аргументы, наиболее часто используемые в качестве оправдания таких нападений, запрещает их, если «можно ожидать, что они попутно повлекут за собой» лишения и потери гражданского населения, «которые были бы чрезмерны по отношению к конкретному и непосредственному военному преимуществу, которое предполагается благодаря этому получить». Очевидно, что такое обращение к принципу пропорциональности, предоставляющее, как и все другие обращения подобного рода, широкий спектр возможностей для поборников этики и юридических советников, само по себе не налагает запрета на нападения, представляющие угрозу для гражданского населения, которые, по мнению их организаторов, все же являются вполне оправданными в силу веских оснований военного характера. Оценки возможного ущерба и потерь среди гражданского населения и ожидаемого военного преимущества никогда полностью не смогут освободиться от субъективизма. Но представляется, что это один из тех случаев, о которых можно сказать то же самое, что и о таком неизбежном и в то же время неуловимом явлении, как незаконный приказ: хотя заранее в точности определить, что это такое, – трудная и запутанная задача, разумный человек сразу же его распознает, как только получит. Должна существовать возможность провести какую-то границу таким образом, что за ее пределами, на «незаконной» территории явно окажутся нападения, которые приносят в жертву любое число гражданских лиц ради самых ничтожных и сомнительных военных преимуществ и которые, если они случаются, скорее всего свидетельствуют о возбужденном состоянии хорошо оснащенных в материальном отношении участников конфликта, поглощенных мыслью о том, что, пользуясь хорошо известным изречением, «разрешено все, что может спасти жизнь хотя бы одного нашего солдата».

«Запрещается использовать голод среди гражданского населения в качестве метода ведения войны». Так гласит первый параграф ст. 54, которая целиком посвящена «защите объектов, необходимых для выживания гражданского населения». В п. 2 перечисляются самые главные из таких объектов, которые нельзя «подвергать нападению, уничтожать, вывозить или приводить в негодность», а именно «запасы продуктов питания, производящие продовольствие сельскохозяйственные районы, посевы, скот, сооружения для снабжения питьевой водой и запасы последней, а также ирригационные сооружения». Она также расширяет сферу действия запретов. К простой и ясной цели, состоящей в том, чтобы не допустить «голода среди гражданского населения», добавлен еще запрет на «принуждение к выезду», а фактически на то, чтобы заставить людей бежать, не захватив с собой самого необходимого для выживания. За строками этих статей, помимо пассивных жертв блокад и других военных лишений, угадываются судьбы десятков тысяч сельских жителей, которые год за годом начиная с 1960-х годов, были вынуждены покидать свои дома и возделываемые ими земли, видя, как их дома, поля и урожаи подвергались уничтожению и разорению. Чаще всего это происходило в результате преднамеренных действий участников противоповстанческих операций, чьи мотивы и методы зачастую включали полное лишение повстанцев доступа к средствам жизнеобеспечения. Это открывало прямой путь к созданию зон неограниченного ведения огня, а иногда, несомненно, и к применению элементов геноцида к враждебному населению.

Именно такой тип войны привел к появлению этой важной правовой инновации. В обычном праве не говорилось ничего конкретного по данному вопросу. Преднамеренно вызванный и «возникший в результате побочных последствий» голод среди гражданского населения, например в осажденных местностях, при блокадах и при изгнании с места жительства, часто (как мы видели) служил поводом для критики с гуманитарных позиций, но никогда не подвергался явному запрету. Причина этого, вероятно, крылась в том, что большинство народов, страдавших от всего этого на протяжении большей части истории, мало значили в глазах крупнейших держав, создававших законодательство, тем более что сами они не гнушались использовать те же самые методы в ходе своих имперской экспансии и территориальных захватов. Коренные жители Северной и Южной Америки, гереро (теперешней) Намибии, зулусы Наталя, аборигены Австралии, алжирские арабы, казахи и тюркские народности Сибири не были представлены на Гаагской конференции 1907 г. Но сорок лет спустя их потомки и сочувствующие им представители других стран все чаще получали представительство в ООН, и на Женевских конференциях 1970-х годов они представляли собой достаточно внушительную силу. Ст. 54 была одной из тех, в которых самым непосредственным образом отразилось мнение этих народов.

По мере того как колониальные и имперские державы – США в этом контексте входит в число последних – в послевоенный период деколонизации пытались удержать свои заморские владения и сдержать распространение коммунизма, они пришли к выводу, что весьма целесообразно изолировать своих противников-повстанцев, лишив их доступа к продовольствию, источники которого были у них общими с гражданским населением, среди которого они вращались. (И это касалось не только продовольствия, но также жилья и убежища, курьеров и источников разведданных. Но те, кто разрабатывал ст. 54, в первую очередь заботились не об этом.) Дальнейшая судьба «гражданских лиц» после того, как были разрушены и уничтожены их дома, урожай, хранилища и запасы, колодцы и оросительные каналы, зависела от политики правительств и генералов, которые совершили эти акции. То, что людям придется покинуть родные места, сомнению не подлежало. Их уделом могло стать просто-напросто пополнение рядов беженцев и превращение в обитателей городских трущоб или лагерей для беженцев, управляемых гуманитарными организациями. В тех странах, где правительства считали себя не вправе поступить так жестоко по отношению к этим людям либо, может быть, рассчитывали начать борьбу за их умы и сердца, перемещенные жители сгонялись («размещались») в организованные армией «укрепленные деревни», «стратегические поселения» или аналогичные места, как бы они ни назывались, где их можно было держать под надзором. Именно этот комплекс процедур, осуществляемых в целях борьбы с повстанцами, в основном и послужил причиной разработки ст. 54. Ее внимание было сконцентрировано на тех мерах, которые не подлежали никакому оправданию, – создании искусственного голода или условий для него, – которые и были ею запрещены. Та часть этих противоповстанческих действий, которая была связана со «стратегическими поселениями», как бы отвратительно она ни выглядела по другим основаниям, как бы она при определенных обстоятельствах ни была похожа на культурный геноцид, едва ли могла рассматриваться как противоречащая МГП, поскольку ее целью было сохранить жизнь «гражданских лиц», которым в противном случае угрожала значительно бóльшая опасность.

Многие западные читатели могут предположить, что международные законодатели, принимавшие эти положения протокола, прежде всего имели в виду предполагаемую блокаду самопровозглашенной Биафры во время гражданской войны в Нигерии в 1967–1970 гг. с целью вызвать голод. Но совсем не это было их главной заботой большинства из них. Эта война гораздо больше беспокоила западные страны, чем весь остальной мир. Борцов за независимость Биафры поддержало лишь небольшое число африканских государств, и их дело так и не стало «общим делом всех стран „третьего мира“», таким как, например, борьба с колониализмом, экономическое развитие и борьба с дискриминацией. Региональные сепаратистские движения, которые по прошествии времени выглядят не очень привлекательно, как, например, борьба Катанги против Заира, были по самой своей природе явлениями, вызывавшими мало симпатии у элит большинства государств, за исключением самых уверенных в своих силах и чувствующих себя в безопасности. Гораздо больше, чем страдания населения Биафры, внимание стран «третьего мира» привлекала умеренность и благоразумие федерального правительства Нигерии. Оно было готово пропустить через линию блокады гуманитарную помощь при условии, что, во-первых, никакая ее часть не попадет в распоряжение вооруженных сил мятежной Биафры и, во-вторых, что транспортные средства, осуществляющие ее доставку, не перевозят контрабанды. Но сепаратисты были не готовы принять эти условия.

Ст. 54 не касалась правового статуса блокад, равно как и всей сферы ведения войны, в которой чаще всего и имеют место блокады, а именно войны на море. Термин «блокада», и это следует подчеркнуть, ни разу не упоминается в тексте ЖК или дополнительных протоколов к ним. «Блокада» является одним из тех «колючих» понятий, с которым специалисты по гуманитарному праву обращаются, надев защитные перчатки и вооружившись длинными щипцами. Строго говоря, с юридической точки зрения воюющие стороны имеют право на осуществление блокады, и, как ясно сказано в ст. 40 и 41 Устава ООН, прежде непосредственного установления блокады могут быть предприняты разнообразные меры экономического и дипломатического характера. Интересно отметить, насколько неохотно блокада была названа «блокадой», когда Совет Безопасности ООН принял решение установить ее в отношении Ирака в ответ на его вторжение в Кувейт в августе 1990 г. Предпочтение отдавалось таким терминам, как «экономические санкции» и «эмбарго», возможно, еще и потому, что это звучало менее воинственно, чем «блокада», которая упоминается в ст. 42 Устава ООН вместе с «другими операциями воздушных, морских или сухопутных сил». Несомненно, воюющая сторона, которая может установить эффективную блокаду, сделает это. Предлагать введение всеобщего запрета блокад так же бесполезно, как было бесполезно в период между двумя мировыми войнами пытаться запретить использование аэропланов в военных целях. Несомненно, эффективно осуществляемые блокады рано или поздно приводят к тому, что гражданское население, находящееся в условиях блокады, начинает терпеть всевозможные лишения, и, возможно, в этом отчасти и состоит смысл их проведения. Но, может быть, блокады и не заслуживают своей сомнительной репутации. При согласии сторон всегда можно договориться о том, чтобы гуманитарная помощь пропускалась через линию блокады, как было предусмотрено в случае с Ираком параграфами 3 (с) и 4 резолюции 661 Совета Безопасности ООН. И, безусловно, можно привести аргументы в пользу того, что в случае, если война уже началась и гражданское население неизбежно подвергается связанным с нею тяготам, блокада более гуманна, чем бомбардировки. Последствий бомбардировок по причине их внезапности и непредсказуемости значительно сложнее избежать, чем последствий блокады. А медленное и постепенное действие блокады дает возможность правительствам, если они этого хотят, принять меры с целью предотвращения ее пагубных последствий, такие как приоритетность гражданского населения при распределении продовольствия, организация поставок гуманитарной помощи или, в качестве крайней меры, капитуляция. Сложность в том, что они редко этого хотят. Элиты и вооруженные силы в условиях нехватки продовольствия обычно голодают в последнюю очередь, их гордыня и стремление к суверенитету – слишком сильные страсти, а PR-кампания за симпатии третьих сторон может вестись сколь угодно долго.

Культурные ценности и окружающая среда

При подсчетах ущерба, причиненного в результате военных конфликтов, на первое место обычно ставят людские потери, а уже затем материальные. Один вид имущества, который хотя, может быть, и незаметен в составе мрачных цифр суммарных потерь – превращенных в руины домов, километров выведенных из строя транспортных магистралей, затопленных гектаров, разрушенных промышленных предприятий и т. д., – был тем не менее сочтен обладающим настолько особой ценностью и представляющим настолько специальный интерес, что удостоился специального упоминания в обоих протоколах 1977 г. в ст. 53 ДПI и в ст. 16 ДПII. Речь идет, если использовать термин, употребленный в названии посвященной им Гаагской конвенции 1954 г., о «культурных ценностях». Как бы банально это ни звучало, но необходимо было найти некий общий термин для широкой категории прекрасных вещей, которые со скрупулезной точностью перечислены в параграфе «а» ст. 1 Конвенции о защите культурных ценностей 1954 г.: «ценности, движимые или недвижимые, которые имеют большое значение для культурного наследия каждого народа, такие как памятники архитектуры, искусства или истории, религиозные или светские, археологические месторасположения, архитектурные ансамбли, которые в качестве таковых представляют исторический или художественный интерес, произведения искусства, рукописи, книги, другие предметы художественного, исторического или археологического значения, а также научные коллекции или важные коллекции книг, архивных материалов или репродукций ценностей, указанных выше» [а также ниже, в параграфе (b)], «музеи, крупные библиотеки, хранилища архивов».

Эта инициированная ЮНЕСКО и достойная восхищения конвенция соединила воедино два предмета, в течение долгого времени вызывавших общую озабоченность: один более национальный по своему характеру, а второй универсальный и международный, – но оба они ознаменовали собой современную кульминацию, достигнутую движением за права человека. Первый из этих предметов озабоченности, впервые отраженный в Брюссельском «Проекте» 1874 г., затем появляется дважды – в Гаагских правилах 1899 и 1907 гг. В ст. 27, одной из числа тех, которые посвящены осадам и бомбардировкам, было выражено пожелание, чтобы предпринимались усилия к сохранению «храмов, зданий, служащих целям науки, искусств и благотворительности, исторических памятников, госпиталей» и т. п. при условии (это типовая оговорка!), что «таковые здания и места не служат одновременно военным целям». Ст. 56 давала этим объектам такую защиту, которая в ту эпоху считалась адекватной в условиях военной оккупации; их следовало беречь так же, как объекты «частной собственности», а нанесенный им ущерб или их захват должны были «подлежать преследованию по закону» после окончания войны. (Типичным проявлением свойственного тому поколению оптимизма в отношении международного права была легкомысленная убежденность, что победитель ничуть не меньше, чем побежденный, готов в случае предъявления ему обвинения предстать перед судом и расплатиться за все сполна, если его вина будет доказана.) Концептуальный контекст этих положений был обычным: неприкосновенность частной собственности и государственной собственности, не используемой в военных целях, – а рассмотрение ограничивалось национальными рамками, как оно и должно было быть в ту эпоху. Тем не менее эти ранние положения уже несут в себе зародыш наднациональной идеи, суть которой была сформулирована в преамбуле к Гаагской конвенции 1954 г.: «Ущерб, наносимый культурным ценностям каждого народа, является ущербом для культурного наследия всего человечества, поскольку каждый народ вносит свой вклад в мировую культуру».

Здесь сцепились в борьбе две противоположные идеи, и только будущее покажет, в каких контекстах наднациональная и универсалистская идея будет преобладать над этнической и национальной. Возможно, ни одна область МГП не раскрывает в большей степени той моральной пропасти, которая разделяет интернационально мыслящие элиты, которые пишут современное право войны и в целом по большому счету стремятся избежать военных столкновений, и другую сторону, которая почти не слышит первую и включает типичных носителей национального или этнического мышления, обычно не склонных избегать вооруженных конфликтов и в любом случае являющихся их основными участниками. Этнические конфликты, которые в момент написания данной книги, раздирают Югославию и южные территории бывшего СССР, со всей наглядностью демонстрируют то, как солипсистский этнический менталитет воспринимает объекты культуры, представляющие наибольшую ценность для противника, и объекты, связанные с религиозным культом (если противник исповедует другую религию), в качестве первостепенных военных целей.

Но даже народы, которым вроде бы свойственно более широкое мышление, еще совсем недавно вели себя не намного лучше. С незапамятных времен неотъемлемой чертой агрессивных и империалистических войн было разграбление культурных сокровищ и религиозных святынь; и точно так же вела себя германская военщина во время Второй мировой войны. Возможно, те, кто сбрасывает бомбы на мирное население в надежде сломить его моральный дух, верят, что уничтожение его культурных ценностей и святынь является хорошим способом достичь этой цели, – и почти наверняка ошибаются. Когда немцы захватили Варшаву в конце сентября 1939 г., одним из первых их действий было разрушение памятника Шопену, самого дорогого для поляков национального монумента. Их воздушные «налеты по Бедекеру»[387] (как называли их англичане) на некоторые города с историческими соборами были предприняты в 1942 г. в ответ на британские налеты на немецкие города, представлявшие преимущественно исторический и культурный интерес, такие как Любек. Бомбардировка Дрездена, ставшая кульминацией деятельности Бомбардировочного командования Королевских ВВС, приобрела самую дурную репутацию, так как, помимо того что ее военное значение было ничтожно, масштабы произведенного ею разрушения культурных ценностей были беспрецедентны. Но во время Второй мировой войны проявилась и другая, совершенно противоположная тенденция. Оксфорд и Гейдельберг не бомбили, Рим и Париж не сожгли, Киото был вычеркнут из списка целей для первых атомных бомбардировок, и странная шизофрения побуждала армии США и Великобритании в процессе освобождения значительной части европейского континента иметь в своих рядах неких «офицеров по делам памятников, изобразительного искусства и архивам» [ «Monuments, Fine Arts and Archives Officers»], в чью задачу входило оказание «первой помощи» культурным ценностям, которые не были уничтожены их вооруженными коллегами[388]. Послевоенное подведение итогов сопровождалось сильным и здоровым самокритичным чувством сожаления по поводу того культурного ущерба, который понесла Европа. Вновь созданная организация ЮНЕСКО вполне разделяла эту озабоченность и, как уже отмечалось в начале данного раздела, способствовала приданию ей глобального характера в Конвенции 1954 г.

Абсолютно новым элементом современного МГП является отдельное упоминание ущерба, нанесенного окружающей среде, включающего то, что многие предпочитают называть экологическим ущербом. Разумеется, такого рода ущерб часто имел место во время войн (например, вырубленные леса и сады, уничтоженные пахотные земли и каналы, затопленные низины в результате разрушения дамб и плотин), и восстановление порой занимало много лет. Иногда этому находилось оправдание в виде военной необходимости, но зачастую причинение ущерба такого рода нарушало все принципы, а начиная с 1868 и 1907 гг. – и правила, запрещавшие «бесполезные страдания» и ограничивавшие пределы разрешенных законом действий в отношении гражданских объектов и имущества противника. Поэтому впоследствии победители часто требовали выплаты репараций и компенсаций за незаконные превышения допустимых действий, как это сделали после Первой мировой войны западные страны а после Второй мировой войны – восточноевропейские в отношении побежденной ими Германии. Однако вскоре после 1945 г. стало ясно, что характер и степень ущерба, который теперь могут нанести окружающей среде технически развитые и/или безжалостные воюющие стороны, существенно выходит за обычные рамки гражданских объектов и частной собственности.

Испытания ядерного оружия все большей мощности и выпадение радиоактивных осадков привели к тому, что их воздействие на окружающую среду, по мере постепенного осознания его пагубного характера, начиная с 1950-х годов стало предметом растущей общей озабоченности, по-видимому, ставшей одной из причин подписания в 1963 г. Договора о запрещении испытаний ядерного оружия в атмосфере, космическом пространстве и под водой. К страхам по поводу неосмотрительного использования атомной энергии зрелище войны во Вьетнаме в 1960-х годах добавило еще и опасения по поводу последствий чрезмерного и неосторожного применения химических и биологических средств (дефолиация джунглей, стерилизация пахотных земель в результате применения пестицидов, заражение воды) и военной техники (перепахивание полей и разрушение ирригационных систем гигантскими землеройными машинами). Кроме того, ходили слухи, для которых, по мнению Ричарда Фолка [Richard Falk], были некоторые реальные основания, о попытках изменения режима погоды, о чем раньше писали лишь в научно-фантастических романах[389]. Поэтому совсем неудивительно, что к 1970-м годам на повестку дня МГП был поставлен вопрос о предотвращении крупномасштабного ущерба окружающей среде, что привело к следующим результатам.

Общие запреты были включены в два документа: ДПI и Конвенцию 1977 г. о запрещении военного или любого иного враждебного использования средств воздействия на окружающую среду (Convention on the Prohibition of Military or any other Hostile Use of Environmental Modification Techniques), известную также как Конвенция ENMOD. Оба документа используют одинаковый набор ключевых слов при определении ущерба окружающей среде, который они стремятся предотвратить, – «обширный», «долговременный», «серьезный», – но в разных целях и в существенно различных сочетаниях. По меткому выражению Адама Робертса, ДПI озабочен «причинением ущерба именно окружающей среде, независимо от применяемого оружия», в то время как Конвенция ЕNМОD – «манипулированием окружающей средой, которое используется в качестве оружия»[390]. Конвенция обладает всеми сильными сторонами решения, полностью посвященного одному-единственному вопросу, и требует от подписавших ее сторон весьма серьезных действий, но ключевые слова «обширный», «долговременный» или «серьезный» [курсив мой. – Дж. Б.] сопровождаются довольно ограничительным «толкованием», и, как это наверняка всегда бывает с соглашениями, запрещающими определенные виды оружия, державы, которые согласились стать участниками конвенции, могли пойти на это только после того, как, тщательно взвесив все за и против, пришли к выводу, что оружие, подпадающее под такое определение, вряд ли в перспективе будет ими использовано. Запреты, содержащиеся в ст. 35 (3) и 55 ДПI, относятся к «методам или средствам ведения военных действий, которые имеют своей целью причинить или, как можно ожидать, причинят обширный, долговременный и серьезный ущерб природной среде… и тем самым нанесут ущерб здоровью или выживанию населения»[391]. Очевидно, что такая формулировка устанавливает довольно высокий порог – чтобы начал действовать запрет, ущерб должен иметь все перечисленные последствия, а не какое-то одно из них, поэтому очень вероятно, что для выборочного и дозированного применения средств воздействия на природу, например вроде тех, которые применялись во Вьетнаме, этот запрет вряд ли будет непреодолимым барьером.

К этим общим запретам на действия, угрожающие природной среде, и на манипулирование ею современное МГП добавляет еще два конкретных запрета в отношении действий с особо пагубными последствиями. Наиболее важной в этой связи является ст. 56 ДПI. Под «опасными силами», упомянутыми в заголовке этой запутанной статьи, подразумеваются такие, которые высвобождаются в результате нападений на «плотины, дамбы и атомные электростанции». Сама же статья представляет собой смелую попытку свести к минимуму вероятность нахождения убедительных оправданий для нападений на подобные объекты. Объем этой статьи и тщательность ее аргументации являются естественным результатом взаимодействия исторических фактов и мифов, которые привели к ее появлению, и сложности самой проблемы, которую она пытается решить. Британские бомбардировки 1943 г. двух немецких плотин Моне и Эдер, часто упоминаемые в тандеме, как Хиросима и Нагасаки, подобно этим двум более известным августовским бомбардировкам 1945 г., не перестают служить источником оживленных дискуссий среди специалистов по военной этике и настоятельно взывают о необходимости разборчиво подходить к такого рода действиям. Американские бомбардировки плотин и дамб в Северной Корее и Северном Вьетнаме по-прежнему остаются наиболее спорными и до определенной степени представленными в искаженном свете эпизодами в истории воздушных войн[392].

Опасности, которые таят в себе атомные электростанции, слишком хорошо известны, чтобы подробно рассматривать их. Взрывное высвобождение таких опасных сил, безусловно, не может не вызывать самого резкого протеста, и ответственность за их избежание и предотвращение частично лежит и на подвергшейся нападению стороне, поскольку опрометчиво размещать военные цели вблизи подобных сооружений или строить последние в непосредственной близости от населенных пунктов. И все же представляется, что эта статья не до конца осуществила свою задачу. Будучи продуктом работы трезво мыслящих законодателей, которые стремились совместить императивы военной необходимости с требованиями гуманности и в данном случае защиты окружающей среды, ст. 56 неявно признает, что такого рода сооружения могут при определенных обстоятельствах иметь большое, а иногда даже решающее значение для воюющей стороны. Поэтому статья не содержит абсолютного запрета на удары по ним и оговаривает в параграфе 2 ряд жестких и трудно выполнимых условий, при которых такие нападения будут считаться правомерными. Возражения против этих условий – состоящие не только в том, что они чрезмерно строги, но и в том, что требования к качеству и количеству разведданных, которые в этой связи должна будет собрать потенциальная нападающая сторона, могут оказаться нереалистичными, – решительно выдвинул один из высокопоставленных юридических экспертов Пентагона, не преминув одновременно покритиковать и другие положения этой статьи[393].

Другой конкретный запрет появился в Конвенции ООН 1980 г., ее (третьем) Протоколе о запрещении или ограничении применения зажигательного оружия. Этот запрет на деле означает немного. В ст. 2 (4) знакомая оговорка о военной необходимости в большей или меньшей степени нейтрализует действие первой половины этой статьи, где запрещатся «превращать леса или другие виды растительного покрова в объект нападения с применением зажигательного оружия». Подводя итог вышесказанному, трудно удержаться от повторения вывода, к которому пришел Фолк: «Результатом становится запрет на недобросовестную, карательную или мстительную тактику, но не происходит никакого вмешательства, которое бросало бы вызов самой логике войны»[394].

Вероломство

Нечасто употребляемое слово «вероломство» [perfidy] и несколько старомодное слово «предательство» [treachery] используются МГП, чтобы квалифицировать обман и уловки, которые в той или иной степени неправомерны. Обман и уловки, которые не выходят за рамки законности и которых существует великое множество, попадают в категорию «военных хитростей» или, используя старый французский термин для определения этой сферы военного искусства, – ruses de guerre. Разграничительная линия между актами вероломства или коварства, с одной стороны, и ruses de guerre – с другой, может быть неясной и запутанной. Это сложная и неустойчивая область МГП, что с готовностью признают занимающиеся ею юридические эксперты. Но это исключительно важная сфера, поскольку вероломство нацеливает свой удар в самое сердце всего «проекта» МГП[395].

Понятие вероломства, как оно применяется в правовых актах и авторитетных комментариях, решает вопрос не вполне удовлетворительно, поскольку они пытаются представить вероломство как преступление лишь с правовой позиции. Этого недостаточно, разве что для узкопрофессиональных юридических целей, так как вероломство по своей сути точно так же является преступлением и с точки зрения религии, и с точки зрения этики. Никогда не следует забывать о том, что право войны, там и тогда, где и когда оно зарождалось, первоначально было в первую очередь вопросом религии и этики и только с течением времени, в ходе процессов социального развития и политического усложнения, перешло в сферу права. Оно возникло в рамках этики и до сих пор продолжает опираться на нее[396]. Столь частое появление МГП в общественных дискуссиях непосредственно объясняется интересом людей скорее к этике и ее приложениям в различных сферах, чем к политике и военному делу. Вооруженные силы также не хотели бы порывать связь с ней. К примеру, национальные руководства по военному делу в разделах, посвященных обзору основополагающих принципов, иногда содержат исторические понятия рыцарства и чести. Однако само по себе это мало что значит, поскольку, как известно, воины часто реализуют свои понятия о чести как самым низменным, так и самым благородным образом[397]. Но из правовых актов по МГП явные ссылки на эту этическую основу исчезли.

Тем, кто имеет дело с МГП, конечно, не надо обладать чересчур богатым воображением, чтобы понять его этическую природу и почувствовать близость этого этического измерения в принципах и ценностях международных организаций, действующих на его основе. Важнейшие принципы Международного движения Красного Креста и Красного Полумесяца и его гуманитарный идеал, носящий универсальный и светский характер, были воплощены в МГП благодаря особому статусу, которым Женевские конвенции наделили МККК и связанные с ним национальные общества Красного Креста и Красного Полумесяца. ВДПЧ и ее «расширенная семья», включающая международные пакты 1966 г. о правах человека и т. д., демонстрируют широкий спектр этических принципов и их приложений, от которых современное МГП уже стало в значительной степени неотделимым. Они очень подробно воплощают ожидания международного сообщества относительно того, как человеческие существа должны воспринимать друг друга и вести себя друг с другом при встрече, причем не только в сообществах, составляющих их ближайшее окружение, но в любом месте земного шара, куда забросит их судьба. Слово «всеобщая» в заглавии декларации 1948 г. означает именно ее всемирный характер, и недопустимо превращать его в бессмыслицу, пропуская его через мясорубку культурного релятивизма. Международное право вновь открыло для себя свои корни, которые содержались в его предшественнике, jus gentium, в виде идеи всемирного человечества, членам которого не чуждо понятие всемирного братства, и они должны соблюдать взаимное уважение и доброжелательность при общении друг с другом. МГП и международное право в сфере прав человека являются теми областями международного права, которые особенно нуждаются в этом этическом фундаменте, опираются на него и для которых он, следовательно, наиболее важен – а также, по стечению обстоятельств, наиболее неустойчив.

Суть дела изложена в ст. 37 (1) ДПI. «Вероломством считаются действия, направленные на то, чтобы вызвать доверие противника и заставить его поверить, что он имеет право на защиту или обязан предоставить такую защиту согласно нормам международного права, с целью обмана такого доверия». Затем приводятся примеры: симулирование намерения вести переговоры под флагом перемирия или симулирование капитуляции, симулирование выхода из строя вследствие ранений или болезни, симулирование обладания статусом гражданского лица или некомбатанта, симулирование обладания статусом, предоставляющим защиту, путем использования знаков, эмблем или форменной одежды ООН или нейтральных государств, а также (как добавлено в перечне «серьезных нарушений» ст. 85) вероломное использование отличительных эмблем, признаваемых конвенциями организаций, действующих в сфере МГП, в первую очередь, разумеется, Красного Креста и Красного Полумесяца.

Истинный смысл этих примеров понятен и имеет ключевое значение, настолько ключевое, что оправдывает повторное обращение к основам философии МГП. Это вопрос не только ограничения, но и уважения. Никакие другие принципы не являются столь неотъемлемыми от практики применения МГП. Во время вооруженного конфликта от воина требуется воздерживаться от определенных действий в отношении противника именно в силу существования этого основополагающего принципа, который в конечном итоге сводится к следующему: противник – такой же человек, некоторые фундаментальные интересы и ценности являются общими у обоих, и поэтому по отношению к нему не должно возникать желания проявить бóльшую жестокость, чем того требует обращение к действиям насильственного характера в качестве крайней меры. Предполагается, что благодаря такому этому остаточному чувству братства и человеческой общности порядочные люди будут даже в условиях войны стараться придерживаться определенных ограничений, продиктованных совестью и налагаемых законом, ограничений, вдвойне обязывающих в ситуациях, когда эти остаточные связи натянуты до предела.

Простое перечисление этих теоретических основ МГП позволяет сделать замечание, что эти идеалы в большинстве случаев весьма далеки от реальности вооруженного конфликта.

Это наблюдение вполне справедливо, но оно не должно застать нас врасплох. Честный текст, посвященный МГП, ни в коем случае не может претендовать на то, что оно всегда неукоснительно соблюдается, даже когда обстоятельства весьма благоприятствуют этому. Наоборот, его автор всегда признает, что обычно уровень соблюдения МГП колеблется в пределах от нулевого до плачевно низкого. Происходит это потому, что обстоятельства редко бывают благоприятными, право войны, подобно многому другому во время войны, редко срабатывает так, как запланировано, и в любом случае весь «проект» МГП носит объективно парадоксальный и (принимая во внимание ненадежность материала, из которого он сконструирован) искусственный характер: с одной стороны – война, с другой стороны – человеческая природа. И все же этот «проект» не свертывается. Самоуважение цивилизации не позволяет сделать это. И точно так же, как на одном уровне некоторая жизнеспособность и авторитетность МГП поддерживаются целенаправленной предусмотрительностью, основанной на учете взаимности и возможных последствий, на другом уровне оно основывается на потенциально неблагоразумных принципах гуманности и чести, которые отказываются верить в тотальную, непреодолимую чуждость противника, в его непринадлежность к человечеству и которые вследствие этого никогда не позволят прибегать к вероломству в борьбе с ним.

Таким образом, различие между вероломством и ruses de guerre очень важно, но в то же время в определенном отношении и очень тонко, поэтому здесь легко прийти к ошибочным суждениям. Протокол уравновешивает перечень актов вероломства перечнем возможных ruses de guerre, которые всегда считались легитимными: «использование маскировки, ловушек, ложных операций и дезинформация». Обман, трюки и уловки такого рода всегда принимались, с разной степенью готовности или смирения, как неизбежный элемент ведения войны. Однако в Новое время использование их, по-видимому, считается делом, не делающим много чести тем, кто занимается подобными вещами, и граница между такими действиями и явно выходящим за рамки понятий о чести имеет немало размытых участков. Маскировка, например, в одних ситуациях может означать использование вражеской формы и при этом быть вполне законной, а в других – нет. А дезинформация? Отличается ли она от ошибочной информации и насколько близка к вероломству? Шпион всегда действует в своеобразной правовой «сумеречной зоне»; но никто не может сказать, является ли его работа достойной или позорной. Военные моряки упорно отстаивают свое уходящее в глубь веков право использовать флаг чужой страны вплоть до момента начала враждебных действий. Во время Первой мировой использование противолодочных судов-ловушек[398] рассматривалось Великобританией как законная ruse (хитрость), а Германией – как вероломство. Читатели придут к разным мнениям относительно инцидента с «честным словом», о котором было упомянуто в части 1. Невозможно отрицать, что области пересечения этих категорий покрыты туманом, но это не мешает довольно отчетливо видеть основные особенности всего ландшафта. Различие между ruse и вероломством в значительной степени опирается на фундаментальное разграничение, проводимое женевским правом и гуманитарными разделами гаагского права (а также, можно добавить, и правом о защите прав человека) между понятиями «человек» и «боец». В полном соответствии с подходом женевского права, признающего, что противник, который выведен из строя вследствие ранения, болезни или сдачи в плен, больше не является противником, каким был раньше, предполагается, что он не принадлежит к той категории людей, которые обманут доверие брата в ситуации, когда высочайшей ставкой является безупречная деловая репутация семьи.

Вот несколько примеров, иллюстрирующих сказанное. Для участвующих в военных действиях не будет вероломством, если они, чтобы застать врасплох вражеского часового, прибегнут к маскировке, облачившись в военную форму противника, поскольку часовой должен и способен проявлять особую бдительность в отношении подобных вещей. Но вероломством с их стороны будет попытка усыпить бдительность часового, используя отличительные эмблемы персонала Красного Креста, так как Красный Крест может осуществлять свою беспристрастную деятельность во имя всеобщего милосердия только при том условии, если все участники будут уверены, что он занимается исключительно такой деятельностью и никакой иной. Не будет считаться вероломством отказ принять парламентера противника, несущего белый флаг, но подпустить его поближе, а затем расстрелять – это уже акт вероломства, поскольку этот особый символ потеряет свою способность сохранять жизнь и облегчать мирные переговоры, если исчезнет уверенность в том, что люди его уважают.

Вероломство, нарушение требований личной чести разрушает последние остающиеся связи между людьми, когда почти все другие уже уничтожены из-за их неспособности жить в мире друг с другом. Это, если позволено позаимствовать важную идею христианства, аналог «греха против Святого Духа» в рамках МГП[399]. И это грех, который не перестает совершаться: нарушаются соглашения о прекращении огня, игнорируются или используются с целью обмана белые флаги и иные эмблемы, гарантирующие защиту, симулируется ложная капитуляция, или предложения о сдаче принимаются с целью обмана, гуманитарная помощь разворовывается или используется не по назначению и т. п. И в то же время здесь очень легко ошибиться. Вероломством могут быть поспешно объяснены действия противника, для которых скорее подойдут другие объяснения – неразбериха, плохая погода, плохая видимость, недостаток информации, неосторожность и просто обычные человеческие слабости. Два примера из недавних войн могут послужить иллюстрацией. Первый – это инцидент с белым флагом, т. е. относится к той же категории, что и многие другие случаи «вероломства». В ходе сражения при Гуз-Грин на Фолклендских (Мальвинских) островах 28 мая 1982 г. произошло следующее: «Создалось впечатление, что над зданием школы, где располагалось подразделение армии Аргентины, появился белый флаг. Командир взвода и два сержанта направились к зданию, чтобы принять капитуляцию, но обнаружили, что это совсем не входило в намерения обороняющейся стороны. Когда они возвращались в свое расположение, другое британское подразделение, занимавшее позицию в некотором отдалении, открыло пулеметный огонь по противнику. В ответ три британских парламентера подверглись обстрелу и были убиты. Тогда взвод бросился в атаку, захватил здание школы и уничтожил всех, кто там находился»[400].

Второй пример – из истории санкционированной ООН войны за освобождение Ирака. Согласно Заключительному докладу Пентагона, 29 января 1991 г. произошло следующее: «Иракские танки вошли в Рас-Аль-Хафджи с повернутыми назад орудийными башнями и разворачивали свои пушки вперед только в момент начала боевых действий… В то время, как в средствах массовой информации выдвигались предположения, что это было актом вероломства, на деле это было не так; повернутая назад башня как таковая не является общепризнанным сигналом о капитуляции. Могло иметь место некое тактическое недоразумение, поскольку наземные силы Коалиции действовали в то время в соответствии с оборонительной установкой и должны были вступать в боестолкновение с иракскими войсками только после враждебных действий или явного проявления враждебных намерений со стороны последних»[401].

Но вернемся собственно к понятию вероломства и вспомним метафору, которая уже использовалась: здесь мы пересекаем опасную линию разлома МГП. Именно на этой линии «проект» МГП становится наиболее рискованным. В конечном счете та идея человечества, на которой он базируется, является еще более смелой, чем идея прав человека, которая в этом отношении является ее идеей-близнецом. МГП и право в сфере прав человека, провозглашая одну и ту же истину, ведут одну мелодию, но используют разные партитуры. Более светлая партия прав человека провозглашает, что человечество, несмотря на все разнообразие составляющих его групп и уводящие по ложному следу построения культурного релятивизма, представляет собой единую моральную общность, а его отдельные члены, независимо от происхождения, могут действовать в соответствии с требованиями этой общности и, как правило, стремятся поступать именно так. Более печальная партия МГП, исходящая из понимания того, что отдельные группы, составляющие человеческое сообщество, по-прежнему вступают друг с другом в смертельные схватки, предусмотрительно рекомендует определенные правила ведения этих конфликтов и меры наказания за их нарушение. Этот видимый диссонанс между двумя партиями вовсе не удивляет экспертов в области международного права и мировой политики, привыкших проводить различие между более «позитивными» и более «нормативными» сферами и фазами развития права и питаться «жестким» и «мягким» правом из одной тарелки. Принимая во внимание, что одной из функций права, по общему мнению, является воспитательная, это соединение логических противоположностей представляется вполне разумным, но в практике МГП по большому счету малозначимым. Отход от установленных стандартов, часто случайный, а иногда и неизбежный, не вызывает большого удивления и не должен наносить непоправимого ущерба авторитету самого права. Но вероломство – совсем другое дело. Оно не является случайным, представляет собой, говоря спортивным языком, наихудший «дисквалифицирующий фол» из всех возможных и причиняет особенно серьезный ущерб позициям права, поскольку больше, чем любой другой незаконный и аморальный акт войны, наносит оскорбление самой глубинной и незыблемой основе права – идее всеобщего братства.

Запрещенные виды оружия

Запрет определенных видов оружия является древним и устоявшимся элементом права войны. Уже в самых ранних его зачатках и прототипах проявляется склонность его приверженцев к осуждению использования иных видов оружия (и тактики), кроме тех, к которым они привыкли. Если оставить в стороне все сложности этого предмета, исследование которых требует совместных усилий антропологов, социологов и историков, мотивы такого подхода к запретам могут быть в целом охарактеризованы как сочетание собственных интересов (в частности, групповых интересов некоторого высшего класса или высшей касты) и некоторых гуманитарных соображений избирательного характера. Эти испытанные временем установки, расширенные и универсализированные таким образом, чтобы войти в качестве одного из элементов современного МГП, ныне заняли почетное место среди других его основополагающих норм. Одна из них нашла свое отражение в ДПI. После подтверждения самого фундаментального из всех принципов («в случае любого вооруженного конфликта право сторон, находящихся в конфликте, выбор методов или средств ведения войны не является неограниченным») ст. 35 (2) провозглашает: «Запрещается применять оружие, снаряды, вещества и методы ведения военных действий, способные причинять излишние повреждения или излишние страдания». Еще одно правило, касающееся оружия, которое обычай с незапамятных времен наделил статусом фундаментального, сформулировано в ст. 23(а) Гаагских правил («Положения о законах и обычаях сухопутной войны» Гаагской конвенции 1907 г.): «Воспрещается употреблять яд или отравленное оружие».

Но между фундаментальными правилами и их конкретным применением могут располагаться целые лабиринты различных определений и толкований. Особо показательно в этом отношении химическое и бактериологическое оружие (ХБО). Понятие «яд» кажется достаточно простым, и, без сомнения, его значение было простым и ясным в большинстве ситуаций, относящихся ко времени до XX в. Однако современные наука и техника произвели такое огромное количество веществ и материалов, которые могут быть названы отравляющими, и разработали такие разнообразные методы их применения, что определение «отравленное оружие» и его отличие от других видов оружия (как запрещенных, так и не запрещенных) стали достаточно сложным делом. Например, оружие, обычно называемое отравляющим газом, появляется в книге Эдварда Спайерса «Химическая война» (Edward Spiers, Chemical Warfare, London, 1986) под следующими рубриками: «вызывающие раздражение или беспокойство вещества, часто распыляемые в виде дымов», «вещества, выводящие из строя», «вещества удушающего и кожно-нарывного действия», «газы общеядовитого действия», «нервно-паралитические газы», а также «токсины», попадающие также в категорию биологического оружия. Мало кто из тех, кто слышал об экспериментах с «биологическим оружием» и о его предполагаемом применении в небольшом числе случаев на протяжении последних пятидесяти лет, отдает себе отчет, что на самом деле речь должна идти о примерно двухстах различных «патогенных микроорганизмах», которые можно разделить на четыре категории: вирусы, риккетсии[402], бактерии и грибки[403].

Не менее озадачивающим и при этом совершенно не техническим является вопрос о том, как понимать знаменитое выражение «излишние повреждения и излишние страдания»[404].

Ни один человек, разделяющий идеи МГП, не может стремиться причинить чрезмерный вред или излишние страдания. Можно сказать, что сторонники МГП безоговорочно поддерживают стремление воздерживаться от изобретения, не говоря уж о применении, нового оружия, способного нанести такой чрезмерный вред. Однако все не так просто. Нельзя вести войну, не применяя оружия, и ни один воин не сможет, да и не будет отказываться от самого эффективного оружия, которое он может получить в свои руки, кроме как в чрезвычайно необычных обстоятельствах – например, если военное превосходство его армии так велико, что можно позволить себе проявить немного снисходительности и согласиться не применять все возможные средства. Поскольку во всех других обстоятельствах противник всегда старается заполучить в свое распоряжение самые эффективные средства обороны, способные противостоять применяемому против него оружию (и к тому же он постоянно держит свое собственное наготове, чтобы дать отпор), стороны таким образом оказываются вовлеченными в «соревнование снаряда и брони», которое идет с незапамятных времен, а в наше время лучше всего известно в форме «гонки вооружений». Критерий, которым в первую очередь руководствуются при выборе оружия те, кто собирается его применять, состоит не в том, не причинит ли оно больший ущерб, чем необходимо, а в том, нанесет ли оно достаточно большой ущерб, чтобы добиться того, ради чего оно будет применено.

Не лишено достоинств скромное определение, предложенное в руководстве по МГП, которое должно было стать обязательным для всего состава вооруженных сил Германии с конца 1992 г.: «„Излишний ущерб“ и „излишние страдания“ причиняются в результате применения средств и методов ведения военных действий, предполагаемый ущерб от применения которых будет определенно чрезмерным по отношению к законному военному преимуществу, которое планируется получить»[405]. То, что причиняет вред меньше необходимого, не считается хорошим. И невозможно полностью исключить риск причинения большего вреда, чем необходимо. Нанесение более серьезных увечий, чем минимально необходимо для превращения подвергшихся удару людей в hors de combat[406] (как требует абстрактный идеал философии МГП), всегда случалось на войне, и это приходится относить к числу ее неизбежных уродливых проявлений. Страдания, причиняемые применением «обычных», традиционных видов оружия, которые никто и не думает запрещать, могут быть такими же ужасными, как и страдания, которые, как ожидается, могут причинять новые, еще не применявшиеся, «необычные» виды оружия, не говоря уже о страданиях, причиняемых «необычным» оружием, уже применяемым на практике. Однако в дискуссиях по этому вопросу разум и логика должны считаться с традициями, обычаями, мифами, страстями и предрассудками. Те аргументы, которые выдвигались в период между двумя мировыми войнами в защиту химического оружия, включали и в принципе достаточно убедительные доказательства того, что химическое оружие выводит из строя и уничтожает комбатантов в целом менее варварским образом, чем те виды оружия, как новые, так и старые, применение которых не вызывает таких сильных протестов. Но эти аргументы не были услышаны. Движение за запрет применения боевых отравляющих веществ, начавшееся в сфере права с подписания Гаагской декларации 1899 г. «О неупотреблении снарядов, имеющих единственное назначение распространять удушающие или вредоносные газы», после Первой мировой войны начало быстро набирать силу, сопротивляться которой стало невозможно, и привело к заключению в 1925 г. Женевского протокола о запрещении применения на войне удушливых, ядовитых или других подобных газов и бактериологических средств. Этот протокол был далеко не первым документом, налагавшим многосторонний запрет на новые, основанные на научных разработках виды оружия, но стал самым авторитетным из них и, насколько можно судить, остается таковым до сих пор, пока Конвенция о химическом оружии 1993 г. не продемонстрирует, что обладает большей значимостью.

К вышеупомянутым проблемам дефиниции и интерпретации в области запрещения определенных видов оружия следует добавить еще одну, а именно путаницу, имеющую место в общественной дискуссии, между природой оружия как такового и способами его применения. То, как применяется то или иное оружие и как выбираются цели, по которым наносятся удары с его помощью, связано с вопросом о том, должно ли оно вообще использоваться, в большей степени, чем это готовы признать те, кто, увидев ужасные последствия его воздействия, приписывают их непосредственно оружию как таковому.

Самым показательным примером в этом отношении является напалм, самое знаменитое из послевоенного арсенала зажигательного оружия. Напалм, чаще характеризуемый как оружие «площадного», а не «прицельного» действия, обладает следующими свойствами: доставка всего одного авиационного боеприпаса позволяет мгновенно вызвать интенсивное возгорание на значительной площади, причем огонь, которым оказываются охвачены объекты и люди, очень трудно как потушить (напалм изготовлен на основе нефтепродуктов), так и сбить или избавиться от него (напалм приклеивается к любой поверхности). Первое применение этого вида оружия в последние месяцы Второй мировой войны, хотя и могло вызвать тревогу у тех, кто знал о нем, привлекло незначительное внимание по сравнению с другими, еще более ужасающими событиями того периода. И только после достаточно масштабного применения напалма американскими военно-воздушными силами в Корее, а также французами в Индокитае и Алжире, а португальцами – в Анголе и Мозамбике о нем заговорили. В первом случае это явилось одним из многих практикуемых американцами методов ведения военных действий, заставивших союзников США в рамках так называемого Командования вооруженных сил ООН задуматься о том, в надежных ли руках находится их общее дело. «Мне совсем не нравятся эти напалмовые бомбардировки, – заявил Черчилль министру обороны в августе 1952 г. – Никто [в момент изобретения этого оружия] и не думал когда-нибудь поливать им гражданское население»[407]. Правительство Великобритании, которое, кроме всего прочего, оказалось вынужденным, отвечая на запросы в парламенте, пользоваться лишь шаблонными аргументами американских военных, было настолько обеспокоено, что запросило соответствующую экспертизу у специалиста своих ВВС. Тот в своем докладе указал, что напалм страдает тем же недостатком, что и любое другое оружие, для доставки и применения которого используется авиация, а именно при его использовании «невозможно точное прицеливание, за исключением применения с предельно малой высоты» (в идеале 50—100 футов), а это намного ниже того уровня, до которого готовы снижаться военные летчики для поражения обороняемых целей[408].

Но именно применение напалма во Вьетнаме в середине и конце 1960-х гг. сделало его одной из центральных тем в гуманитарной сфере. Не важно, были ли последствия применения напалма во Вьетнаме объективно более тяжелыми, чем то, что имело место прежде или одновременно в других местах, важен тот факт, что все, что делалось во Вьетнаме, в невиданных доселе масштабах освещалось публично в репортажах, на фотоснимках и в кинохронике. И было не важно, что некоторые сообщения были тенденциозными или лживыми. Даже самые скрупулезно точные репортажи делали очевидным для всего мира, что напалм применяется массированно и неизбирательно, что приводит к ужасающим и непоправимым последствиям для людей и местностей, которые подверглись ударам, причем во многих случаях и люди, и местности относятся, если использовать гуманитарную терминологию, к категории гражданских.

Поэтому вполне понятно, что запрет на применение напалма стал одним из основных пунктов на повестке дня реформаторов, и соответствующие требования постоянно выдвигались, как только МГП становилось предметом обсуждения в ООН или на конференциях Красного Креста и Красного Полумесяца. Однако после завершения конференций 1970-х годах, на которых принималось международное гуманитарное законодательство, напалм все еще оставался на вооружении, и причиной тому было то, что военные круги крупнейших военных держав, независимо от их идеологической окраски, утверждали, что не могут обходиться без напалма. Они настаивали на том, что это важное в военном отношении оружие вполне законно при правильном (т. е. избирательном) использовании. И если он будет использоваться именно таким образом, то даже если военные не согласятся на его тотальный запрет, подобный запрету разрывных пуль «дум-дум» и ХБО, вопрос о maux superflus[409] вообще не возникнет: напалм обязан своей зловещей репутацией сочетанию неизбирательного и чрезмерного, неправомерного применения, которого можно избежать в будущем, и обычных ошибок и небрежностей, которые, вероятно, нельзя полностью устранить. Странам, выступавшим за запрет, среди которых особенно активны были Мексика, Сирия и Швеция, в конечном итоге удалось добиться немногого. Последний из трех протоколов, которые прилагались к Конвенции ООН о запрещении конкретных видов обычного оружия 1980 г., был посвящен зажигательному оружию, но конкретно напалм в нем не упоминался[410]. Запреты, содержащиеся в протоколе, если их рассматривать в совокупности со всеми оговорками и исключениями, в целом почти ничего не добавляют к мерам по защите гражданского населения, уже содержащимся в ДПI. Как полагают некоторые эксперты, единственным шагом вперед по сравнению с последним, является запрет ст. 2 (2) «при любых обстоятельствах [курсив мой. – Дж. Б.] подвергать любой военный объект, расположенный в районе сосредоточения гражданского населения, нападению с применением доставляемого по воздуху зажигательного оружия»[411]. Гражданское лицо, оказавшееся в неудачном месте, возможно, будет несколько более защищенным от данного конкретного риска оказаться сопутствующей жертвой применения зажигательного оружия. А вот природная среда, когда она выступает в роли Бирнамского леса[412], вероятно, не очень выиграет от положений ст. 2 (4), запрещающей превращение «лесов или других видов растительного покрова в объект нападения с применением зажигательного оружия, за исключением случаев, когда такие природные элементы используются для того, чтобы укрыть, скрыть или замаскировать комбатантов или другие военные объекты, или когда они сами являются военными объектами».

К Конвенции 1980 г. приложены еще два протокола, первый из которых носит не более чем символический характер, а второй имеет весьма важное значение. Протокол I является, наверное, самым коротким протоколом в истории и состоит всего из одного предложения, запрещающего применение любого оружия, «основное действие которого заключается в нанесении повреждений осколками, которые не обнаруживаются в человеческом теле с помощью рентгеновских лучей». Сама идея, разумеется, безупречна. Такое оружие, которое по сути было бы инструментом пытки, противоречило бы всем гуманитарным принципам, и потому уже сама эта идея подвигла законодателей на такой необычный шаг, как защита комбатантов и гражданского населения от последствий столь гнусного изобретения. То, что в чистом виде это оружие представляло собой скорее идею, чем изобретение, не является чем-то необычным. Как замечает Калсховен, современная история МГП знает и другие примеры запрещения способов и методов ведения войны, которые «потенциально возможны, но на самом деле не существуют»[413]. Но оружие такого рода определенно существует, хотя, так сказать, не в чистом виде – речь идет о том виде пластиковых мин, о котором речь пойдет в следующем разделе. Осколки предмета, который металлодетектор не может обнаружить в целом виде, не могут быть обнаружены рентгеновскими лучами. Но правовой пурист не без основания укажет на то, что причинение повреждений такого рода не является «первичным действием» этих мин. Если бы у него не было возможностей для подобной аргументации, можно предположить, что протокол никогда не был бы принят так, как он был принят – более или менее гладко и без проволочек.

Протокол II отличается от первого во всех мыслимых отношениях. Это протокол о запрещении или ограничении применения мин, мин-ловушек и других устройств. Оставляя в стороне (но ни в коей мере не недооценивая) обычные пули и бомбы, можно сказать, что мины в 1970-х и 1980-х годах стали тем, чем был напалм в 1950-х и 1960-х годах, – оружием, небрежное и неизбирательное применение которого наносит самые жестокие и обширные физические повреждения и увечья гражданскому населению. Но почему потребовалось так много времени, чтобы они получили столь же зловещую известность, как и напалм? Возможно, отчасти потому, что они в меньшей степени распаляли идеологические страсти, так как ими злоупотребляли вооруженные силы и формирования как левой, так и правой ориентации. Отчасти же причиной было и то, что образы женщин на костылях и маленьких детей без рук, ног или глаз – типичных жертв неограниченной минной войны, – хотя и являют собой прискорбное зрелище, несомненно, не так шокируют и ужасают, как картины вспышек напалма и вызванных ими ожогов. Но по масштабам и постоянству применения мины представляют собой гигантскую проблему и позорное явление. Например, количество заложенных мин доходит до 4 миллионов, зарегистрировано около 35 000 случаев ампутации у людей, пострадавших в результате их применения. В Камбодже в 1991 г. насчитывалось 250–300 пострадавших от мин ежемесячно[414]; «по оценкам [проведенным Minority Rights Group]… более полутора миллионов мин было заложено в Северном Сомали», согласно докладу организации Africa Watch «более 20 000 человек было покалечено» в Анголе[415]; в Сальвадоре в 1986 г. «число пострадавших от мин среди военных составляло от 64 до 125 человек, а среди гражданских – от 19 до 25 ежемесячно»[416]. И так далее.

Мины представляют собой такое оружие, от которого военные никогда не откажутся. Они дешевы, легко настраиваемы в соответствии с конкретной обстановкой, удобны и эффективны. За последние десятилетия наука и технологии совершенно изменили их традиционную форму и роль. Подрыв мины в течение многих веков был важным событием при ведении осадной и окопной войны, завершением многодневных или даже многомесячных подземных работ и накапливания пороха. Ко времени Первой мировой войны к методу закладки и взрыва большой мины (самой большой миной были 500 тонн взрывчатки, подорванные англичанами во время Мессинской битвы в 1917 г., после почти целого года работ по прокладке туннелей) добавились минные поля, которые представляли собой адаптацию для сухопутных условий хорошо отработанного оборонительного приема войны на море и делали участки земной поверхности гибельными для пехоты. К концу Второй мировой войны морские и наземные мины стали совершенствоваться все более ускоряющимися темпами, и, похоже, этот процесс до сих пор еще не достиг своего пика. Классическое минное поле с установленными на нем достаточно крупными взрывными устройствами было дополнено множеством разновидностей небольших или совсем маленьких мин, которые могут быть установлены (и замаскированы) в любом месте или просто разбросаны (с помощью авиации или разрывающихся снарядов и бомб) на таких огромных площадях, какие только можно себе представить. С обычной военной точки зрения большим и неоспоримым преимуществом мин, используемых таким образом, является мгновенное «воспрещение действий противника», т. е. превращение стратегически важных участков местности в территории, столь опасные и устрашающие для вражеской пехоты, что они фактически становятся недоступны ей до тех пор, пока не будут расчищены проходы, что, конечно, выполнимо, но всегда требует длительного времени.

Будет ли полной расчистка от мин – в том случае, когда она вообще производится, – зависит от множества факторов: кому принадлежит данная территория, кем она используется, кого можно убедить, заставить или привлечь за деньги для выполнения этой работы, какие именно мины должны быть обезврежены, существуют ли карты минных полей и т. п. Идеальные обстоятельства, при которых можно ожидать наличия карты минных полей, – это когда используемые мины являются достаточно крупными, их закладка производится без спешки, в твердую почву и на собственной территории. Легко понять, что такие обстоятельства случаются не часто. Ранения и смерти от необезвреженных мин (не говоря уже о неразорвавшихся снарядах и бомбах) являются неизбежным последствием войн, даже когда они ведутся между технически эффективными и достойными по своим моральным качествам противниками. В течение многих лет после Первой мировой войны французское и бельгийское население на тех территориях, где проходили боевые действия, продолжало страдать от их последствий, а поляки до сих пор страдают от последствий Второй мировой. Ливийская пустыня остается опасной зоной для населения и путешественников; большие участки земли на востоке Фолклендских островов остаются закрытыми для посещения всяким, кто может прочесть предупреждающие знаки; и лишь время покажет, насколько результативны были действия военных компаний, которые занимались обезвреживанием мин в Кувейте и сами понесли неизбежные при этом потери.

Таковы побочные последствия минной войны, рассматриваемой с ее более благопристойной стороны. Ее менее благопристойная сторона выглядит гораздо хуже. Под благопристойностью я здесь, как и везде в подобном контексте, понимаю определенную степень понимания требований МГП и стремление отвечать им даже тогда, когда они могут быть формально неприменимы, иными словами, готовность признать свой долг в отношении тех людей, которые могут пострадать в результате ваших действий. Однако подобного рода благопристойность редко соблюдается в вооруженных конфликтах того типа, в котором больше всего применяются изобретенные в современную эпоху мини-мины (как я их называю). Некоторые из таких мин упоминаются во втором издании (1980 г.) справочника Brassey’s Infantry Weapons of the Armies of Africa, the Orient and Latin America, например мины производства СССР – 90-граммовая «малая мина для беспокоящего минирования» ДМК-40 размером 4×7 см и мина общего назначения ДМ весом 1,8 кг и размером 13×15 см, «фактически представляющая собой мину-ловушку, поскольку ее невозможно обезвредить, если она уже поставлена на боевой взвод»; в издании 1979 г. Brassey’s Infantry Weapons of the NATO Armies упоминается бельгийская 183-граммовая пластиковая мина PRB-M409 размером 2,8×8,2 см, обезвреживание которой «представляет серьезную проблему, так как смещение мембраны давления всего лишь на 1,5–3 мм приводит к взрыву»[417]. Об итальянских разработках на страницах этой книги не упоминается, но известно, что в течение многих лет Италия «славится» массовым производством необнаружимых пластиковых мин. Говорят, что одна итальянская компания в период между 1982 и 1985 гг. поставила в Ирак 19 миллионов мин[418]. Слова, которые звучат для курсантов военных училищ как абстрактное предупреждение, а для солдат-пехотинцев, вынужденных передвигаться по местности, где заложены или разбросаны эти мины, несут в себе тревогу и кое-что похуже, для сельских жителей этих мест означают ужас, смерть и увечья, причем эти мины на деле могут быть сознательно направлены именно против них теми участниками вооруженного конфликта, для которых термины «гражданское лицо» и «некомбатант» значат не более, чем «враг, скрывающийся в одном из своих многочисленных обличий»[419]. Еще больше, чем взрослые, от этой избирательной неизбирательности страдают дети. Они ходят по тем же тропинкам и так же работают в полях, в силу своей природы они более склонны подбирать необычные предметы и играть с ними – особенно если те выглядят как игрушки, а минам-ловушкам часто специально придается такой вид.

Лишь после заключения Конвенции ООН 1980 г. (Протокол II) МГП непосредственно занялось этой зловещей стороной современной сухопутной войны. Прежде оно в соответствующих случаях применяло импликацию и аналогию. Метод импликации был простым и безошибочным. «Декларация Мартенса» была столь же применима к минам, как и к другим методам и средствам, не включенным в Гаагские правила. Оружие, практика применения которого стала представлять собой столь зловещую угрозу гражданскому населению, не могло бы, даже при самом богатом воображении, быть совместимо с «установившимися между цивилизованными народами обычаями» и должно было бы считаться нарушением «законов человечности и требований общественной совести». Помимо этого не было недостатка и в более конкретных законах, имевших своей целью защиту гражданских лиц и (говоря словами общей ст. 3 Женевских конвенций) «лиц, которые непосредственно не принимают участия в военных действиях», а также предотвращение террористических действий, направленных против них. Те люди из числа использующих минное оружие, кто обладает более развитым правовым сознанием, могли бы, например, особенно если в их цели входит «завоевать сердца и умы людей», попытаться довести до местного населения сведения о своих действиях; если же внезапность и неопределенность не являются важной составляющей их замысла, они могли бы как-то отмечать заминированные зоны или даже обносить их оградой[420].

Подход МПГ к серьезнейшей проблеме мин, основанный на аналогии, подразумевал отсылку к вполне конкретному закону, разработанному еще до 1914 г. с целью регулирования применения мин в военных действиях на море. Адмиралы раньше, чем генералы, оценили все преимущества и потенциальные возможности контактных мин, а внимательные наблюдатели, выступавшие в защиту интересов некомбатантов и нейтральных стран, с самого начала привлекли внимание общественности к опасностям, связанным с применением мин. В той степени, в которой их использование могло быть представлено как продолжение новыми средствами старой и всеми принятой практики осуществления блокад и пресечения контрабанды, его трудно было оспаривать. С чем, однако, можно было поспорить, так это с распространением подобной практики за границы разумного, имея в виду ее неизбирательные разрушительные последствия. Поэтому было выдвинуто требование, чтобы стороны, не участвующие в военных действиях, уведомлялись об установлении минных полей, чтобы зоны минирования зачищались от мин после прекращения их использования в военных целях и чтобы мины оснащались устройствами, которые позволяли бы обезвредить их в том случае, когда они срывались с места крепления, или (если речь шла о безъякорных минах) обезвреживались по истечении некоторого фиксированного периода времени, разумно необходимого для выполнения боевой задачи. VIII Гаагская конвенция 1907 г. об установке автоматических контактных подводных мин во многом способствовала удовлетворению этих требований. Кроме того, в ней были выдвинуты две новые идеи, интерес к которым с течением времени лишь возрастал, а именно: требование, чтобы стороны соблюдали заранее обговоренные технические стандарты, обеспечивая соответствие производимого ими оружия этим стандартам, и требование, чтобы состояние дел в этой области заново рассматривалось каждые семь лет, поскольку все прекрасно понимают, что благодаря научно-техническому прогрессу как сами мины и торпеды, так и способы их применения постоянно качественно совершенствуются.

Чтобы лучше узнать историю применения мин в военных действиях на море, читатель должен обратиться к соответствующим специалистам[421]. Об использовании мин в сухопутной войне мы уже говорили выше. К аргументам в их пользу можно отнести стремление военных властей (включая, разумеется, повстанцев) иметь возможность превращать пути и участки территории в зоны, непроходимые для противника, если только тот не готов подвергнуться смертельному риску или не применяет дорогостоящее специальное оборудование. Следует еще раз повторить, что с точки зрения сухопутных войск полезное действие этого оружия оценивается чрезвычайно высоко, причем эта полезность такого рода, что от него никак нельзя отказаться, если только нет стопроцентной уверенности, что противник не применит такое же оружие. К аргументам «против» относится ущерб, причиняемый гражданским лицам, к которым в этом контексте как нельзя лучше подходит термин «невинные»; ущерб им наносится либо преднамеренно – из-за питаемой к ним ненависти или просто из-за того, что не проводится никакого различия между ними и комбатантами, – либо в качестве сопутствующего эффекта – из-за того, как мог бы сказать апологет этого вида оружия, что эти люди по несчастью оказались а зоне минирования, либо «случайно», в результате, например, кражи со склада боеприпасов, либо же из-за использования мин часовыми, которым это облегчает службу, особенно ночью. Несколько попыток bona fide адаптировать принципы конвенции 1907 г. к случаю наземных мин были встречены презрительным отказом, в то время как наиболее заметным результатом технологического прогресса стало массовое производство мини-мин, которые фактически не поддаются обнаружению, поскольку их корпуса изготовляются из пластика или картона, и могут находиться в местах установки практически в течение неограниченно продолжительного времени, так как у них отсутствует какой бы то ни было механизм саморазрушения через фиксированное время. Не говоря уж о том, что политические и коммерческие интересы до настоящего времени блокировали все попытки применить к данному случаю другие средства, имеющиеся в распоряжении международного сообщества, которые позволяют ограничивать распространение и злонамеренное применение вооружения, – многосторонние соглашения по контролю над вооружениями, а также регулирование торговли оружием вместе с соответствующими обязательствами по контролю над производителями. Характер рассматриваемых вооружений – в их «популярном» варианте небольших и дешевых изделий – на самом деле таков, что вся система мер по контролю над ними может оказаться «дырявой как сито». Однако следует еще раз повторить, что МГП не является единственной преградой, охраняющей человечество от всех тех ужасов, которые несут с собой войны, так что другие сферы международного права могут также решать те аспекты проблемы, которые находятся вне компетенции МГП (и, разумеется, наоборот).

В конце концов, Протокол II к Конвенции ООН 1980 г. установил некоторые позитивные ограничения в отношении использования мин и мин-ловушек в сухопутной войне. Ст. 6, запрещающая определенные виды мин-ловушек, необычайно категорична: она запрещает применение перечисленных в ней видов мин при любых обстоятельствах, защищая таким образом как комбатантов, так и всех прочих. Сам перечень представляет интерес, так как весьма показателен, так как демонстрирует широкий спектр этических целей, стремление к достижению которых лежит в основе современного МГП. Некоторые мины-ловушки, включенные в эту статью, подпадают под квалификацию статей 37–39 ДПI как проявления «вероломства», другие попали в нее, потому, что представляют особую опасность для детей, медицинского персонала, а также для объектов, представляющих религиозную и культурную ценность, а один пункт даже затронул проблему охраны жизни животных. Остальные разделы этого принятого в 1980 г. протокола менее интересны, поскольку повторяют самые фундаментальные запреты и требования предосторожности в отношении применения оружия в целом, содержащиеся в протоколах 1977 г. и направленные на защиту гражданского населения, адаптируя эти положения к применению конкретных видов оружия, о которых идет речь. Ст. 4 (2) имеет своей целью ограничение использования устанавливаемых и управляемых вручную мин в людных местах теми случаями, когда боевые действия в них уже ведутся или неизбежно должны начаться. Ст. 5 допускает «дистанционную установку мин» (т. е. их установку с помощью авиации, ракет, снарядов и т. п.) «только в районе, который сам является военным объектом или в котором расположены военные объекты» и при следующих условиях: а) их расположение может быть зарегистрировано таким же образом, как это предусмотрено в отношении всех минных полей; б) они должны быть оснащены механизмами обезвреживания или самоуничтожения. Ст. 7, 8 и 9 содержат детальные положения, устанавливающие необходимость наличия точной информации и карт минных полей для облегчения работы гуманитарных миссий и сил ООН по поддержанию мира, а также для повышения шансов на успешное разминирование по окончании военных действий.

Насколько действенным может стать этот протокол? Ответить на вопрос о применении и результативности применительно как к МГП в целом, так и к каждой его отрасли в отдельности невозможно в терминах одних лишь юридических текстов. Во-первых, необходимо установить, знает ли воюющая сторона о существовании данного документа вообще и придает ли она ему хоть какое-то значение. Рассматриваемые нами достаточно осторожные положения, регулирующие минную войну, были окончательно сформулированы и объявлены миру в 1980 г., но, видимо, будет интересно отметить, что, по некоторым данным, мины-ловушки, замаскированные под детские игрушки, использовались в Афганистане в середине 1980-х годов. Анализ вероятной степени действенности данного закона следует начать с вопроса о том, насколько серьезно заинтересована воюющая сторона в соблюдении норм МГП. Если ответ положителен, но данная сторона не подписывала данный протокол (протоколы) или не обладает необходимым статусом для того, чтобы присоединиться к нему, признает ли она за этим документом какой-либо правовой или моральный авторитет? Если предположить, что на эти предварительные вопросы можно дать положительный ответ, то оценка действенности текста протокола будет более определенной. А сам этот текст предполагает, что его действенность будет в значительной степени зависеть от того, как будет разрешаться противоречие между тем его аспектом, который действительно может предложить гражданским лицам столь необходимую им защиту, или тем, который защищает интересы военных. То же самое противостояние двух составляющих одного документа красной нитью проходит через все право войны в целом, но здесь оно проявилось особенно отчетливо, как будет показано в двух заключительных примерах. Повторение в ст. 3 положений 1977 г., защищающих от неизбирательного и непропорционального применения оружия, заканчивается таким образчиком осторожности в формулировках: «Должны приниматься все возможные меры предосторожности для защиты гражданского населения от воздействия оружия, к которому относится настоящая статья. Возможные меры предосторожности означают такие меры предосторожности, которые являются практически применимыми или практически возможными с учетом всех существующих в данный момент обстоятельств, включая гуманные и военные соображения». Более краткий путь к получению столь же удобной формулировки демонстрирует п. 2 ст. 5: «О любой установке или любом сбрасывании дистанционно устанавливаемых мин, которые могут иметь последствия для гражданского населения, производится эффективное заблаговременное оповещение, кроме как в случаях, когда обстоятельства не позволяют сделать это» (курсив мой. – Дж. Б.).

Конвенция ООН 1980 г. и три протокола к ней (о необнаружимых осколках, о минах и минах-ловушках, о зажигательном оружии) представляют собой основной результат широкого движения против оружия, которое считалось жестоким и отвратительным (или, по терминологии МГП, причиняющим чрезмерные повреждения и чрезмерные страдания) и потому требовало запрета. Тех, кто на протяжении долгого времени выступал за принятие более решительных мер в этой сфере, Конвенция 1980 г. не могла не разочаровать – ни проклятия напалму, ни упоминания о вакуумных и осколочных бомбах, ни какого-либо недвусмысленного решения по результатам многолетних заявлений и экспериментов, касающихся высокоскоростных пуль, она не содержала. Короче говоря, она представляла собой пренебрежимо малое вмешательство в сферу, в которой находился колоссальный арсенал оружия, доступного для государств, располагающих достаточными средствами, чтобы купить эти смертоносные штуки, или имеющих друзей, которые могут купить его для них. Несомненно, производители вооружений и торговцы оружием были довольны таким исходом, что дало традиционно мыслящим борцам против торговли оружием основания подозревать этих «торговцев смертью» в том, что именно они и несут ответственность за такой результат. Но на самом деле объяснение является достаточно простым и не имеет отношения ни к какому заговору. Это объяснение имеет два аспекта. В том, что касается правовой стороны дела, существует убедительная аргументация в пользу того, что с гуманитарной точки зрения оружие само по себе в конечном счете значит намного меньше, чем способ его применения. Могут быть совершенно обоснованные споры про поводу того, обладает ли тот или иной вид оружия тем свойством, что его совершенно невозможно использовать прицельно и избирательно.

И то, что можно обоснованно ожидать от биологического оружия, и бóльшая часть того, что известно о химическом оружии, позволяет отнести их именно к этой категории. К ней же, по общепринятому мнению, относится и ядерное оружие. Но в том, что касается так называемых обычных вооружений, против которых выступают сторонники запретов, то ужасающий ущерб, наносимый таким оружием некомбатантам, следовало объяснять главным образом его неправильным и неправомерным применением. Этого можно было бы избежать в будущем при более тщательном соблюдении правовых норм (которые подверглись значительному уточнению и совершенствованию в документах 1977 и 1981 гг.) и при более добросовестном отношении к принципам, лежащим в их основе.

Подобные доводы не так-то легко проигнорировать. Самый очевидный пробел в них – подразумеваемая посылка, что вооруженные силы, которые раньше, до проведения реформы, не слишком соблюдали правовые нормы, будут соблюдать их усовершенствованную версию, – вероятно, можно отчасти компенсировать более интенсивной пропагандой МГП, как это пытается сделать МККК в мировом масштабе и как это уже осуществляют вооруженные силы некоторых стран, включившие обучение положениям МГП в повседневную подготовку военнослужащих, что является примером, достойным подражания. Активную поддержку в этом может оказать общественное давление на государства с тем, чтобы они приняли на себя всю ответственность, которую возлагает на них МГП и право о защите прав человека. Эта ответственность должна включать (согласно ст. 36 ДПI) обязанность ВДС не разрабатывать, не приобретать и не принимать на вооружение новые виды оружия без определения их соответствия всем нормам международного права, а также широкое, а не узкое, как это принято в настоящее время, толкование общей статьи 1 ЖК, требующей при любых обстоятельствах «соблюдать и заставлять соблюдать» эти нормы.

Такова юридическая сторона объяснения того, почему перечень запрещенных видов оружия был расширен столь незначительно. Другая сторона имеет чисто военный характер. Порядочные и законопослушные военные настаивают на том, чтобы и впредь иметь возможность пользоваться такими видами оружия, применение которых может повлечь за собой страшные последствия, не потому, что им импонирует этот ужас[422]. Они занимают такую позицию потому, что их впечатляет поражающее воздействие. Чем более эффективным может быть оружие для решения законных военных задач, тем более сильным будет желание военных обладать таким оружием. В случае же если будет оставаться хотя бы риск трагических последствий его применения, что было бы прискорбно, два соображения делают этот риск более-менее приемлемым. Оба они вытекают из принципа взаимности, который в данном случае, как и во всех других, оказывает сильное влияние – и будет его оказывать во всех случаях, когда отношения противоборствующих сторон более или менее симметричны. Сторона, первой применившая новый вид оружия, рассудит, что рано или поздно подобное оружие будет использовано против нее. Эта сторона может сделать следующий шаг в этих рассуждениях и прийти к выводу, что даже если такое оружие таково, что военные не хотели бы, чтобы оно было применено против них, и в силу этого оно подлежит юридическому запрету, ей было бы глупо не иметь его в резерве готовым для использования в качестве репрессалии на тот случай, если противник все же решится нарушить запрет и применить его.

Именно такова ситуация с химическим оружием. Запрет на него существует с 1925 г., и самые крупные воюющие державы не применяли боевые отравляющие вещества друг против друга в последующий период даже в самой крупномасштабной войне, какую когда-либо знало человечество, – и не из-за того, что не обладали их запасами или были не в состоянии подготовить свои войска к их применению, а главным образом потому, что предполагали, что если они применят это оружие первыми, то противник, про наличие у которого аналогичного арсенала было известно (или считалось известным), может ответить тем же самым. Война, о которой идет речь, – это, разумеется, Вторая мировая, а словосочетание «главным образом» в последнем предложении означает «в степени, которую невозможно точно определить, но которая, по мнению историков, детально изучавших этот вопрос, является решающей». Расчеты воюющих сторон учитывали различные аспекты, включая реакцию общественного мнения в собственной стране и за границей, сравнительную выгоду от применения альтернативных методов и средств, а также то, насколько решающим является фактор времени – как, например, рассуждали британские и американские военные планировщики на завершающем этапе Второй мировой войны, когда победа была лишь делом времени и тактики. Циники-реалисты заходят слишком далеко, когда утверждают, что отказ от применения отравляющих газов воюющими сторонами, силы которых были более или менее равны, якобы целиком и полностью объяснялся соображениями Realpolitik. С военной точки зрения было бы «безопасно» и технически просто использовать боевые отравляющие вещества против Германии и Японии на заключительной стадии их сопротивления, однако этого не было сделано. Серьезность правовой и моральной стороны запрета, несомненно, сыграла свою роль, но как отделить эти аспекты от всех остальных в запутанном клубке Второй мировой войны и как их измерить – ответ на эти вопросы лежит за пределами социальных наук.

Три менее масштабных международных конфликта, в которых действительно было применено химическое оружие, заслуживают отдельного рассмотрения[423]. Можно лишь гадать о том, был ли запрет сколь-нибудь авторитетным для Италии, которая планировала масштабное использование отравляющих газов в Абиссинии, для Японии, которая в ряде случаев применила их против Китая, или для Ирака, который в 1980-е годы. наращивал их применение в качестве тактического оборонительного средства против Ирана. Но то, что каждая из применявших химическое оружие стран стремилась скрыть или отрицать соответствующие факты, кое о чем говорит, причем это вряд ли можно объяснить угрызениями совести, учитывая характер их поведения в других отношениях. В первых двух случаях существовала техническая асимметрия; Италия могла быть уверена в том, что никаких ответных мер принято не будет, а Япония, даже если и полагала, что какие-то действия все же будут предприняты, могла рассчитывать, что они будут незначительными. Силы Ирана и Ирака в целом были вполне сопоставимы, и Ирак должен был считаться с возможностью того, что Иран ответит тем же – что тот фактически и сделал, но слишком поздно и без особых результатов. Неуважение Ирака к МГП во время его конфликта с Ираном было достойно сожаления и в других отношениях, а неоднократное применение им оружия, на которое наложен наистрожайший – по сравнению с другими видами оружия – запрет, следует квалифицировать как один из самых серьезных вызовов, с которыми столкнулось международное право в период после Второй мировой войны[424].

Доводы Ирака в свое оправдание, которые можно смутно разглядеть сквозь туман непрерывных опровержений, можно свести к следующему: оправданно все, что делается для сохранения государства в критический момент противостояния врагу, который не гнушается применением никаких средств. Аргументация такого рода хорошо известна нам как из древней, так и из современной истории, причем из истории стран, расположенных гораздо ближе к родине автора, чем Багдад. Подобные доводы могли бы быть использованы Великобританией, если бы в 1940 г. Германия вторглась на ее территорию и если бы идеи сторонников применения химического оружия из числа людей, ответственных за военное планирование, возобладали над идеями тех, кто выступал против этого[425]. Такие мысли вполне естественно приходят на ум людям, фанатично отстаивающим интересы собственной этнической, национальной или религиозной группы, и легко используются ими в их риторике. Пример Багдада лишь зеркально отражает то, о чем думали и говорили в Тегеране. Другой вопрос, воплощается ли в реальных действиях то, что так естественно приходит на ум и легко произносится воинственно настроенными представителями конфликтующих сторон. Но как бы то ни было, приверженцы международного права не могут согласиться с подобной аргументацией. Тем не менее МГП, верное принципу равенства воюющих сторон и традиционно уважающее государственный суверенитет, – не самая подходящая отрасль международного права, чтобы заниматься этой проблемой. Это должно стать предметом заботы тех его отраслей, которые в большей степени склонны проводить различие между воюющими сторонами и способны придать непреодолимую силу идее о том, что один из элементов системы не имеет права спасать себя за счет других или (что было бы еще более недопустимым проявлением национального эгоизма) тащить за собой всех остальных к общей погибели. Поскольку действия, направленные на достижение этой цели, по определению будут запоздавшими, если они предприняты после того, как угрожающий общим разрушением конфликт набрал силу, их необходимо осуществлять еще до начала такого вооруженного конфликта. Следовательно, эти действия относятся к тем сферам международного права, которые занимаются вопросами разоружения и ограничения вооружений, и они должны быть успешными в том аспекте, который всегда был их главной проблемой, – в осуществлении контроля.

Правовой запрет на оружие (если только оно по своей природе не является таким, что вряд ли вообще какая-либо страна сможет обладать им) останется лишь письменами на песке до тех пор, пока не будет сопровождаться надежными мерами контроля. Едва ли можно всерьез говорить о надежности, если весь контроль заключается в том, чтобы удостовериться, что государство не обладает бóльшим количеством того или иного вида оружия, чем о том официально заявлено. В этой связи важным шагом является предотвращение новых приобретений оружия. Контроль станет более убедительным, если будет включать проверку того, соответствуют ли реальному положению дел заявления государства о том, что оно не располагает средствами производства и хранения конкретных видов оружия. (Более того, контроль не может быть вполне надежным, пока и бизнес по торговле оружием соответственно не будет контролироваться таким образом, чтобы исключить возможность для государств и других пользователей оружия получать из других источников то вооружение, которое они сами не в состоянии произвести.) Воинственно настроенное государство может благоразумно воздержаться от приобретения запрещенного оружия только в том случае, если существуют убедительные доказательства того, что им не обладает ни одно государство, помимо тех, с которыми вооруженный конфликт абсолютно исключен. Именно этим в первую очередь объясняется тот факт, что Женевский протокол 1925 г. о запрещении применения отравляющих газов оказался не слишком успешным[426]. Он представлял собой не более чем обязательство ВДС не применять конкретный вид оружия. Оптимистично настроенные читатели протокола могли бы предположить, что ВДС будут благодарны за то, что им не надо расходовать средства на приобретение этого оружия. Но как государства могут позволить себе это, если не будут уверены, что их потенциальные противники также не обладают им? Не говоря уже о том, что каждая более или менее значимая в военном отношении держава, подписавшая протокол, обусловила свое присоединение к нему и его выполнение оговоркой, означающей, что оно будет соблюдать запрет только в том случае, если и противная сторона также не будет его нарушать. Без запрета на разработку, производство и накопление запасов этого вида оружия, а также без надежных мер контроля за его выполнением простое запрещение применения химического оружия суверенными государствами было суетой сует.

Современное движение за замену протокола 1925 г. (который, напомним, налагал запрет на применение и химического, и бактериологического видов оружия) более эффективным и универсальным правовым инструментом, как и движение за реформу МГП в целом, восходит своим начала к 1960-м годам, однако с самого начало оно попало в другую категорию, так как его цели, как считалось, могут быть достигнуты главным образом посредством урегулирования с участием органов международного сообщества, занимающихся разоружением и контролем над вооружениями. Вскоре был достигнут скромный успех, когда в декабре 1971 г. Генеральная Ассамблея ООН одобрила Конвенцию о запрещении разработки, производства и накопления запасов бактериологического (биологического) оружия и токсичного оружия и об их уничтожении, разработка которой заняла всего три года. Она была встречена «с определенным энтузиазмом», так как была «первой настоящей мерой по разоружению» и предусматривала важные меры по периодическому ее пересмотру. Но в ней отсутствовали положения о контроле за выполнением, и о скромном масштабе ее успеха говорит тот факт, что три конференции по пересмотру конвенции, проведенные к настоящему времени, посвятили бóльшую часть времени обсуждению того, как сделать более политически приемлемым и надежным с точки зрения науки контроль за соблюдением конвенции, настоятельная необходимость которого теперь не подлежит никакому сомнению[427].

Для того чтобы добиться чего-то в отношении химической войны, потребовалось гораздо больше времени; причиной этого не в последнюю очередь было мнение, широко распространенное среди государств, не обладающих ядерным оружием (включая те, которые предположительно не обладают им), что химическое оружие – это «атомная бомба для бедных стран». Этот довод, в его самом респектабельном виде, формулировался следующим образом: до тех пор, пока несколько богатых государств обладают монополией на ядерное оружие и пока они не достигли значительного прогресса на пути к всеобщему сокращению ядерных вооружений, как это обещано Договором о нераспространении ядерного оружия, для менее богатых стран в качестве защиты от ядерной угрозы будет благоразумно приобрести и держать в резерве, на случай необходимости принятия ответных мер, запасы оружия, которое не более противозаконно, чем, по общему мнению, ядерное. Такой аргумент, помимо его притягательности для государств с менее презентабельными целями, здраво напоминал ядерным державам об аморальных аспектах их собственного положения. По понятным причинам он нашел своих сторонников в странах «третьего мира», которые с радостью увидели в нем возможность для бедных противостоять богатым, а также у части арабских стран, одержимых ненавистью к Израилю, заявлениям которого об отсутствии у него ядерного потенциала они не верили. Все это осложнило и замедлило продвижение к заключению Конвенции о запрещении химического оружия, которая с самого начала была отделена от своего биологического двойника и была открыта к подписанию только теперь, в начале 1990-х годов.

Как всегда, самым острым был вопрос о контроле. Для производства самых необходимых существенных компонентов химического оружия достаточно небольших установок, а сами эти компоненты могут допускать использование в мирных целях. Передача оружия должна контролироваться, так же как и его производство. Естественно, государства и частные компании не больно-то склонны допускать инспекции на местах и без предупреждения, а только такая форма проверки и позволяет осуществлять настоящий контроль. Государства неохотно идут на это из соображений безопасности и суверенитета, а частные компании, не в последнюю очередь, – из-за риска промышленного шпионажа и желания защитить свои патенты. Но за чисто технологическим аспектом контроля скрывается и политический вопрос: Quis inspectabit ipsos inspectores?[428]

Тем не менее, несмотря на все эти трудности, переговоры продолжались на разных международных форумах. На самом важном и активном из них – Конференции ООН по разоружению, в январе 1993 г. была принята всеобъемлющая Конвенция о запрещении разработки, производства, накопления и применения химического оружия и его уничтожении, которая запретила «не только химические отравляющие вещества как таковые, но и средства их доставки и любые устройства, предназначенные для применения химического оружия». Для достижения этой цели была предусмотрена тщательно разработанная система процедур контроля под руководством вновь созданного специального международного органа – Организации по запрещению химического оружия со штаб-квартирой в Гааге. Процедуры проверки пошли значительно дальше всех тех мер, которые предпринимались раньше в какой-либо другой сфере; они включают такое понятие, как «инспекции по запросу» (других участников Конвенции. – Прим. перев.), и не только на «объявленных объектах», но и на тех, которые не были объявлены. Насколько быстро и безболезненно будет установлен такой беспрецедентный режим разоружения, покажет будущее. Представитель Швеции, принимавший активное участие в разработке конвенции, так отозвался о ее перспективах: «Конвенция вступает в силу через 180 дней после даты сдачи на хранение 65-й ратификационной грамоты, но ни в коем случае не ранее чем через два года после ее открытия к подписанию». То есть в лучшем случае в 1995 г. «Однако, – продолжает он, – существует риск, что готовность некоторых государств отказаться от возможности обладания химическим оружием будет увязана с реальным или предполагаемым наличием ядерного оружия у некоторых других государств. Эти увязки, вероятно, могут усложнить весь процесс»[429].[430]

Репрессалии

В ДПI запрет на репрессалии налагается неоднократно[431]. Чтобы должным образом понять такое настойчивое повторение, надо обратиться к другим аналогичным запретам, содержащимся в протоколе, касающимся, например, коллективных наказаний и взятия заложников, а также к тому, как именно понимается слово «репрессалии» в международном праве. «Репрессалия», или «ответная мера» [ «reprisal»], – один из группы тесно связанных между собой терминов (в английском языке все они начинаются с букв «re-»), которым придается необычайно большое значение в МГП и которые следует отличать один от другого. Наименее привлекающим внимание, но далеко не самым незначительным является термин «взаимность» [ «reciprocity»]. Он почти не присутствует в текстах МГП, но без осуществления принципа взаимности на практике от всех текстов МГП едва ли было бы много пользы, поскольку не все воюющие стороны станут проявлять такую святость, чтобы соблюдать ограничения и выполнять свои гуманитарные обязательства, столкнувшись с противником, который систематически отказывается поступать аналогичным образом[432]. О «мести» [ «revenge»] не приходится и помышлять при серьезном отношении к МГП; желание отомстить за поражение, унижения, оскорбления и т. п. можно считать неотъемлемой чертой ментальности обычного человека и бойца, но это чувство слишком субъективно по своей природе и слишком необузданно в своих проявлениях, чтобы можно было терпимо относиться к нему в законопослушном обществе. «Возмездие» или «ответный удар» [ «retaliation»] и «реторсия» [ «retortion»], эмоционально менее нагруженные слова, означают то, что при определенных обстоятельствах может представлять собой меры и действия, являющиеся разумным и законным ответом на неразумные, хотя и законные эксцессы противоборствующей стороны, но в юридическом словаре они имеют иное значение, чем «репрессалии»[433]. Репрессалии – это обдуманный и преднамеренный противоправный акт, предпринятый в ответ на противоправный акт противника; хотя репрессалии могут носить незаконный характер, их оправданием служит то, что никакие другие меры не в состоянии остановить незаконные действия противника. Предполагаемой функцией репрессалий является лишь сдерживание и предостережение. Властные инстанции на протяжении долгого времени признавали репрессалии, за неимением ничего лучшего, приемлемыми в качестве последнего средства принуждения к соблюдению норм права войны, при этом не отрицая связанного с такими действиями риска.

Такова теория репрессалий. На практике же они больше служили оправданию или прикрытию эксцессов, чем их ограничению. Репрессалии в том виде, в каком их изображает теория, требуют большого объема информации, проявления самоограничения, доброй воли и времени (пока проверяются факты и поддерживается открытая связь с противником), т. е. всего того, что редко присутствует в реальных условиях войны. Наиболее приемлемые репрессалии, как утверждалось, это те, которые остаются не более чем угрозами[434]. Те же, которые на деле имели место в современной истории, пошли значительно дальше. Их можно подразделить на две категории. Во-первых, во время обеих мировых войн именно репрессалии использовались Великобританией и Германией в качестве оправдания или предлога для эскалации взаимных эксцессов на море, а во Второй мировой войне – эскалации массированных бомбардировок городов, кульминацией чего стало применение Германией так называемого V-оружия. Это оружие, неизбирательное действие которого было неустранимым, получило свое обозначение «V» не от слова «победа» (по-английски «victory»), как склонны были думать простые британцы, а от немецкого Vergeltung, – «возмездие», или «репрессалия». Тенденция к неконтролируемому раскручиванию спирали репрессалий и контррепрессалий проявляется почти каждый раз, когда к ним прибегают, и это является одним из основных аргументов против их применения.

Вторая категория инцидентов, которая создала репрессалиям дурную славу, привлекла внимание общественности во время процессов над военными преступниками после Второй мировой войны. Именно ссылкой на общее понятие репрессалий Германия пыталась оправдаться и уйти от ответственности за свою стандартную тактику действий в ответ на акты саботажа и нападения на немецких солдат со стороны участников Сопротивления в оккупированных странах Европы. В число этих действий входили казни «заложников» из числа местных жителей, количество которых варьировалось в зависимости от времени и места, но все же редко составляло меньше чем десять местных жителей за одного немца, а в самых вопиющих случаях доходило и до нескольких сотен за одного. Такие «коллективные наказания» (респектабельное определение того, что на самом деле представляло собой акты террора) были настолько характерной чертой немецкой политики военной оккупации и фигурировали в столь многих процессах над военными преступниками, что один из самых важных даже стал известен как «процесс о заложниках», хотя его официальное название было «США против Вильгельма Листа и др.» (USA vs. Wilhelm List et al.). Центральное место в этих судебных разбирательствах и соответствующих решениях занимает вопрос, представлявший – и до сих пор представляющий – огромный интерес для военных и юристов, поскольку, как не преминули указать адвокаты защиты, оккупационные войска любой страны склонны жестко реагировать на действия народного сопротивления, и, как показывают военные руководства самих государств-победителей, не только немецкая армия считала уместным в подобных обстоятельствах брать в заложники мирных жителей и применять коллективные наказания. Но свидетельства того, что совсем недавно происходило во всех оккупированных государствах Европы (и самые ужасные эксцессы имели место в ее восточной части), не давали малейших оснований для сомнений в том, какое решение будет правильным. И это относится даже к судьям, чье мышление находилось под столь сильным влиянием традиционных представлений о войне, что они были склонны соглашаться с мнением немецких генералов, воспринимавших «банды партизан» не как «законную воюющую сторону… а как диверсантов, в случае задержания подлежащих расстрелу на месте»[435].

Масштабы, в которых в ряде случаев производились казни заложников и применялись коллективные наказания, были признаны чрезмерными, устрашающими и террористическими; некоторые добавили бы, что они были еще и квазигеноцидом. Действия, которые были осуждены, не были репрессалиями в строгом понимании этого термина, это были меры возмездия, выходившие за пределы разумной пропорциональности и справедливой избирательности. Судьи по делу «США против Листа и др.» осудили их, но не так строго, как могли бы, не будь соответствующий закон сформулирован столь неявно и расплывчато. Этой проблемой – злоупотреблением правовым понятием репрессалий, которое во время Второй мировой войны приобрело еще более возмутительные формы, чем во время Первой, – МГП занялось в явном виде не в ходе суда, а в ЖК 1949 г. Эти конвенции – ЖК1, ЖК2 и ЖК3 – запретили репрессалии, исходя из интересов тех категорий жертв войны, которые являлись предметом их заботы. ЖК4 с ее широким спектром мер защиты гражданского населения на оккупированных территориях налагала специальные запреты на взятие заложников, мародерство, «коллективные наказания и всякие меры запугивания или террора», а также (отдельно, как бы желая подчеркнуть, что эти угрозы не следует путать с реальными действиями) «репрессалии в отношении покровительствуемых лиц и их имущества воспрещаются»[436].

Казалось бы, такое бескомпромиссное устранение прежней расплывчатости закона должно было решить проблему. Однако эти запреты 1949 г. не положили конец спорам о репрессалиях, а ознаменовали новый их этап. Они не затрагивали вопроса о том, можно ли применять репрессалии, например бомбардировки, против гражданского населения не на оккупированной территории, а на территории, занимаемой противником. Кроме того, можно было счесть их защищающими гражданское население оккупированных территорий в большей степени, чем это представляется разумным. Оккупанты, в конце концов, также обладают правами. Войны за землю и войны, ведущиеся на земле, в силу самой своей природы порождают такие явления, как вторжение и военная оккупация. Поэтому МГП должно пытаться регулировать их, но это оказывается бесконечно трудным делом. Послевоенная попытка легитимировать патриотические движения сопротивления и одновременно защитить гражданское население на оккупированных территориях могла бы более явно считаться попыткой осуществить квадратуру круга (каковой она и была на самом деле), если бы предлагавшиеся меры по легитимации сопротивления не были столь нереалистичными. Их нереалистичность заключалась прежде всего в предположении, что вооруженное сопротивление может успешно осуществляться в полной изоляции от гражданского населения. Среди современников, не поддавшихся иллюзиям, был знаменитый голландский юрист Б. Ф. А. Рёлинг. Не питая абсолютно никаких симпатий к военным оккупационным властям, он выступил с известным (и часто цитируемым) комментарием в связи с изменениями 1949 г., сказав, что «дорога в ад, кажется, вымощена „благими“ конвенциями»[437]. Может ли оккупационная армия выстоять против предсказуемой враждебности населения, полагаясь исключительно на «полицейские» меры? А ведь только такие меры были бы в ее распоряжении, если бы более сильные военные меры, обобщенно называемые репрессалиями, были поставлены вне закона. Те, кто, подобно Рёлингу, пытались подходить к рассмотрению предмета объективно и бесстрастно, находили определенный смысл в расплывчатости формулировок приговоров, вынесенных в ходе «процесса о заложниках» и «процесса Верховного главнокомандования». То, что делали оккупационные власти во время Второй мировой войны с целью подавления сопротивления, было преступлением не потому, что они вообще делали это, а из-за тех крайностей, которые они допускали в своих действиях, и той идеологии, которой они при этом руководствовались. Действия сил сопротивления, какими бы смелыми и патриотичными они ни были, не могли не вызывать жесткой ответной реакции и, подобно тому, как это имеет место в случае шпионажа (который также может быть и смелым, и патриотичным), не могли не выходить далеко за те рамки, в которых право войны могло оказать действенную помощь.

Событие (длящееся, как оказалось, бесконечно), которое послужило испытанием для этого послевоенного урегулирования проблемы, началось с победы Израиля в Шестидневной войне в начале июня 1967 г. Разумеется, к этому времени уже имелось достаточно случаев повстанческой и противоповстанческой войны, которая, поскольку велась в основном теми же «партизанскими» методами, какими борцы сопротивления сражались против вражеских оккупантов, поднимала точно такие же гуманитарные вопросы. Такая параллель представлялась вполне уместной автору, который приблизительно в то же самое время охарактеризовал Латинскую Америку как «континент, оккупированный собственными армиями». Более того, среди стран, обретавших независимость в результате процесса деколонизации, и антиколониально настроенной части международного сообщества в то время широкое распространение получила идея о том, что национально-освободительная борьба против колониальных держав должна рассматриваться как законное вооруженное сопротивление против незаконной оккупации. В 1967 г. эта идея была очень близка к тому, чтобы быть инкорпорированной в МГП. Прежде чем это произошло в 1977 г., еще оставалось место для разногласий по поводу формального правового положения держав in situ[438], но по поводу положения, в котором оказался Израиль после своей феноменальной победы, не было никаких сомнений. Разве не подпадал он сразу же под четвертую Женевскую конвенцию, которую он подписал наряду с первой, второй и третьей прямо на первоначальной официальной церемонии подписания и которую ратифицировал спустя всего лишь 18 месяцев? Разве не были его действия просто-напросто военной оккупацией безо всяких оговорок?

Но мало что бывает простым и безоговорочным в отношениях между Израилем и его арабскими соседями. Беспрецедентно сложный характер этих отношений уже упоминался в «Entr’acte» после части II этой книги. Дополнительные трудности появились, когда влиятельные политические силы Израиля начали настаивать на том, что окончание военных действий следует рассматривать не как начало оккупации чужой территории, а как возвращение земель, которые (в силу давних исторических и религиозных причин, существа которых мы здесь не будем касаться) на самом деле по праву принадлежат Израилю. В подтверждение этого они именуют территорию, которая во всем мире называется «Западным берегом» (реки Иордан), еврейскими провинциями Иудея и Самария. Более того, израильские правительства настаивали, исходя из современных исторических и политических оснований, что территории, которыми Израиль теперь распоряжался, являются не «оккупированными», а «управляемыми» – термин, не имеющий признанного статуса в МГП, но призванный подкрепить официальную позицию Израиля, состоящую в отрицании применимости ЖК4 де-юре при одновременных попытках использовать ее «гуманитарные положения» де-факто (иными словами, Израиль как бы соглашался с духом, но не с буквой этого правового документа). Это было не единственной исключительной особенностью того, что почти все остальные члены международного сообщества рассматривают как военную оккупацию, в отношении которой ЖК4 действует де-юре, – точка зрения, которую я разделяю. В частности, оккупация продолжается значительно дольше, чем предполагалось во время разработки этого правового акта, и тем самым открывается возможность для принятия мер ad hoc и разработки подручных средств, которые могут оцениваться только лишь с точки зрения морального соответствия духу МГП (и, разумеется, духу права в сфере основных прав человека). Предполагается, что суверенные права не могут быть определены до формального заключения мирного договора, но официальные израильские карты не содержат «абсолютно никакого разграничения между тем, что часто определяется как собственно территория Израиля (т. е. в границах, существовавших до 1967 г.), и оккупированными территориями»[439]. Фактически имели место две аннексии территории (Восточного Иерусалима в 1967 г. и Голанских высот в 1980 г.), а контроль Израиля над Западным берегом к началу 1980-х годов стал настолько похож на де-факто аннексию, что авторитетный старейшина американской еврейской общины именно так и его и охаратеризовал[440]. Другой экстраординарной особенностью, которая, как и аннексия Голанских высот, оправдывалась необходимостью гарантировать национальную безопасность, было все возраставшее переселение израильских граждан на оккупированные территории и создание там укрепленных еврейских поселений, причем каждый раз за счет палестинских жителей, чему невозможно найти оправдания ни в одном разделе международного права.

Нет сомнения в том, что эта военная оккупация – именно как военная оккупация – исключительна и уникальна по своему характеру, а ее взаимоотношения с международным правом способны поставить в тупик своей сложностью. Тому, кто их анализирует, следует попытаться разделить, насколько это возможно, те элементы, которые поддаются объяснению с точки зрения оккупационной политики, претендующей на законность, и те, – как, например, экономическая эксплуатация и создание поселений, – которые, наоборот, относятся к противоправным идеям аннексии или исторического права на территорию. Подобные попытки отнюдь не обречены на неудачу. Независимо от того, что многое из происшедшего за это время едва ли может получить оценку исходя из принципов и норм МГП, о многом другом вполне можно судить на их основе, и сам Израиль указывает возможный путь к этому. Какими бы оговорками израильское правительство ни прикрывало свой отказ признать де-юре ЖК4, оно по крайней мере согласилось с «уместностью применения международных правовых стандартов», что, к примеру, в подобных обстоятельствах отказывались делать СССР в Венгрии, Чехословакии и Афганистане, ЮАР в Намибии, а также, можно добавить, Индонезия в Восточном Тиморе. Израильские военные власти обеспечили МККК свободу доступа на оккупированные территории, а Верховный суд Израиля подтвердил действие Гаагских правил[441]. Уместно также отметить, что приверженность Армии обороны Израиля соблюдению трех других ЖК никогда не подвергалась сомнению и что Израиль допустил почти беспрецедентную свободу критики проводимых им операций на предмет их соответствия его правовым и моральным обязательствам, причем со стороны как представителей самих вооруженных сил, так и внешних наблюдателей.

Опыт, накопленный с 1967 г. как Израилем в качестве оккупанта, так и палестинцами в качестве оккупированной стороны, наводит на мысль о том, что справедливо одно из следующих утверждений либо сразу оба: нормы 1949 г. недостаточно адекватны, чтобы удовлетворить разумные требования обеих сторон, и/или просто не существует приемлемого пути регулирования правовыми средствами отношений между оккупирующей стороной, полной решимости применять силу для осуществления своих намерений, и оккупированной стороной, полной решимости оказать сопротивление. Часть Конвенции о защите гражданского населения, посвященная военной оккупации, вместе с ДПI либо без него может остаться не более чем проявлением самоообольщения. Но следует признать, что Западный берег и Сектор Газа не совсем подходят в качестве испытательного полигона для новых правил. Разработчики конвенции никак не могли предусмотреть ни возможность столь длительной военной оккупации, как в данном случае, ни таких исключительно сложных обстоятельств, как те, что связали в один клубок новое государство Израиль, соседние арабские государства (многие из которых в некотором смысле тоже новые) и изгнанный палестинский народ, который обладает признаками «государства, ожидающего своего создания». История превратностей ЖК4 в этой уникальной ситуации не может быть воспринята иначе, как предварительная оценка ее достоинств. Тем не менее это обескураживающая история, история режима военной оккупации, поддерживаемого в течение длительного времени такими средствами, которые вряд ли были бы иными, если бы конвенций 1949 г. вообще не существовало.

Комендантский час, запреты и аресты с незапамятных времен входят в репертуар оккупантов. Меры, похожие на те, что Германия предпринимала во время Второй мировой войны, используются до сих пор и до сих пор носят название «репрессалий» (или «репрессий»), хотя их не столь убийственный размах и менее жестокие цели иногда позволяют объяснить их в категориях пропорциональности и избирательности, причем такие объяснения могут звучать разумно. Другие старые термины, имеющие дурную репутацию, продолжают использоваться, но теперь уже в новом противоречащем и противоположном смысле. Арабские участники конфликта берут заложников и с готовностью признают это, а «административные задержания», осуществляемые израильтянами, по-видимому, нередко выполняют ту же функцию, что и взятие заложников. Стороны в течение длительного времени так часто и безапелляционно обвиняли друг друга в терроризме, что теперь необходимо особое усилие воли, чтобы вспомнить, что некоторые квалифицируемые таким образом акты могут быть более избирательными, пропорциональными и в определенных обстоятельствах более оправданными, чем другие. На вопрос о том, являются ли репрессалии, которые Израиль систематически предпринимает в ответ на действия, квалифицируемые им как преступления или акты террора, чрезмерными, устрашающими, террористическими и т. д., как утверждают пострадавшие от них, нет единого ответа, по поводу которого можно было бы достичь согласия. Оправдывая свои налеты (в основном воздушные) на предполагаемые базы террористов за пределами собственной территории, Израиль утверждает, что сопутствующие потери среди гражданского населения являются результатом того, что террористы не отделяют гражданских лиц от вооруженных бойцов. Уничтожение имущества семей и близких соседей предполагаемых террористов Израиль мотивирует тем, что коллективные наказания очень результативны в обществе, для которого характерны такие черты, как клановость, этика, высоко ставящая обязательства перед семьей, и недоверие к правительству – еще одно из напоминаний, неоднократно повторяющихся на страницах данной работы, о том, что идеи об обществе, человеческой природе и верховенстве права, которыми руководствовались МККК и большинство законодателей, принимавших конвенции 1949 г., могут оказаться слишком открытыми и индивидуалистическими для восприятия людьми со столь отличающейся культурой и опытом.

Конвенции 1949 г., обязательно рассматриваемые в совокупности с Гаагскими правилами, знаменуют собой завершение истории правовой регламентации репрессалий в той ее части, которая касается Израиля, так как он не подписал и, вероятно, никогда не подпишет протоколы 1977 г., которые налагают еще более всеобъемлющий запрет на репрессалии[442]. Дополнения, привнесенные в 1977 г. в существующее регулирование, носят двоякий характер. Оно распространяет запрет на защищаемые ДПI объекты в сфере религии и культуры, а также природную среду и средства существования; под определением «гражданские лица и гражданские объекты» оно подразумевает не только те, которые расположены на территории, оккупированной противником (о чем в основном шла речь в 1949 г.), но и в особенности находящиеся на самой вражеской территории. Объявляются неправомерными в качестве репрессалий бомбардировки и блокада в отношении гражданского населения, и таким образом формально закрывается огромная брешь, которая существовала со времени Нюрнбергских трибуналов. Не оставлено никакой лазейки для законного применения репрессалий, кроме как против военного персонала и для военных целей.

Вопрос о том, предоставляет ли такая регламентация достаточно возможностей для извлечения пользы из репрессалий, активно обсуждался на CDDH и является предметом споров. Не подвергая сомнению мудрость доктрины Калсховена, согласно которой угроза репрессалий предпочтительнее их применения, позволю себе все же усомниться, например, в том, что правительство воюющей державы, испытывая давление массовой политики, остановится перед применением репрессалий против противника, регулярно совершающего нападение на его народ. Стремление защитить гражданское население от всех опасностей военного времени, по-видимому, зашло слишком далеко в 1977 г., точно так же как и в 1949 г. в более узком вопросе о гражданских лицах на оккупированной территории. Закон, который делает невозможным для воюющей стороны достойно осуществлять режим военной оккупации, не обязательно облегчает жизнь людям, оказавшимся в оккупации; он просто может дать сигнал к тому, чтобы сделать ее еще хуже. В конечном итоге ЖК4 является несколько односторонней. Идеальный кодекс осуществления режима военной оккупации в соответствии с гуманитарными принципами должен содержать всеобъемлющий корпус правил поведения как оккупирующей стороны, так и оккупируемой. Адам Робертс очень хорошо подытоживает суть проблемы в конце своей монументальной статьи 1990 г. (на которую я уже ссылался), когда он выражает сожаление, что Генеральная Ассамблея использует законы об оккупации как «палку, которой надо бить оккупантов… а не как важное средство к примирению конфликтующих интересов сторон». МГП лишь тогда достигнет состояния совершенства и приемлемости для всех, когда члены международного сообщества убедятся, что они способны управлять военной оккупацией, вообще не прибегая к репрессалиям[443].

Зоны безопасности

Еще одним доказательством того, насколько серьезно и близко к сердцу современное МГП принимает интересы гражданского населения, являются статьи ДПI о защите зон безопасности (ст. 59 «Необороняемые местности» и 60 «Демилитаризованные зоны») и организациях гражданской обороны (ст. 61–67). Гражданская оборона представляет собой новый пункт в перечне мер по защите гражданского населения, но зоны безопасности или, как предпочитает называть их МККК, «местности, находящиеся под особой защитой» [protected areas], имеют давнюю историю. Их самый ранний прототип – религиозный институт убежища, предоставляемого храмом. Они тесно связаны с освященной временем практикой объявлять необороняемые населенные места открытыми городами, как это было сделано в той или иной степени с Римом, Флоренцией, Парижем и некоторыми другими городами во время Второй мировой войны. Такая практика весьма запутанна и неоднозначна. Р. Дж. Дженнингс приложил все усилия к тому, чтобы досконально проанализировать ее в «Британском ежегоднике международного права» за 1945 г. Особая роль зон, находящихся под особой защитой, в МГП впервые проявилась в связи со все более распространявшимся в XVIII – начале XIX в. обычаем использовать флаги и эмблемы с особыми обозначениями для идентификации и тем самым, по замыслу, для защиты лиц и действий, связанных со сбором раненых и больных и уходом за ними. Защитные эмблемы приобрели формальный статус и интегрированы в договорную базу МГП, начиная с 1864 г., а их эффективность была признана bona fide ВДС, далеко превосходящей их недостатки. В некоторых случаях в места расположения госпиталей попадали снаряды и бомбы, но во многих других удавалось избежать этого. Плавучие госпитали, их функциональные аналоги на море, чаше всего благополучно достигали своего пункта назначения. Такие местности, находящиеся под особой защитой ввиду их медицинских функций, обозначенные легко узнаваемыми эмблемами Красного Креста (или Красного Полумесяца, или еще как-нибудь), по возможности располагающиеся на безопасном расстоянии от всего, что могло бы рассматриваться в качестве военной цели, при том что информация об их месторасположении доводится до сведения противника через посредника доброй воли (например, МККК), стали привычной чертой военных конфликтов, участники которых стараются соблюдать законы войны.

МККК давно пытается расширить сферу применения принципа местности, находящейся под особой защитой. О новшествах, введенных в 1949 г., уже говорилось выше. МККК стремился убедить воюющие стороны использовать этот принцип для защиты не только медицинской деятельности, но и всех лиц, не принимающих активного участия в военных действиях. Он даже пытался убедить потенциальных участников вооруженных конфликтов оговаривать месторасположение таких зон заранее, еще до начала самих военных действий, в результате которых создание таких зон становится необходимым. Эта вторая идея, которая появилась в ст. 23 ЖК1 и ст. 14 ЖК4, так и не была реализована. Она не казалась такой необычной в момент ее появления, какой представляется теперь задним числом. Больше всего ее появление на свет в 1930—1940-х годах было связано с применением и угрозой применения «оружия массового уничтожения» против городов (то же самое до некоторой степени поддерживало ее актуальность в десятилетия «холодной войны»). В то время, когда государства, опасавшиеся применения такого оружия против собственного населения, составляли планы массовой эвакуации гражданских лиц из угрожаемых районов в безопасные, предложения о формальном юридическом закреплении практики, которая, по мнению МККК, сделает безопасные зоны еще более безопасными, не были неразумными. Соответствующая статья ЖК4 содержала точный перечень тех гражданских лиц, которых более всего касались правительственные программы по эвакуации: «раненые и больные, инвалиды, престарелые, дети до 15-летнего возраста, беременные женщины и матери с детьми до 7-летнего возраста». Более того, это отвечало и намерениям МККК, которые он никогда особо не скрывал, – привлечь внимание держав с высоким уровнем развития военных технологий к логическим следствиям их «оборонной» политики. Однако правительства таких держав не очень-то желали, чтобы эти следствия привлекли внимание их собственного гражданского населения. Эта идея не пришлась по душе и военным руководителям. Существует ли такой район в их странах, в отношении которого они могли бы заранее полностью исключить использование в военных целях? И – снова проблема контроля! – могут ли они доверять слову противника о том, что соответствующий район его собственной территории точно так же свободен от всякого военного использования? Они были не склонны верить в это.

Что касается другой части программы по созданию зон, находящихся под защитой, то здесь МККК достиг большего успеха. К традиционным зонам и местностям расположения госпиталей и больниц после Второй мировой войны добавились еще два важных типа. Первое дополнение касается установления таких зон на море, и произошло оно во время военного конфликта вокруг Фолклендских островов после вторжения войск Аргентины в 1982 г.

По предложению Великобритании и без каких либо специальных соглашений, совершенных в письменной форме, стороны… создали нейтральную зону на море… получившую название «квадрат Красного Креста»… расположенную в открытом море к северу от островов. Не мешая проведению военных операций, она предоставляла плавучим госпиталям возможность находиться наподалеку… и позволяла совершать обмен британскими и аргентинскими ранеными[444].

Другое новшество можно наблюдать на примере разнообразных нейтральных зон и местностей, находящихся под особой защитой, создаваемых в основном в интересах мирного населения, например, в Дакке в 1971 г., Никосии в 1974 г., Сайгоне и Пномпене в 1975 г. «и в главных городах Никарагуа в 1979 г.»[445]. Невозможно определить, насколько чаще усилия, предпринимаемые МККК в этом направлении, увенчались успехом по сравнению с теми случаями, когда они потерпели неудачу. Опасности, которым подвергаются беженцы в подобных ситуациях, бесчисленны, а задача их определения в каждом конкретном случае, очевидно, является запутанной и деликатной. Но «участники конфликта» должны дать согласие на создание таких зон, причем их число может быть больше двух: в фильме МККК, посвященном его деятельности в Ливане во время гражданской войны конца 1970-х годов, его главный представитель описывает напряженную работу по достижению одновременного согласия между шестнадцатью воюющими группировками, что было равносильно волшебству[446]. История местностей, находящихся под особой защитой, будет неполной без приведения фактов об их размерах и сроках существования; «нейтральная зона», которую в конечном итоге удалось создать МККК в Северном Афганистане в апреле 1990 г., просуществовала, кажется, не дольше, чем 12-часовое перемирие[447]. Однако ее ценность в качестве прецедента и примера по своей значимости может далеко превосходить все остальное, учитывая, что ее создание имело место в среде, где политический нейтралитет и гуманитарная беспристрастность явно не входят в число естественных нравственных предпочтений, но являются приобретенными. Там, где не проводится четкого разграничения между гражданскими лицами и комбатантами и где раненых со стороны противника обычно уничтожают, а не выхаживают, гуманитарное покровительство даже в течение очень ограниченного периода времени может цениться на вес золота.

Конечно, уникальная способность МККК раскрывать зонтики нейтральности означает, что он, несомненно, является активным действующим лицом в создании зон безопасности, но не единственным. Женевские конвенции предусмотрели несколько возможностей для деятельности «других гуманитарных организаций». В большинстве случаев для деятельности такого рода едва ли требуется официальная правовая санкция, или же она уже предоставлена тем или иным способом – например, правом в сфере защиты прав человека или в рамках многочисленных направлений деятельности ООН, связанных с проблемами беженцев. Святой Престол сыграл решающую роль в учреждении «места священного убежища» в Доминиканской Республике в 1965 г., а ЮНИСЕФ (Детский фонд ООН) несколько раз добивался успеха в похожей миссии по убеждению воюющих сторон в установлении режима прекращения огня на период выполнения программ вакцинации местного населения[448]. И сама ООН начала половинчатое и сбивчивое движение к участию в подобной деятельности, когда в апреле 1991 г. попыталась смягчить последствия действий иракских властей против курдского населения своей страны после войны с Кувейтом путем создания особых зон, которые Генеральный секретарь ООН назвал «центрами приема беженцев» (термин, прямо заимствованный из сферы помощи беженцам), а британский премьер-министр, который, по-видимому, выступил и «перводвигателем» принятия этой идеи Европейским сообществом, называл их «надежными убежищами» [safe heavens] (термин, который также может быть переведен как «зоны безопасности», что близко к принятому в МГП понятию местностей, находящихся под особой защитой [protected areas]).

«Операция «Убежище» [Operation Haven] на границе Ирака с Турцией продолжалась с середины апреля до середины июля 1991 г., но до сих пор невозможно определить, помогла ли она в конечном итоге или помешала делу гуманитарного нейтралитета. То, что ООН может убедительно выступать в роли нейтральной или беспристрастной стороны по отношению к любому вооруженному конфликту, невозможно отрицать, а то покровительство, которое она может предоставить жертвам и потерпевшим, возможно, не ограничено. Но надо вооружиться парой розовых очков, чтобы в ситуации 1991 г. увидеть отношения ООН vis-à-vis Ирак именно в таком свете, и при этом придется дать желательную интерпретацию слишком многим двусмысленностям. Военные действия с целью изгнать Ирак из Кувейта и наказать за все совершенные им неправомерные акции, возможно, и не были «войной ООН», на чем упорно настаивал Генеральный секретарь, но в определенном смысле это, несомненно, была война, санкционированная ООН[449].

В «Операции «Убежище» были задействованы войска «многосторонней коалиции» численностью более 20 000 человек, представлявшие тринадцать государств. Некоторые из них не принимали участия в недавних сражениях, но участие американских, британских и французских войск было доминирующим, а «общая координация» осуществлялась американцами[450]. Резолюция Совета Безопасности ООН № 688 от 5 апреля 1991 г., осудившая репрессии иракских властей против собственного гражданского населения (особенно курдского), как представляющие угрозу международному миру и безопасности, может оказаться вехой в развитии международного права – и именно в таком качестве ее приветствовало движение за права человека. Тем не менее должно пройти немало лет, прежде чем она перестанет выглядеть как всего лишь одна из длинной серии резолюций, призванных добиться применения правовых норм, зафиксированных в Уставе ООН, к одному беспрецедентно нарушающему закон члену международного сообщества, порожденная замешательством в рядах коалиции, исполняющей решение ООН, перед лицом тревожного поворота, который неожиданно принял курдский вопрос[451].

(Обстоятельства заставляют меня не останавливаться на последующих инициативах ООН в этой сфере гуманитарной защиты, предпринятых в бывшей Югославии. Они были выдвинуты уже после того, как я написал в черновом варианте этот раздел, и эта деятельность продолжается сейчас, пока я пишу его окончательный вариант для печати. К тому времени, когда выйдет эта книга, мы узнаем очень многое о сильных и слабых сторонах, потенциальных возможностях успеха и неудачи зон безопасности и местностей, находящихся под особой защитой, создаваемых под эгидой ООН.) Что касается связанного с этим вопроса о гражданской обороне, то можно сказать, что он служит напоминанием каждому изучающему современное МГП о том, что не существует обязательной взаимозависимости между непреходящей значимостью вещей и тем местом, которое отводится им в его правовых механизмах. Примером тому служат семь статей – целая глава – ДПI, посвященных гражданской обороне. Этот предмет заинтересовал относительно небольшое число стран, среди которых можно особо отметить Швецию, Западную Германию, а также государства советского блока. Эти страны в то время были обеспокоены возможностью бомбардировок, нападения и/или оккупации, и они располагали достаточными материальными средствами и административными способностями, чтобы предпринять соответствующие меры предосторожности. Для таких стран эта глава представляла собой идеальную модель того, что они могли ожидать в лучшем случае при самых плохих обстоятельствах.

С их точки зрения, гражданская оборона вполне заслуживает самого серьезного отношения. Из-за того масштаба противоречий и рискованных авантюр, в которые ядерное оружие может вовлечь обладающие им государства, Великобритания, где перспективы гражданского населения выжить в ядерной войне были особенно плачевны, никогда со времени Второй мировой войны не воспринимала гражданскую оборону с такой серьезностью, и поэтому ее вклад в разработку этих статей был невелик[452].

Определяющая посылка главы ДПI, посвященной гражданской обороне, состоит в том, что хорошо организованное и законопослушное государство располагает, или, по крайней мере, должно располагать, организацией гражданской обороны, «чтобы защитить гражданское население от опасностей и помочь ему устранить непосредственные последствия военных действий или бедствий, а также создать условия, необходимые для его выживания». Руководящий принцип, по мнению специалистов, комментирующих эту главу, состоит в том, что «гражданская оборона является одним из аспектов жизни гражданских лиц»[453]. Основная цель данного правового текста – гарантировать, что при вторжении или оккупации организации гражданской обороны, имеющие очень заметный отличительный знак в виде «равностороннего голубого треугольника на оранжевом фоне», не будут приняты за часть вооруженных сил обороняющейся стороны или организации, принимающей участие в ее военных усилиях. Насколько подобная задача может быть тонкой и сколько самообладания может потребоваться для ее исполнения, демонстрирует длинная ст. 65 «Прекращение предоставления защиты». Силы вторжения (оккупационные силы) могут вмешаться в деятельность членов организаций гражданской обороны по сохранению ткани гражданского общества своей страны только в том случае, если те, «помимо своих собственных задач, совершают действия, наносящие ущерб противнику», но «только после того, как было сделано предупреждение, устанавливающее каждый раз, когда это необходимо, разумный срок, и после того, как такое предупреждение не принимается во внимание». Далее в статье перечисляются действия, которые не должны рассматриваться как наносящие ущерб противнику. Они включают «выполнение задач гражданской обороны под руководством или контролем военных властей», «ношение легкого личного оружия гражданским персоналом гражданской обороны» и «формирование гражданских организаций гражданской обороны по военному образцу». Может возникнуть мысль, что эти положения данной статьи довольно нереалистичны. Поборник данной отрасли современного МГП должен будет согласиться, что, как бы твердо во многих отношения эти последние ее версии ни стояли на земле, их голова витает в облаках.

Меры предосторожности и пропорциональность

К числу наиболее важных статей ДПI относятся две – 57 и 58, посвященные мерам предосторожности, принятия которых следует ожидать как от нападающей, так и от защищающейся стороны в интересах защиты гражданских лиц и объектов от ущерба, которого можно избежать. Никогда прежде ничего подобного не включалось в тексты договоров; и все же эта идея так же стара, как и сама идея ограничения войны. И она столь же фундаментальна, как и идея избирательности. Но в то время как принцип избирательности был давно признан в качестве основополагающего и занял подобающее ему место в соответствующих документах, принципу пропорциональности потребовалось гораздо больше времени для формального закрепления, и не потому, что его идея была незнакома или его действенность вызывала сомнения, а предположительно потому, что он считался слишком зыбким, а его подразумеваемые следствия – слишком неудобными, чтобы его можно было изложить в словесной формулировке. И лишь после 1945 г. он выбрался из-под спуда. Судьям, принимавшим участие в работе трибуналов по военным преступлениям, приходилось неоднократно давать оценку юридическим аргументам, касающимся доказательств умышленного или совершенного по небрежности непринятия мер предосторожности при проведении военных операций и презрения к моральным принципам при совершении жестокостей, бывших в той или иной степени непропорциональными. С тех пор термин «пропорциональность» становился все более употребительным в дискурсе МГП, поскольку неравнодушные люди приходили в ужас от вооруженных конфликтов эпохи и старались докопаться до причин их чудовищного характера[454].

Но известность принесла с собой противоречия. Существовало два способа взглянуть на предмет. Для представителей людей и местностей, которые, как считалось, очень сильно и без необходимости пострадали от преступных обстрелов и бомбежек, практически любые непреднамеренные человеческие жертвы и разрушения выглядели чрезмерными. Они полагали, что списывать их в качестве «сопутствующего ущерба» – слишком удобный способ избежать ответственности; методичное же обсуждение всех «за» и «против» под рубрикой пропорциональности означало бы придать этим тяжким последствиям определенную респектабельность, которой они никак не заслуживают. Эти доводы вовсе не относились исключительно к событиям Второй мировой войны. Те, кто придерживался такой линии рассуждений о пропорциональности, были заинтересованы не столько воспоминаниями о бомбардировках, имевших место в прошлом, сколько тем, чтобы привлечь внимание к совершаемым в настоящее время. Поступая таким образом, они также подчеркивали тот факт, что сторонами, наиболее озабоченными установлением правил пропорциональности, являются промышленно развитые военные державы, поскольку только они располагают ресурсами и техническими средствами, позволяющими совершать потенциально нарушающей принцип пропорциональности нападения, и вследствие своей склонности задействовать в большей степени технику, чем людей, именно у них есть мотивы к таким действиям. Если подходить к проблеме с таких позиций, то вопрос пропорциональности смыкается с имевшими широкое распространение в 1960—1970-х годах утверждениями некоторых социалистических и антиколониальных кругов, что правила ведения военных действий, содержащиеся в МГП, на самом деле направлены против стран «третьего мира» и поэтому должны быть не просто пересмотрены, а революционизированы.

Но если посмотреть на дело с более традиционных позиций, то самое большее, что необходимо предпринять в отношении принципа пропорциональности (а фактически это максимум того, что можно реализовать на практике), – это открыто поставить его, ясно сформулировать его таким образом, чтобы все стороны могли убедиться в необходимости принять его и включить в усовершенствованную версию МГП, которую примет CDDH. В круг обязанностей МККК в годы подготовки этой конференции, а затем в течение четырех лет ее работы входила, помимо пропаганды собственной точки зрения, помощь в примирении разногласий в позициях других участников. Вопросы, которые обсуждались открыто, носили правовой характер, но мотивы и побуждения, стоявшие за аргументацией сторон, были зачастую политическими. Некоторые из заседаний CDDH слишком походили на заседания Генеральной Ассамблеи ООН, чтобы быть комфортными для нейтрально настроенных участников. Чтобы в результате работы конференции могла появиться улучшенная и приемлемая для всех версия МГП, было важно преодолеть те сложности существовавшего на тот момент корпуса права, которые беспокоили страны «третьего мира». По многим вопросам МККК занял позицию, достаточно доброжелательную по отношению к мнению этих стран и/или социалистического блока, – настолько, что американские авторы в период администрации президента Рейгана находили ее антиамериканской[455]. Но, когда дело коснулось вопроса о пропорциональности, позиция МККК была недвусмысленной. «Проект правил, направленных на ограничения опасностей, которым подвергается гражданское население в военное время» («Draft Rules for the Limitation of Dangers Incurred by the Civilian Population in Time of War»), который стал священным писанием для движения Красного Креста сразу после его опубликования в 1956 г., включал в себя большую главу «Меры предосторожности при нанесении ударов по военным целям», и именно этот проект послужил основой содержания ст. 57 и 58 ДПI.

Эти статьи, как и многие другие правила и предписания МГП, стремятся найти безопасные пути через зыбучие пески, лежащие между сильным желанием полностью защитить гражданское население от опасностей войны, с одной стороны, и трагическим пониманием того, что природа войны делает полную защиту нереализуемой, – с другой. Если бы для того, чтобы действительно защитить гражданских лиц, было достаточно настойчивого и многократно подтвержденного запрета на нападения непосредственно на них, то их безопасность была бы уже давно гарантирована; тема запрета вновь и вновь возникает в текстах МГП ad nauseum[456]. Но от этого гражданское население не становится более защищенным даже в результате значительного уточнения списка того, что может быть подвергнуто нападению согласно определению военных целей в ДПI, рассмотренному выше. Несчастные случаи неизбежно будут иметь место. Даже самые тщательно разработанные планы реализуются не так, как задумано. Никто не может гарантировать, что даже после самого точного прицеливания бомбы и пули не попадут куда-то еще, кроме заданной цели. Но риски можно уменьшить. Принятие разумных мер предосторожности может, вероятно, помочь гражданским лицам избежать определенных опасностей: те, которые нельзя устранить, можно минимизировать. Поэтому рассматриваемые статьи формулируют те меры предосторожности, которых можно вполне резонно ожидать от тех, «кто планирует нападение или принимает решение о его осуществлении»; под «нападением» подразумеваются любые «акты насилия в отношении противника, независимо от того, совершаются ли они при наступлении или при обороне» (ст. 49)[457].

Пропорциональность как таковая не упоминается вообще, но именно об этом должен задуматься военачальник, когда он со своими советниками (в число которых в особо уважающих право вооруженных силах входят также и юристы) взвешивает и сравнивает друг с другом 1) «конкретные и прямые» военные преимущества, которые предполагается получить в результате возможных действий, 2) «случайные потери жизни среди гражданского населения, ранения гражданских лиц и случайный ущерб гражданским объектам или то и другое вместе», что может сопутствовать этим действиям, и 3) то, какие меры предосторожности «практически возможны». Рассмотрим вкратце каждый из этих пунктов.

1) Этот пункт заставляет вспомнить об акцентах, поставленных в определении, которое ст. 52 (2) дает военным объектам. Оно имело своей целью добавить к понятию очевидного военного объекта элемент наглядности и непосредственности; объект, который может быть подвергнут правомерному нападению, не есть нечто такое, что может когда-то в будущем принести военные преимущества противнику, а то, что вносит эффективный и определенный вклад в его военный потенциал в данный момент[458]. К характеристикам «эффективный» и «определенный» были добавлены «конкретный и прямой».

2) Это – «активная зона морального реактора». То, что случайные потери среди гражданского населения почти неизбежны, должно восприниматься как нечто само собой разумеющееся. Но важно задаться вопросом: насколько велик тот риск, который можно допустить? Какой уровень риска следует считать «чрезмерным»? Ключевое слово здесь – «чрезмерное». Согласно п. 2(а) (iii) и п. 2 (b), военный начальник перед принятием решения должен оценить вероятность того, что нападение повлечет «случайные потери» и т. д., в соответствии с приведенной выше цитатой, «которые были бы чрезмерными по отношению к конкретному и прямому военному преимуществу, которое предполагается получить». Некоторые наиболее интересные аспекты расчета этого соотношения будут рассмотрены ниже.

3) Основное предназначение термина «практически возможный» в данном контексте заключается в том, чтобы заверить военных, что от них не требуется сделать нечто объективно невозможное или нечто такое, что возможно лишь при условии отказа от военных преимуществ. Поэтому те, кто планирует нападение или принимает решение о его осуществлении, должны «сделать все практически возможное, чтобы удостовериться в том, что объекты нападения не являются ни гражданскими лицами, ни гражданскими объектами» и т. п., а также выбирать «средства и методы нападения с тем, чтобы избежать случайных потерь жизни среди гражданского населения [и т. д.] и, во всяком случае, свести их к минимуму». На CDDH было много споров вокруг того, какое слово следует использовать, а уже после того, как остановились на «практически возможном», – о том, как в точности следует понимать его смысл. Толкование, за которое выступала Великобритания и которое, вероятно, поддерживало намного больше участников, чем открыто высказалось в его поддержку, по видимости, было весьма либеральным и сводилось к следующему: «практически возможное» означает «то, что осуществимо или реализуемо на практике, принимая во внимание все обстоятельства момента, включая те, которые существенны для успеха военной операции». «Заявление о толковании», сделанное Италией, было аналогичным, но еще более расплывчатым, поскольку в число обстоятельств, подлежащих учету, включались, помимо военных, еще и «гуманитарные» соображения[459]. Достигают ли подобные упражнения в словесности каких-то значимых результатов – судить читателю.

Вряд ли военные начальники, принимающие решения, потеряют сон, размышляя о значении термина «практически возможный», но им следует серьезно призадуматься о смысле определений «конкретные» и «прямые», а также «чрезмерные». Позволяет ли то положение, которое занимает командир, вырабатывать суждения на основе этих критериев? Чем ниже его уровень в системе оперативного управления, тем ему труднее делать такие оценки. Младшие лейтенанты и сержанты обычно не в курсе тех грандиозных планов, которые вынашивают штабные офицеры и генералы. Случайные потери, понесенные жителями деревни, могут показаться чрезмерными командиру взвода, получившему приказ с боем занять ее, но будут выглядеть совсем минимальными с более широкой точки зрения офицеров оперативного отдела штаба дивизии командиров. Отсюда возникла оговорка, предложенная Швейцарией (при поддержке многих других стран) и гласящая, что эти нормы «не создают дополнительных обязательств у личного состава, кроме командного состава на уровне батальона, а также высшего командования»[460]. Командир более низкого уровня постоянно в изменяющейся обстановке боя может неоднократно иметь возможность принимать независимые моральные решения, но совершенно понятно, что сам он, так же как и солдаты, находящиеся под его командованием, в контексте более масштабных операций должны полагаться на суждения вышестоящих командиров. Тем не менее вопрос, поставленный в начале данного абзаца, встает перед последними и в иной форме. Они могут занимать достаточно высокое положение в командной иерархии, но качество их решений определяется имеющейся у них информации. Снова и снова ст. 57 вынуждена исходить из адекватности и точности информации, на основе которой делаются расчеты и принимаются решения о том, какой ущерб может быть «чрезмерным», но в спешке и горячке сражения получить надежную информацию может оказаться так же сложно, как и произвести холодный расчет.

Даже в обстановке меньшей горячки и спешки источники информации могут подвести. Недавний нашумевший случай использования ошибочной информации, повлекший за собой, по-видимому, «чрезмерные» потери среди гражданского населения, – бомбардировка 13 февраля 1991 г. бункера в Багдаде, построенного во время войны между Ираком и Ираном как бомбоубежище, а впоследствии служившего одновременно чем-то вроде центра командования и управления, о чем знали разработчики операции, и ночным бомбоубежищем, о чем они не знали. Невзирая на то что бункер был расположен в центре населенного района, сама бомбардировка отвечала строжайшим правовым требованиям и не предполагала никакого сопутствующего/случайного ущерба. Тем не менее значительное число гражданских лиц, находившихся в убежище, погибло. Этот инцидент сразу же стал cause célèbre[461]. В то время как неполнота информации о действительном положении дел не позволяла американским офицерам, осуществлявшим целеуказание, с уверенность дать убедительное объяснение, отрицание Ираком того, что бункер использовался не только в качестве бомбоубежища, и преподнесение им инцидента в качестве примера беззаконного убийства мирных граждан были с легкостью приняты на веру репортерами и комментаторами СМИ, которые ничего не знали об иракской практике объединять гражданские объекты с военными, не сделали никаких выводов из того факта, что бункер был снаружи замаскирован и огорожен колючей проволокой, и совершенно не понимали, как все это соотносится с правом, Только когда военные действия были закончены, появилась возможность полностью восстановить ход событий[462]. Вопрос о том, что сделали бы или что должны были бы сделать американские офицеры, осуществлявшие целеуказание, знай они еще до того, как был отдан приказ о нанесении удара, о втором назначении бункера в качестве бомбоубежища, породившем путаницу, – это как раз один из тех вопросов, которые так любят обсуждать на семинарах по МГП. Положение п. 2 (с) ст. 57, требующее делать «эффективное заблаговременное предупреждение… за исключением тех случаев, когда обстоятельства этого не позволяют», в этом случае не помогло бы, поскольку заблаговременное предупреждение просто дало бы возможность иракским властям перебазировать своих военных, использовавших бункер, в безопасное место. Расчеты же относительно того, какой уровень потерь среди гражданского населения может оказаться чрезмерным, должны были бы принять во внимание военную ценность функций бункера как пункта командования и управления в той степени, в какой о ней можно было догадываться, в контексте иракской военной машины в целом, с учетом того, что о ней было известно. ДПI сформулировал в явном виде принцип пропорциональности и облегчил его понимание, что было полезным достижением, но он не может сделать легким его практическое применение.

Другой случай, который наглядно демонстрирует потенциальную сложность задаваемого принципом пропорциональности соотношения между качеством информации, «конкретными и прямыми» военными преимуществами и случайными потерями среди гражданского населения, – это дело немецкого генерала Лотара Рендулича, относящееся к периоду Второй мировой войны. Рендулич был одним из обвиняемых по делу «США против Листа и др.», о котором мы уже упоминали. Он не был самым знаменитым генералом из оказавшихся на скамье подсудимых, но часть приговора, вынесенного судом по этому делу, имела, как выяснилось, особую важность, поскольку имела прямое отношение к вопросу о пропорциональности, а также потому, что по сути дела содержала руководящие указания для военачальников по применению этого принципа. Рендуличу было предъявлено обвинение в нескольких преступлениях, совершенных на Балканах, и – по настоятельному требованию Норвегии – в причинении чрезмерных разрушений в самых северных районах Норвегии, округе Финнмарк и на севере округа Тромсё, во время отступления немецких войск, которым он руководил зимой 1944/45 гг.[463] Он был признан виновным в совершении преступлений на Балканах (которые составляли основную часть выдвинутого против него обвинения) и невиновным в том, что касается Норвегии. Именно это последнее обстоятельство и должно здесь привлечь наше внимание. Американский суд пришел к выводу, что разрушения, хотя, по-видимому, чрезвычайно сильные и, более того, по сути дела тотальные, все же могли быть оправданными, потому, что, хотя русские на самом деле и не преследовали его по пятам, он не мог быть в этом уверен. Законность разрушений с целью помешать преследованию не оспаривалась[464]. Как утверждала защита Рендулича, та информация, которой он располагал, была ограниченной и неполной, но это было самое большее, что он мог получить, поэтому он был вынужден действовать на основе того, что теперь можно было бы назвать «критерием наихудшего случая» или «критерием максимина». Потребовались годы, чтобы восстановить северную часть Норвегии, население которой с неизбежностью претерпело множество страданий во время насильственной эвакуации.

Восстановление было далеко не завершено, когда в начале 1948 г. новость о приговоре суда дошла до Норвегии. Он был воспринят с бурным негодованием. Во время дебатов в норвежском парламенте, тон которых, принимая во внимание существовавшие на тот момент обстоятельства, был на удивление выдержанным и интеллектуально корректным, оправдание Рендулича было убедительно оспорено в силу следующих оснований. 1) Возможно, он на самом деле не мог быть уверен в том, что русские не преследуют его по пятам, и произведенные им вначале разрушения в восточном Финнмарке (за исключением самого восточного района около Киркенеса, захваченного русскими до наступления зимы) могли быть оправданными с точки зрения военной необходимости, но это оправдание становилось все менее и менее убедительным по мере того, как выяснялось, что шел месяц за месяцем, отступление немцев продолжалось, а русские все никак не появлялись. 2) Рендулич утверждал, что действовал в условиях нехватки времени, но планы столь масштабных разрушений были разработаны заранее, и взрывчатые вещества были заложены во всех тех местах, в которых этого можно было ожидать. 3) Неопределенность в отношении намерений русских была не единственной мыслью, двигавшей его поступками. Жестокость и запугивание, которыми сопровождалось принятие решение и осуществление эвакуации, ужасающая тотальность разрушений – все это было характерными чертами германской политики в целом и, мы можем добавить, ее проведения на Балканах, в чем Рендулич был признан виновным. Проведение этой конкретной акции было предписано приказом Oberkommando der Wehrmacht[465] задолго до самого события, и это входило (небольшой) составной частью в обвинительное заключение по делу генерала Альфреда Йодля на Нюрнбергском процессе[466]. Рендулич, австрийский фанатик-антикоммунист, хотя, по всей видимости, и не являлся членом нацистской партии, с наслаждением выполнял приказы фюрера и не принадлежал к числу тех более умеренно настроенных немецких генералов, которые с риском для себя старались как-то сгладить крайности его приказов. Разрушения, аналогичные норвежским, имели место и при отступлении немцев в финской Лапландии в конце 1944 г. В этом случае их целью едва ли было противодействие опасным преследователям, настолько непохоже было, чтобы финские войска (которых русские заставили принять сторону союзников) горели желанием продвинуться за границы своего государства[467]. Поведение Рендулича отнюдь не было похоже на вполне объяснимый временный приступ паники испуганного человека, оказавшегося в темноте; напротив, он вполне осознанно и методично исполнял при свете дня заранее спланированную мстительную тактику «выжженной земли»[468].

Норвежцам не удалась их попытка заставить повторно рассмотреть дело Рендулича. Генерал не был доставлен в Норвегию для повторного процесса, а командующий американской оккупационной зоной не захотел рассмотреть возможность апелляционного рассмотрения. После того как он отбыл менее десяти лет из полагавшихся ему двадцати, Рендулич был отпущен на свободу для того, чтобы закончить свои мемуары и превратиться в своего рода святого покровителя военачальников, которые незнанием или ошибкой оправдывают причинение «случайного» ущерба гражданскому населению в бóльших размерах, чем другие могли счесть необходимыми[469]. Читатели могут разделить удивление автора в отношении того, почему явная убедительность норвежской аргументации против его «канонизации» оказалась недостаточной для того, чтобы сделать решение американского суда 1948 г. чрезвычайно зыбким основанием для суждений.

Ст. 58 ДПI о мерах предосторожности в отношении последствий нападений не требует таких длинных комментариев. Она не содержит каких-то новых или незнакомых принципов; единственным новшеством здесь является ее появление в тексте документа[470]. Эта статья раскрывает смысл того, что всегда считалось логическим продолжением принципа избирательности: обязательству нападающей стороны не совершать преднамеренного нападения на гражданских лиц и гражданские объекты должно сопутствовать обязательство обороняющейся стороны не подставлять их преднамеренно под нападение. В принципе это издавна входило в число обычаев. Заставлять некомбатантов служить щитом или использовать их в качестве приманки всегда считалось делом постыдным и бесчестным; случаи, когда им не дозволялось покинуть зону обстрела, всегда вызывали споры, равно как и безразличие стороны, ведущей огонь, к тому, попадают ли под него некомбатанты или нет. Но, если огонь велся по военным целям, но случилось так, что поблизости живут некомбатанты, сторона, ведущая обстрел, не должна была чувствовать себя виноватой; преднамеренное размещение некомбатантов (или пленных) около или внутри военных объектов было одним из тех поступков, которые вызывали в XVIII–XIX вв. такое же негодование, как военные преступления – в веке XX.

Этот тенистый уголок права оставался неоформленным до тех пор, пока обнажение сути природы войны в том виде, как она сегодня ведется индустриально развитыми и урбанизированными сообществами, не залило его ярким светом. Выражение 1930-х годов о том, что «бомбардировщик всегда прорвется», стало очень популярным после того, как опыт показал, что некоторое их количество действительно всегда прорывалось к цели. Даже когда гражданские лица не подвергались преднамеренному удару, обстрелы и бомбардировки стали теперь гораздо более губительными по отношению к ним. Наряду с доводом, что необходимо проявлять больше усилий, чтобы избежать причинения урона гражданскому населению, выдвигается контраргумент, что государства сами должны проявлять больше усилий по удалению гражданских лиц из мест, по которым могут быть нанесены удары. Но в государствах с густонаселенными промышленными районами это легче сказать, чем сделать. Как десять лет назад сформулировал эту мысль Хейс Паркс: «Война в воздухе – это не игра джентльменов в „подковки“, в которой каждая сторона заранее обязана определить военные цели и отделить их от гражданского населения»[471]. Степень, в которой можно было бы обоснованно ожидать от государств того, что они физически разнесут военные цели (даже если предположить наличие согласия по поводу того, что ими является) от гражданского населения, неясна. Однако невозможно возражать против стремления эту степень по возможности не уменьшать. «Проект правил», разработанный МККК, признавал это и на самом деле уделил этому больше места и одновременно придавал большее значение, чем ДПI. Ст. 58, которую мы обсуждаем, предписывает воюющим сторонам «в максимальной практически возможной степени» (в Проекте МККК просто говорилось «по мере возможности») «удалить гражданское население [и т. д.], находящееся под их контролем, из районов, расположенных вблизи от военных объектов», «избегать размещения военных объектов в густонаселенных районах или вблизи от них» и «принимать другие необходимые меры предосторожности для защиты [гражданского населения и т. д.] от опасностей, возникающих в результате военных операций», а это в той мере, в которой речь идет о каких-либо конкретных указаниях, означает поощрение гражданской обороны. Ст. 51 (7), суть которой вполне могла быть изложена и в ст. 58, завершает картину. Развивая давнюю тему недопустимости использования некомбатантов в качестве живого щита, эта статья недвусмысленно запрещает подобным образом «пытаться защитить военные объекты от нападения или прикрыть военные действия, содействовать или препятствовать им»[472].

Недавние события демонстрируют мудрость этих правил. Примеры пренебрежения ими можно найти в некоторых самых хорошо изученных военных конфликтах нашего времени.

1) Больница Бах Маи была крупным медицинским стационаром, расположенным приблизительно в двух милях от центра Ханоя, но в полумиле от аэродрома, носившего то же самое название и служившего местом базирования северо-вьетнамского центра командования и управления, и «на его территории часто размещались позиции сил противовоздушной обороны»[473].

2) Лондонская Sunday Times 8 августа 1982 г. сообщала: «Израильтяне объясняли бомбардировки [Бейрута] тем, что их единственной целью было изгнание ООП, которая преднамеренно использовала гражданские здания для защиты своих огневых точек и складирования боеприпасов. Но этим оправданиям все труднее найти подтверждение». Из этого сообщения и многих других, которые приводятся в докладе Мак-Брайда Israel in Lebanon (London, 1983), не говоря уже о других докладах, посвященных этой запутанной истории, становится ясно, что ООП действительно использовала гражданские объекты в военных целях. Следовательно, один из вопросов, который следовало задать, состоит в том, в какой степени это было преднамеренным выбором, а в какой было сделано под давлением обстоятельств. Ответ на него сильно зависел от политических предпочтений отвечающего. Другой вопрос заключался в том, можно ли оправдать израильские вооруженные силы, которые убили и нанесли увечья многочисленным (нейтральным) гражданским лицам в попытках уничтожить или причинить вред своим врагам, – вопрос, на который большинство (нейтральных) наблюдателей ответили однозначно негативно. 3) В начале 1991 г. «иракские военные вертолеты были рассредоточены в населенных кварталах; военные запасы хранились в мечетях, школах и больницах Ирака и Кувейта… Правительство Ирака решило не предпринимать обычных мер предосторожности для защиты своего гражданского населения от воздушных нападений. Не проводилось никакой сколько-нибудь значимой по количеству охваченных гражданских лиц эвакуации из Багдада, как не производился и вывод их из мест, расположенных в непосредственной близости к законным военным целям. В имевшихся в Багдаде бомбоубежищах могло разместиться менее 1 % его гражданского населения. Вместо этого правительство Ирака предпочло использовать гражданское население для прикрытия законных военных целей от нападения, эксплуатируя тему потерь среди гражданского населения и ущерба, нанесенного гражданским объектам, в своей кампании по дезинформации с целью ослабить как международную, так и имеющую место в США поддержку усилий Коалиции, направленных на освобождение Кувейта»[474].

Последний случай заслуживает особого внимания как пример, иллюстрирующий современный феномен, который мы уже неоднократно отмечали ранее: использование кажущихся бесспорными эксцессов и противоправных действий и даже их преднамеренная фабрикация в рамках пропаганды и PR-войны, которые в современных условиях всегда сопровождают войну, идущую на поле боя, и которые могут оказать сильное влияние на ее ход и результаты.

4) Во время другого вооруженного конфликта, еще более запутанного и жестокого, чем военные действия Израиля в Ливане, корреспондент лондонской газеты Independent Марк Чемпион [Marc Champion] сообщал 1 августа 1992 г. из югославского города Костайница: «Г-н Муйочевич и многочисленные свидетели рассказали, как сербские ополченцы прибыли в город на двух грузовиках, прикрываясь 40 хорватами как живым щитом». То, что произошло позже, было не менее ужасно, чем использование невооруженных «врагов» в качестве щита (что вряд ли может случиться в современных войнах между профессионалами, использующими современные высокие технологии). «Когда трое хорватских полицейских предпочли сдаться, а не открывать огонь, их раздели и расстреляли».

Комбатанты и военнопленные

Есть две важные категории лиц, которые в истории и практике МГП неотделимы одна от другой: комбатанты и военнопленные. Их невозможно разделить потому, что правовые нормы, относящиеся к военнопленным, – которые для многих лиц, вовлеченных в военные действия, были и остаются той частью МГП, которая затрагивает их больше всего, – могут разрабатываться и закрепляться только на основе четкого понимания того, какие лица вправе рассчитывать на привилегии и покровительство, а какие – нет. Эта проблема в ее современном виде впервые нашла свое отражение в IV Гаагской конвенции 1907 г. Статьи с 4 по 20 Гаагских правил, составляющих приложение к этой конвенции, установили правовой режим для военнопленных, который оставался неизменным во время Первой мировой войны, а будучи дополненным женевским правом 1929 г., – и во время Второй мировой. Женевское право, вступившее в силу в 1949 г., содержало дальнейшие усовершенствования некоторых деталей, но в целом несущая конструкция этого корпуса права осталась прежней. Статьи с 1 по 3 Гаагских правил четко указывали на то, что преимущества этого режима распространялись только на личный состав армий и на членов «ополчения и добровольческих отрядов». Атрибуты, присущие «армиям», были в то время столь хорошо известны и для всех понятны, что не было необходимости в дальнейших уточнениях, но «ополчение и добровольческие отряды» представляли собой разношерстную компанию, поэтому распространение на них такого же статуса в соответствии с «военными законами, правами и обязанностями» было обусловлено либо их интегрированностью в регулярную армию своего государства, либо такой их организацией и подготовкой, которая позволяла ополченцам и добровольцам вести себя так, как ведут себя военнослужащие армии в собственном смысле этого слова. Было определено и то, в чем состоит такое поведение: ополчение и добровольческие отряды «1) имеют во главе лицо, ответственное за своих подчиненных; 2) имеют определенный и явственно видимый издали отличительный знак, 3) открыто носят оружие и 4) соблюдают в своих действиях законы и обычаи войны».

Эти условия и оговорки были согласованы лишь после многочисленных обсуждений, некоторые из которых были весьма жаркими. Фактически споры вокруг этого вопроса не прекращались с тех пор, как большие войны 1860-х годов пробудили в мире широкий общественный интерес к законам и обычаям войны и положили начало дискуссиям о них. Два великих принципа пришли в столкновение друг с другом. С одной стороны, догматом националистической (и, если это как-то меняет дело, республиканской) политической веры была идея, что люди должны гордиться тем, что могут взять оружие и встать на защиту своей страны – в рядах вооруженных сил под руководством профессионалов, если таковые силы имеются, или, в противном случае, любым другим образом. С другой стороны, догматом веры профессиональных военных (и, если это как-то меняет дело, аристократической) было представление о том, что народные военные инициативы, помимо того что они представляют собой политическую угрозу в мирное время, обычно склонны к беззаконию и являются расточительными во время войны. Профессиональные солдаты основных военных держав после 1870 г. больше не нуждались в обращении к опыту наполеоновских армий в Испании и России для демонстрации тех неприятностей и ужасов, которыми сопровождается вооруженное народное сопротивление против захватчиков и оккупантов. Во второй половине франко-прусской войны 1870–1871 гг., уже после поражения французов под Седаном, в фазе войны franc-tireur[475], они получили свежий практический пример, который для немецких публицистов стал своего рода навязчивой идеей. Но в глазах представителей сравнительно меньших государств дело выглядело совершенно иным образом. Они горячо поддерживали право народов выступать с оружием в руках против захватчиков и оккупантов. Преуменьшая неприятности, которые franc-tireur создавали для своих собственных сограждан, они в то же время стремились преувеличить тот реальный вред, который наносился ими врагу. Но небольшие и небогатые страны были вынуждены пытаться добиться максимума возможного с помощью тех средств, которые имелись в их распоряжении.

Небольшие скромные государства никогда не могли равняться с важнейшими державами в том, что касается многочисленности армий и вооружений. Самое большее, что они могли сделать, – это положиться на то, что смогут мобилизовать своих патриотов на борьбу против захватчиков и, – если им все же суждена иностранная оккупация, – осложнить жизнь оккупантам. Почему люди, которые сражаются за свою родину, хотя, может быть, и не профессиональным образом, должны заслуживать меньшего уважения, чем те, которые стремятся абсолютно профессионально захватить, оккупировать, а возможно, и аннексировать их страну? И, возвращаясь к новым Гаагским правилам, покровительствующим военнопленным, почему доблестный патриот не должен пользоваться предоставляемыми ими привилегиями, вместо того чтобы быть повешенным или расстрелянным как преступник или «предатель»?[476]

Именно такие аргументы выдвигались в конце XIX в. и продолжали фигурировать в XX в. Технический прогресс и идеология несколько повысили ставки в этом вопросе, но в основном все темы и проблемы остались такими же, какими были во время формулирования современного определения комбатанта в 1899 и 1907 гг., несмотря на незначительные изменения, сделанные в 1949 г., и более амбициозную модификацию, предпринятую в 1977 г. Тем, кто сражается методами партизанской или народной войны, трудно соответствовать всем условиям применимости к ним норм покровительства военнопленным (формулировка 1949 г.) или приобретения ими «статуса комбатанта и военнопленного» (формулировка 1977 г.), даже если они искренне желают этого. Рассмотрение этих условий показывает, в чем заключается трудность.

Требование быть «организованной группой под командованием ответственного лица» не создает особых трудностей. Оно присутствует, с незначительными различиями в формулировках, в конвенциях 1907 и 1949 гг. и в обоих протоколах 1977 г. И это вполне разумно. Невозможно быть уверенным, что вооруженное формирование будет соблюдать ключевые принципы и нормы МГП и будет способно вступать в подразумеваемые этим правом отношения взаимности со своим противником (противниками), если оно не будет сплоченным и дисциплинированным. Его оппоненты и третьи стороны (чьими законными интересами МГП никогда не пренебрегает) должны знать, кто командует этим формированием, и должны быть уверены, что этот человек действительно командует им. Командиры и формирования, которые не считают это требование обязательным для себя, фактически оказываются в одной компании с бандитами, грабителями и преступниками. Это условие всегда было ключевым в данной области МГП именно потому, что бандиты, грабители и преступники неизбежно используют к своей выгоде периоды войн, беспорядков и анархии, иногда выдавая себя за респектабельных повстанцев или создавая союзы ad hoc с некоторыми из них. Только история (а в некоторых случаях, возможно, и судебные процессы) покажет, можно ли квалифицировать таким образом сербских, хорватских и боснийских «военных лидеров» (как называют их репортеры на месте событий) и предводителей рангом пониже, возглавляющих отряды народных ополченцев, которые в момент написания этой книги (весна 1993 г.) продолжают опустошать и разорять республики бывшей Югославии. Их непрекращающиеся акты беззакония лишь еще раз подтверждают мудрость законодателей, поскольку неоднократно миротворческие и гуманитарные усилия ООН, ее специализированных учреждений и МККК терпели неудачу из-за неспособности (номинально) вышестоящих властей заставить командиров (предположительно) более низкого ранга выполнять условия подписанных ими соглашений.

Требование «открытого ношения оружия», которое недвусмысленно фигурировало в документах 1907 и 1949 гг., оказалось впоследствии столь трудно соблюдать при всех обстоятельствах, что оно было существенно откорректировано в 1977 г. А от дефиниции, «явственно видимый издали [отличительный знак]» фактически вообще пришлось отказаться. Как оказалось, трудности, связанные с этими двумя условиями, становились непреодолимыми в случае, когда партизанские (повстанческие) действия, – хотя они могут ограничиваться горными, заболоченными или лесными местностями, – приближаются к населенным районам или ведутся непосредственно в них. Здесь мы касаемся самой сути вопроса, которую мы столь часто затрагиваем на протяжении всей данной работы. «Регулярные» армии, для которых и, более того, представителями которых (вплоть до настоящего времени) только и создавалось право войны, осознавали разницу между собой и гражданским населением и стремились сохранять ее. Профессиональная этика научила их щадить гражданское население, им нравилось, что их внешний вид и поведение в максимальной степени отличаются от внешнего вида и поведения гражданских лиц, и они предпочитали вести бои, хотя и не обязательно военные кампании в целом, в местностях, где гражданское население не путается у них под ногами. Но партизан или боец сопротивления (в предположении, что он заслуживает такого именования, а не является разновидностью бандита) смотрит на гражданское население совершенно иначе. Он не только не осознает ни дистанцию, ни различия между собой и гражданским населением, но, скорее, чувствует свою близость и сродство по отношению к нему. Фактически он буквально «один из них». Партизан не только не стремится выглядеть иначе, чем гражданское лицо, зачастую он находится в большей безопасности, если выглядит именно так. Нередко он вынужден находиться среди гражданского населения и даже вести военные действия в этой среде.

До сих пор наше обсуждение следовало обычной модели, содержащейся в современных текстах МГП, когда партизаны воспринимаются, как если бы они могли быть непосредственно отождествлены с «комбатантами», а «гражданские лица», независимо от того, какой характер носит вооруженный конфликт, были бы абсолютно одинаковыми во всем мире. Однако простота правовой классификации в данном случае является не очень хорошим инструментом для понимания сложности социальной реальности. Она была полезна в рамках приведенного несколькими строками выше рассуждения о том, насколько разным может быть восприятие гражданского населения повстанцем или партизаном и профессиональным военным. Но факт остается фактом, что во многих вооруженных конфликтах и среди многих участвующих в войне народов и групп повстанец или партизан может вообще не воспринимать гражданское население так, как оно рассматривается в благонамеренном царстве женевского права. Поскольку цель данной работы состоит в том, чтобы не просто дать описание современного МГП, но объяснить его, не исходить из презумпции, что оно адекватно функционирует, но исследовать, действительно ли оно функционирует адекватным образом, то вопрос об идентификации гражданских лиц во время повстанческих войн в силу своей важности вполне заслуживает того, чтобы уделить ему еще пару страниц для дальнейшего анализа. Мое рассмотрение данного вопроса строится на сравнении фактического положения гражданских лиц в войнах двух типов, между которыми обычно проводится различие в дискуссиях такого рода: 1) войны партизанские/ повстанческие/противоповстанческие и 2) так называемые обычные или конвенциональные войны.

Начнем с обычных войн. До сих пор различение гражданских лиц (некомбатантов) и комбатантов появлялось на страницах этой книги как нечто сформировавшееся в ходе войн, которые велись так называемыми обычными вооруженными силами, и pari passu[477], при содействии идеи, что только такие силы и могут вести настоящую войну, причем, по возможности, на некотором удалении от гражданского населения своих стран. Мы уже видели, как право адаптировалось, столкнувшись с тем фактом, что некоторые гражданские лица не являются таковыми на все сто процентов по сравнению с другими, в особенности в современных промышленно развитых государствах, и что, кроме того, поддержание определенного расстояния от сосредоточения гражданского населения – расстояния, которое может быть как физическим, так и символическим, а иногда и тем, и другим вместе, – становится для большинства обществ делом все более и более сложным. Теория была вынуждена считаться с тем фактом, что Право требовало больше, чем Война могла исполнить. Должны ли гражданские лица неприятеля разделять страдания и ущерб, являющиеся следствием военных усилий своего государства, и в какой степени – это вопрос, в ответе на который мнения теологов и философов расходились значительно сильнее, чем мнения законодателей. К 1950-м годам в МГП сложилась четкая и недвусмысленная позиция. Тот факт, что многие гражданские лица напрямую способствуют военным усилиям своей страны, а зачастую без них просто нельзя было обойтись, принимался как непреложная данность. Однако под воздействием священной идеи иммунитета гражданских лиц и по настоянию гуманитарных и миротворческих организаций и движений, требовавших следовать этой идее, МГП не допускало никаких иных методов оказания давления на этих гражданских лиц, кроме непрямого или случайного применения силы в виде блокады или бомбардировки (чего оно в любом случае не могло бы предотвратить), поскольку прямое и преднамеренное применение силы допускалось только против военных лиц и военных целей.

Что касается партизанских (повстанческих) войн, то к ним в документах 1907 и 1949 гг. содержится иной подход. Содержащиеся в них правила, определяющие привилегированный (законный) статус комбатанта, – т. е включающий и возможность получения статуса военнопленного, – сделали настолько сложным смешение партизан с гражданским населением, что будет обоснованным утверждать, что неизбежное вовлечение гражданских лиц в военные усилия своего общества в них не воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Нетрудно понять это умозаключение. Вооруженные конфликты, в которых участвовали повстанцы, обычно носили внутренний характер и поэтому не являлись первоочередным предметом международного права. Иногда это были революционные или сепаратистские войны, которые вызывали ненависть государственной власти и в которые, как предполагалось, другие государства не должны были вмешиваться. Но такие юридические и политические соображения, конечно, не могли помешать гуманитарным устремлениям, выражавшимся в проявлении сочувствия к жертвам таких внутренних войн и в заботе о соблюдении стандартов поведения, демонстрируемых в этих войнах. Подобные устремления получили огромный дополнительный импульс от создания Лиги наций и всплеска гуманитарной активности после 1918 г. Но все это никак не повлияло на позицию международного права, которую оно занимало до 1939 г., в отношении прав, или, как предпочитали говорить некоторые, привилегий комбатантов в международных войнах – единственном их виде, признаваемом правом войны. И даже требования, порожденные опытом сопротивления 1939–1945 гг., не смогли, как мы видели ранее, послужить стимулом к существенным переменам.

И лишь в 1977 г. МГП сделало шаг в направлении, подсказанном логикой и чувством справедливости: оно признало наконец, что внутренние вооруженные конфликты могут иметь столь же оправданные (или предосудительные) причины, как и международные, и что методы и средства их ведения также требуют реалистичных мер регулирования. Это означало, что давно устоявшиеся возражения против признания факта участия гражданских лиц в военной деятельности подлежали пересмотру. Надлежащее регулирование следовало применять в том же объеме и на основе тех же критериев, которые уже давно подразумевались в законодательстве, действующем в международных войнах. Способы участия были аналогичными; они с необходимостью различались в частностях, но функциональные роли были идентичны. Например, в то время как гражданские лица стран, вовлеченных в «обычные» вооруженные конфликты, занимались поддержанием дорог и железнодорожных путей в надлежащем состоянии, водили грузовики и поезда и выполняли другие виды работ, благодаря которым сырье и материалы продолжали поступать на военные заводы, а готовая продукция продолжала отгружаться, гражданские лица стран, вовлеченных в повстанческие войны, строили и поддерживали дороги, которые вели к местам боев, и сами перевозили большую часть военных запасов. В то время как первые всегда проявляли бдительность в отношении потенциальных шпионов, работали на телефонных станциях и в типографиях, являвшихся частью разведывательной и информационной системы своих стран, последние следили за передвижениями враждебных войск и в ходе своих собственных перемещений передавали информацию тем, кто мог ее использовать в военных целях.

Это сравнение показательно и в другом отношении. В обеих ситуациях гражданское население может расходиться во мнениях с властями, которые претендуют на то, что воюют ради его интересов. В авторитарных и тоталитарных государствах (в той степени, в какой между ними существует реальное различие) позиция властей заключается в решительном отрицании существования несогласных с его политикой посредством массированных PR-кампаний, пропаганды, манипулирования общественным мнением и репрессий. В демократических государствах не так легко преодолеть эти трудности. В этом убедились на своем опыте военные власти Франции, а затем и США. Французская армия восприняла как измену антивоенные выступления в своей стране сначала против войны в Индокитае, а затем против войны в Алжире. Американскую военную элиту до сих пор преследуют воспоминания о массовых выступлениях против войны во Вьетнаме. Американские вооруженные силы никогда в будущем не предпримут с легкостью сколь-нибудь существенных военных операций за океаном, если только не будут твердо уверены в том, что, как бы плохо ни развивалась там ситуация, народ их собственной страны не откажет им в поддержке. Опытом пока не проверено, какой масштаб открытых антивоенных протестов и общественной активности и какую меру простого равнодушия может вынести демократия, подвергшаяся опасности. Принцип отказа от военной службы по причине убеждений сам по себе может быть оспорен на основании убеждений, и нельзя сказать, что усилия, предпринимаемые в настоящее время по включению его в растущий перечень прав человека, не вызывают никаких возражений. Но независимо от того, насколько трудной может быть судьба отказавшихся от службы по причине убеждений и по иным причинам в демократических государствах, и независимо от того, насколько тяжелой должна быть жизнь таких людей в полицейских государствах, непохоже, чтобы она была хуже той, которая ожидает их миролюбивых «коллег» в местах, где кнут находится в руках у повстанцев. Насилие против лиц, которые не проявляют готовности поддерживать повстанческие движения, часто бывает столь масштабным и жестоким, что это служит еще одним доводом в пользу того, что превратности судьбы, сопровождающие жизнь почти при любом регулярном правительстве, все же предпочтительнее тех опасностей, которые ожидают людей в условиях любых восстаний против этого режима.

Сказанным не исчерпывается параллелизм этих двух ситуаций. В военное время судьбы мирных жителей в условиях регулярного правительства также могут быть очень тяжелыми. Международное сообщество с 1945 г. начало теоретически вооружаться, чтобы получить полномочия вмешиваться в политику тех государств, которые плохо относятся к своему гражданскому населению; окончание «холодной войны» вдохновило на то, чтобы испробовать эти полномочия на практике. Это почувствовал на себе Ирак в конце 1990-х годов, и если реакция на события 1992 г. в бывшей Югославии может служить свидетельством, то эти полномочия сегодня толкуются некоторыми как средство оправдания интервенции в интересах гражданского населения, пострадавшего от жестокостей, чинимых бандами повстанцев. С оценками дело обстоит так же, как с интервенцией. Если причины, побудившие государства взяться за оружие, могут признаваться международным сообществом как оправданные или, наоборот, предосудительные, тогда то же самое можно сказать и о повстанцах. Этот принцип стал претворяться на практике в эпоху деколонизации, когда были разработаны критерии, облегчившие признание национально-освободительных движений, при этом подразумевалось, что те движения, которые не отвечали этим критериям (как, например, Временная ирландская освободительная армия), признаны не будут. От такого способа применения права, содержащегося в Устава ООН, сопутствующего ему права в сфере прав человека и права, созданного или зафиксированного резолюциями Совета Безопасности и Генеральной Ассамблеи ООН (именно эти сферы права имелись в виду в начале этого абзаца), до того корпуса права, который является основным предметом рассмотрения данной работы, – всего лишь один небольшой шаг. Если международное сообщество действительно проявляет серьезную озабоченность поведением вооруженных сил государств, то оно должно аналогичным образом озаботиться и о поведении повстанцев, которые сами стремятся к тому, чтобы разделить или полностью взять на себя ответственность, которую подразумевает управление государством. Мы уже видели, насколько неразумным было такое положение, когда МГП постоянно вынуждено было избегать даже мысли о возможности того, что участники гражданских (внутренних) войн могут обоснованно претендовать на такой же привилегированный (законный) статус комбатанта, какой имеют солдаты регулярных армий в обычных войнах. Настало время посмотреть, как МГП обходит этот острый угол.

Ответ, хотя и не без труда, можно найти в ДПI. В определении привилегированного (законного) комбатанта уже не содержится требования (как это было раньше – в ст. 1 Гаагских правил и ст. 4 Конвенции о военнопленных) о ношении отличительного знака, ясно видимого издалека, но само определение тем не менее присутствует и сопровождается повторением все тех же положений о защите гражданского населения. Это вполне уместно, поскольку суть проблемы заключается в том, чтобы найти для повстанцев и бойцов сопротивления возможность заниматься своим делом, но чтобы при этом не было необходимости пожертвовать фундаментальным различием между комбатантами и гражданскими лицами. И такую попытку надо было предпринять. Ее нельзя назвать абсолютно неудавшейся, но то, как эти правила могут действовать на практике, в большей степени, чем это обычно бывает в сфере МГП, зависит от этической культуры и доброй воли воюющих сторон. По большему счету и строго говоря, эта проблема, конечно, неразрешима. Попытка решить ее не может быть чем-то иным, кроме выбора между плохими альтернативами в неблагоприятных обстоятельствах. Тут-то, в конце концов, и заканчиваются описанные нами параллели между характером обычных и повстанческих войн. Невозможно добиться, чтобы гражданское население во время повстанческих войн могло бы рассчитывать на такой же тип и уровень защиты, который они могли получить во время старомодных традиционных войн.

То, что эти разделы ДПI в своем первоначальном состоянии трудно поддаются пониманию, т. е. трудны для всех, кроме нескольких тысяч юристов-экспертов, специально подготовленных для этого, отчасти объясняется тем, что внимание CDDH было больше сконцентрировано на требованиях, связанных с национально-освободительными движениями и партизанской войной, чем на регулярных вооруженных силах, отчасти же тем, что этнос гуманитарного сообщества отдает предпочтение дискурсу о военных действиях, ведущемуся скорее в запретительном, чем в разрешительном ключе. Множество разрешительных и, более того, предписывающих положений включено в те разделы ДПI, которые касаются не самих военных действий, а их последствий, – оказания помощи, проведения спасательных операций и покровительства (в техническом смысле, в соответствии с терминологией Красного Креста) военнопленным и задержанным, а также раненым, больным и потерпевшим кораблекрушение. Но бойцу, который захочет узнать, каким образом допускается вести военные действия во время партизанских (повстанческих) войн, придется продираться сквозь дебри неясных и обтекаемых формулировок, если только, конечно, его вышестоящее руководство не разъяснит ему в сжатой форме суть дела. Если он сложит вместе то, что ему сказано, и то, что не сказано, то придет к правильном выводу, что ему разрешается жить, передвигаться и вести боевые действия в гораздо большей близости от мирных жителей, чем это допускалось раньше. Фактически он может жить как гражданское лицо и соответствующим образом выглядеть в то время, когда он не участвует в военных операциях. Если он действительно член «вооруженных сил стороны, находящейся в конфликте», «подчиняющихся внутренней дисциплинарной системе, которая, среди прочего, обеспечивает соблюдение норм международного права, применяемых в период вооруженных конфликтов», то основное правило для него состоит в том, что он должен отличать себя от гражданского населения в то время, «когда он участвует в нападении или в военной операции, являющейся подготовкой к нападению»[478]. Чтó именно должен сделать повстанец, чтобы его внешний вид отличался от гражданских, не указывается, хотя из следующего предложения в тексте можно понять, что главное – это то, что он «открыто носит свое оружие», но можно также предположить, что соображения удобства для его собственной организации и amour propre[479] будут вдобавок побуждать его к ношению условного отличительного знака.

Не содержит ДПI и никаких указаний (подобных тем, которые в нем скрупулезно перечисляются в отношении военных целей) на то, какими могут быть параметры подобных «военных операций». Боте, Парч и Сольф, к мнению которых следует относиться весьма серьезно, полагают, что «такие виды военной деятельности, как вербовка и обучение личного состава, административное управление, принуждение к исполнению законов, помощь подпольным политическим организациям, сбор средств и распространение пропаганды», не могут рассматриваться в качестве «подготовки к нападению» и что необходимо разработать новую норму, которая должна «толковаться достаточно широко, чтобы включать в себя [подготовительные] меры по управлению и логистике»[480]. Очевидно, здесь остается много места для разногласий. Однако не подлежит сомнению, что партизаны и повстанцы тем, что касается целей нападений и их осуществления, а также военной деятельности по их подготовке, связаны ничуть не меньше, чем солдаты «регулярных» войск – «нормами международного права, действующими в условиях вооруженных конфликтов», включая, разумеется, правила защиты гражданского населения, присутствующие в других статьях протокола. Таким образом, если не заглядывать дальше ст. 51, ни гражданское население в целом, ни отдельные гражданские лица не должны являться объектом нападений; они также не должны являться объектами «актов насилия или угрозы насилием, основной целью которых является терроризировать гражданское население»; их нельзя подвергать нападениям неизбирательного характера; и, вероятно, самое главное – они «не должны использоваться для защиты определенных пунктов или районов от военных действий, в частности в попытках защитить военные объекты от нападения или прикрыть военные действия, содействовать или препятствовать им». Именно посредством этого многократного повторения существующих норм и кодификаций обычного права, поразительно контрастирующего с обтекаемыми нормами в отношении оружия и внешнего вида комбатантов, ДПI проводит линию защиты гражданского населения в условиях бушующего вокруг вооруженного конфликта. Он запрещает большинство форм поведения, по-видимому, в большинстве случаев неотделимых от ведения партизанской и повстанческой войны, которые являются принуждением и притеснением по отношению к гражданским лицам. Он настаивает, что партизаны и повстанцы не меньше, чем их более «регулярные» оппоненты, должны стремиться избегать вовлечения людей, чьи интересы они якобы представляют, в разрушительные последствия военных операций. Это, среди прочего, означает, что они не должны совершать то, что часто служит причиной самых отвратительных инцидентов, характерных для партизанских (повстанческих) воин, а именно – организовывать нападения из мест, где находится гражданское население, или укрываться в таких местах от ударов противника.

Законодатели 1970-х: создание дополнительных протоколов

Значительно больше можно сказать о ст. 44 («Комбатанты и военнопленные») ДПI, которая вместе с располагающимися рядом с ней ст. 43 («Вооруженные силы») и ст. 45 («Защита лиц, участвующих в военных действиях») появилась в результате ожесточенных споров на CDDH. О масштабах борьбы и о том, какое количество аргументов можно дополнительно привести, можно судить хотя бы по тому факту, что наш анализ до сих пор практически не выходил за рамки обсуждения смысла первой строки ст. 44 (3). Настоящие трудности на самом деле начинаются со второй строки. Они являются неизбежным результатом отчаянных попыток законодателей найти формулу квадратуры круга, каковой является стремление разрешить ту разновидность тайно подготовленных и внезапных военных операций, которые могут осуществлять in extremis[481] национально-освободительные движения и группы сопротивления, и в то же время защитить их, в случае их захвата силами неприятеля, от обращения с ними как с обычными преступниками и террористами. В рамках данной работы нет необходимости углубляться в лабиринт этих противоречивых юридических хитросплетений. Заинтересованный читатель может сделать это самостоятельно, обратившись к многочисленным руководствам, составленным экспертами[482]. Последнее слово на эту тему, прежде чем мы перейдем к менее сложным вопросам политической мотивации и практического применения, можно предоставить одному из них: «Несомненно, новое определение… поправит несовершенный закон. Неудовлетворительным в нем является отсутствие симметрии: например, между понятиями „военнопленный“ и „комбатант“… С другой стороны, критерии понятия „комбатант“ до сих пор остаются расплывчатыми и сложными для применения на практике… Все еще существует путаница в отношении того, кто является комбатантом, а кто – гражданским лицом, поскольку отсутствуют строгие критерии для квалификации в качестве комбатанта»[483].

И, можно добавить, понятие гражданского лица, для которого квалификационные критерии (в практическом социальном смысле) могут варьироваться в зависимости от культуры, остается, к сожалению, в самом центре неразберихи.

То, что проблемы все еще остаются даже после многих месяцев споров на конференции и всевозможных согласительных уловок, можно воспринимать как индикатор внутренних неразрешимых трудностей, присущих этому разделу повестки дня CDDH. Поэтому достигнутый зыбкий компромисс, опирающийся в основном на добрую волю участников, был максимально приемлемым результатом, к которому можно было прийти при любых обстоятельствах, даже самых благоприятных. Но некоторые обстоятельства никак нельзя было назвать благоприятными для того, чтобы наилучшим образом выполнить эту неблагодарную работу. А теперь обратимся к политической стороне вопроса.

Все правотворчество на определенном уровне представляет собой политический процесс. Тот факт, что это не всегда и не с легкостью воспринимается как очевидность, объясняется тем, что сама идея права, к счастью, включает в себя множество элементов, которые не являются явным образом политическими в общепринятом смысле этого слова, такие как справедливость, права, гуманность, беспристрастность, а также тем, что именно эти элементы естественным образом склонны подчеркивать авторитетные юристы-международники и комментаторы. Самые удовлетворительные социальные системы (в смысле удовлетворительности для своих участников) – это те, которые позволяют не вспоминать о политике в повседневной жизни; этого легче добиться, если политика, по видимости, никогда не была в них самодовлеющей силой.

Женевское право в том виде, в каком оно развилось в рамках европейско-американской системы государств, не несло явного политического отпечатка и воспринималось как удовлетворительное большинством тех, кто им пользовался, пока не наступили те времена, которые в данной работе интересуют нас больше всего. Гаагское право и его современная история не вызывали такого всеобщего восхищения, но если взять двух его самых неудовлетворенных пользователей, то Германия, по понятным причинам, не участвовала в попытках его реконструкции, последовавших за ее поражениями в 1918 и 1945 гг., а революционная Россия, хотя и получила после 1945 г. значительно большее влияние, чем после 1918 г., тем не менее оставалась в меньшинстве, будучи не в состоянии, как было показано в части II, свернуть послевоенный законодательный процесс с того пути, по которому его хотели вести ее бывшие союзники-победители, которых гаагское право удовлетворяло гораздо больше.

Однако приближались радикальные перемены. Неизбежными их сделал процесс распада колониальных империй и образования множества новых государств, усеявших в первую очередь карту африканского и азиатского континентов. По мере того как росло их число, эти молодые государства и некоторые симпатизирующие им старые стали все больше доминировать в деятельности Генеральной Ассамблеи ООН, которая неизбежно становилась главной ареной проведения их политических кампаний. К началу 1970-х годов бóльшая часть членов ООН сосредоточила свое внимание на установлении Нового международного экономического порядка (НМЭП) и соответствующем изменении мировой системы торговли и финансов, которая воспринималась как несправедливая. Однако на протяжении 1960-х годов, когда эти экономические и материальные притязания только формировались, самой горячей проблемой и центром основных дискуссий была деколонизация. Ничто так не восстанавливало мнение стран «третьего мира» против существующего правового порядка, как несправедливо, на их взгляд, создаваемые им трудности на их пути к независимости и на пути тех движений, которые получили известность под названием национально-освободительных. Даже когда империалистические державы склонялись к тому, чтобы предоставить независимость контролируемым территориям без кровопролития, они не соглашались с новой политической доктриной, согласно которой имперский контроль был по определению моральным злом, а немедленное освобождение от него – абсолютно правым делом. И когда проливалась кровь, как это было с началом войны в голландской Ост-Индии, французском Индокитае, Северной Африке и британской Индии, империалистические державы и их союзники по «холодной войне» не были склонны разделять все более популярную в мире точку зрения, что национально-освободительные войны являются «справедливыми войнами» и что их следует вести на основании тех же правил, что и войны международные, с тем чтобы борцы за независимость могли в случае их пленения рассчитывать на правовую защиту, которую вполне заслужили. Год за годом в дебатах на сессиях Генеральной Ассамблеи ООН, в ее комитетах и на специальных конференциях, а также на других регулярных форумах стран «третьего мира» (например, на конференциях Движения неприсоединения) эта область МГП привлекала самое пристальное внимание государств, которые не участвовали в послевоенной реконструкции этой области права или находились тогда в меньшинстве. Неудивительно, что именно об этом они в первую очередь думали, когда 20 февраля 1974 г. прибыли в Женеву на открытие CDDH, и именно эту задачу они прежде всего стремились решить.

То, что произошло на CDDH, удивило и огорчило аполитичных поборников гуманитарных ценностей и не склонных к рассуждениям консерваторов. Их типичной жалобой было то, что Конференция представляла собой массированное вторжение политики в ту сферу, где политике вообще не место. И действительно, есть основания полагать, что в определенной степени работа Конференции могла бы принести больше пользы человечеству, будь ее атмосфера чуть менее политизирована. Но точно так же, как для членов гуманитарного сообщества было чистой фантазией считать, что политика не играла никакой роли в ходе предыдущих конференций, для них и для других людей, живших в начале 1970-х годов, было наивным сомневаться, что политика будет вторгаться в работы той Конференции.

Год 1974-й оказался своего рода кульминацией непрерывно нараставшей освободительной лихорадки, переживавшейся «третьим миром» и их сторонниками в «первом» и «втором» мирах. Этот подъем и эта кульминация составляют контекст, существенный для понимания того, что произошло на CDHH. Достаточно лишь перечислить главные события этого процесса: 1960 г. – принятие Декларации о предоставлении независимости колониальным странам и народам; 1964 г. – 1-я и 2-я конференции ООН по торговле и развитию (ЮНКТАД) и II Конференция Движения неприсоединения в Каире; 1965 г. – Резолюция Генеральной Ассамблеи ООН 2105 (XX), предоставившая права на применение силы в национально-освободительных войнах; 1966 г. – признание приоритета экономических, социальных и культурных прав над гражданскими и политическими правами в двух пактах ООН, а также центральное место, отведенное в каждом из них утверждению: «Все народы имеют право на самоопределение»; 1968 г. – Международный год прав человека и резкая критика Израиля на Конференции по правам человека в Тегеране; 1970 г. – III Конференция Движения неприсоединения в Лусаке и принятие Декларации о принципах международного права, касающихся дружественных отношений и сотрудничества между государствами в соответствии с Уставом Организации Объединенных Наций, на которой Генеральная Ассамблея ООН объявила самоопределение наций правом в рамках международного права; 1972 г. – III Конференция ООН по торговле и развитию (ЮНКТАД) и принятие Резолюции, наделяющей региональные организации (читай: Организация африканского единства и Лига арабских стран) правом выбора легитимного национально-освободительного движения; 1973 г. – IV Конференция Движения неприсоединиения в Алжире и принятие Резолюции 3103 (XXVIII) об «основных принципах правового статуса комбатантов, борющихся против колониального и иностранного господства и расистских режимов» и, по следам «Войны Судного дня» (Йом-Кипур) первые попытки арабских государств Персидского залива использовать так называемое нефтяное оружие против государств, поддерживающих Израиль; и, наконец, 1974 г., когда ЮНКТАД переключила свое внимание с торговых отношений в общем и целом к конкретным торговым отношениям между Севером и Югом; две специальные сессии Генеральной Ассамблеи ООН приступили к созданию НМЭП; ООП получила статус постоянного наблюдателя при ООН, а CDDH начала свою работу.

Никто не мог заранее сказать, сколько времени продлится работа Конференции, но совершенно очевидно, что никто из тех, кто собрался на ее открытие в феврале 1974 г., не мог и подумать, что им придется работать непрерывно на протяжении четырех следующих одна за другой годичных сессий и завершить работу лишь в середине 1977 г. (и даже тогда лишь путем «запихивания всего в один чемодан» в последнюю минуту). Неожиданная продолжительность работы Конференции частично объяснялась тем, что почти ничего не было достигнуто во время работы ее первой сессии, кроме выявления политического факта, что если она чего-то и достигнет, то ценой этому будет квалификация «вооруженных конфликтов, в которых народы ведут борьбу против колониального господства, иностранной оккупации и против расистских режимов» как международных конфликтов, обеспечивая таким образом их участникам в полной мере защиту, которая предоставляется военнопленным[484].

Некоторые цели только что описанного политически мотивированного движения совпадали с целями той части гуманитарного сообщества, которая на протяжении многих лет пыталась расширить сферу применения МГП, включив в нее «вооруженные конфликты, не имеющие международного характера». Такая возможность была предоставлена Общей статьей 3 ЖК, и МККК осторожно пытался пользоваться ею, насколько это было возможно, но государства, озабоченные суверенитетом, в этой связи никогда не чувствовали себя достаточно комфортно, и, разумеется, те государства, к которым в основном и должно было применяться это положение, – государства, на территории которых и имели место подобные вооруженные конфликты, – были как раз среди тех, кто менее всего желал его применения. По мере того как количество разного рода внутренних войн все увеличивалось в 1950-х и 1960-х годах, и характерные для них зверства становились достоянием гласности, с каждым годом становилась очевиднее необходимость расширения или замены общей статьи 3 на что-то более существенное и формальное. Международное движение Красного Креста выступало за распространение правовой защиты, аналогичной ЖК, сферы вооруженных конфликтов, не являющихся международными. Альтернативный подход был сформулирован юристами, специализирующиеся в области прав человека, и активистами движения за права человека, многие из которых испытывали такое же сочувствие к «борцам за свободу», как и к гражданским жертвам вооруженных конфликтов. Именно их Программа расширения защиты прав человека во время вооруженных конфликтов послужила в 1968 г. толчком к активизации деятельности ООН в этой области[485].

Существовало множество самых разнообразных мнений по поводу того, как следует продвигаться дальше. Как только стало очевидно, что, какие бы действия ни предпринимались, они будут осуществляться скорее всего под эгидой Швейцарии и МККК, а не подразделений ООН, Женевские конвенции с неизбежностью должны были стать фундаментом этой работы. Руководящей концепцией стала разработка не какой-то новой конвенции, а протоколов, дополняющих уже существующие конвенции. По мнению некоторых экспертов в области МГП, наилучшим вариантом было бы оставить традиционное разграничение между конфликтами международного и немеждународного характера и поэтому разработать два основательных протокола для каждой разновидности. Другим казалось предпочтительнее отказаться от этого разграничения и разработать единственный целостный протокол, который будет распространяться на все виды вооруженных конфликтов, будь то международные или нет[486]. Но никто из специалистов, за исключением тех, кто находился под влиянием tiers-mondiste[487] антиамериканских настроений, о которых кратко упоминалось выше, не считал, что на пользу МГП пойдет включение в его новую модель нормы о привилегированном статусе комбатантов в рамках исключительно одного типа немеждународных конфликтов, к тому же исторически очень специфического типа, который еще совсем недавно, казалось, угрожал распространиться по всему миру, но уже к концу работы CDDH почти сошел на нет и продолжал существовать только в виде нерешенных проблем в Палестине и ЮАР.

Однако произошло именно это, и побочные последствия этой инициативы пошли еще дальше. Не только несколько оставшихся национально-освободительных движений получили квалификацию воюющей стороны в международном вооруженном конфликте с соответствующими привилегиями и преимуществами, которые обеспечивает статус военнопленного и т. д., но и, как следствие этого, было сделано гораздо меньше, чем могло бы быть сделано для распространения режима МГП на немеждународные конфликты. Одно дело – увеличение числа новых суверенных государств, которое могло еще больше укрепить сложившееся большинство в Генеральной Ассамблее ООН, но совсем другое дело – увеличение трудностей и проблем для потенциально нестабильных правительств в новых или давно существовавших государствах путем поддержки притязаний повстанцев, мятежников или сепаратистов на уважение в рамках гуманитарного подхода. Наделив высоким положением избранную категорию повстанцев, антизападное большинство на CDDH потеряло всякий интерес к проектам, призванным улучшить положение всех остальных. Их не привлекала перспектива разработки Протокола для вооруженных конфликтов немеждународного характера, Протокола столь же обстоятельного, как и тот, что предназначался для регулирования международных конфликтов, и не в последнюю очередь потому, что подобный протокол предоставлял бы возможность для вмешательства международного сообщества и МККК в их внутренние дела. Они могли еще как-то ужиться с краткими, но решительными общими формулировками ст. 3 ЖК, но не хотели согласиться с ее развертыванием в исчерпывающий и недвусмысленный инструмент, к чему стремились организаторы Конференции.

Таким образом, ДПII, в том окончательном виде, в каком он был поспешно принят, представлял собой, по меткому выражению экспертов, «слишком высокий порог». Неприменимый, согласно содержащейся в нем явной формулировке, к «случаям нарушения внутреннего порядка и возникновения обстановки внутренней напряженности, таким как беспорядки, отдельные и спорадические акты насилия» и т. п., он может быть применен только к вооруженным конфликтам, «происходящим на территории какой-либо ВДС между ее вооруженными силами и антиправительственными вооруженными силами или другими организованными вооруженными группами, которые, находясь под ответственным командованием, осуществляют такой контроль над частью ее территории, который позволяет им осуществлять непрерывные и согласованные военные действия и применять настоящий Протокол». Чтобы удовлетворить этому строгому требованию о контроле над частью территории – требование, которое подразумевает, ввиду упоминания способности «применять Протокол», физическую возможность (а также желание) должным образом позаботиться о больных и раненых и гуманно обращаться с военнопленными, – повстанческие вооруженные силы и т. п. уже должны достичь значительного успеха в своей борьбе. Представляется, что Фронт национального освобождения имени Фарабундо Марти (ФНОФМ) в Сальвадоре к середине 1980-х годов настолько близко подошел к выполнению этого требования, насколько это возможно для хорошо организованного повстанческого движения[488]. Заметим также, что ДПII, stricto sensu[489], не может применяться к тем ВДС, которые к нему не присоединились и его не ратифицировали, а это на момент его подписания означало, что ввиду того, что шансы присоединения к нему Южной Африки или Израиля были нулевыми, он никогда не будет применяться теми государствами, на которые и был рассчитан прежде всего. И вновь, возвращаясь к тому, с чего мы начали этот раздел, повторим, что ДПII не затрагивает отношений между комбатантами и военнопленными, которые находятся в центре внимания ДПI. Самое большое, на что пошел ДПII в этом направлении, – это приблизился к упоминанию (а не определению!) комбатантов, когда простер свою защитную длань над «лицами, не принимавшими непосредственного участия или прекратившиим принимать участие в военных действиях». Ближе всего к чрезвычайно нагруженному понятию «военнопленный» ДПII приближается, когда относит «лиц, подвергнутых лишению свободы по причинам, связанным с вооруженным конфликтом» к общей категории «лиц, свобода которых была ограничена», по поводу гуманного обращения с которыми в ст. 4 и 5 дается много отличных рекомендаций.

Предыдущая главаГлава 42 из 49Следующая глава