На «Тверь» я приходил только для еды, живя на «Ярославиче».
На «Ярославиче» у меня была очень симпатичная каютка в кожухе правого борта. Чистенький письменный деревянный столик с единственным украшением – чернильницей, был у носового иллюминатора. Небольшая койка, устроенная из деревянной скамейки у нар, два складных деревянных стула, винтовка на стене, несколько ящиков с пулеметными лентами – вот вся была обстановка в моей командирской каюте. На нарах позднее появился вычищенный пулемет Кольт. Я любил свою каюту.
Делал ее крестьянин, которого комиссар Круглов отрядил мне из чрезвычайки. Удивительный симпатяга: Иван Пушков. На вид неказистый, с рябым маленьким лицом и просто замухрышка, он исполнял с охотой и усердием все, что ему не прикажешь. Он был у меня и плотником, и маляром. В своем бедственном положении арестанта он будто находил отраду в этих работах, результатами которых любовалась и команда «Ярославича».
Спрашиваю Пушкова: «Братец, за что тебя арестовали?».
Он свою историю:
«Да так, сидели на страстную вечером с мужиками в селе Ильинском, пили чай; говорили за жизнь. Я высказался, мол, при Николае Кровавом и то легше было; мол, глянь, советская власть больно долго задержалась, уже поди в два раза дольше Керенского. Сам я разговор забыл. А после пасхи, сразу после 5 мая по-новому, в Ильинское прислали военных милиционеров из Вышнего Волочка: идут меня арестовывать. Мол, Пушков унизил и дискредитировал советскую власть, ведя вредоносные разговоры. Я им сказал: арестовывайте, я не боюсь, зная, кто на меня возводит поклеп!».
«Кто ж возвел?».
«А, пусть немного подождет, я с ним разберусь. Вор. Позарился на мое имущество».
Так Пушков и сидел в тверской чеке с мая, ожидая суда. «Видать, – говорил он, – меня отсюда не скоро выпустят, пока я им все работы не переделаю. В клуб «Бурлак» меня конвоировали; в партийную столовую конвоировали; в епархиальное училище, где ноне профсоюз водников; теперь к тебе. Ничо! Я работать умею».
Пушков задушевно сошелся с пожилым матросом Федоровым, моим кравотынским земляком, оказавшемся среди единичных представителей прежней команды «Ярославича», согласившихся остаться в Твери и поступить в Красный флот.
Сидит, бывало, Пушков после работ, ждет конвой, который отведет его в чрезвычайку. С ним рядом Федоров: обсуждают ни много ни мало революционное движение в Японии. Пушков в тверской советской газете вычитал, будто в Японии происходят весьма серьезные волнения; работницы мануфактур в городах выступили на улицу; против японских баб двинуты войска; войска же стрелять в народ отказываются.
Федоров на это: врут, не может такого быть! В Японии, мол, бабы смирные и девки покладистые – и давай в который раз излагать свою историю японского плена и общее впечатление от японских девок.
«А ты знаешь, – говорит Пушков, – в чем причина их беспорядков? Причина беспорядков отсутствие риса. В Японии вместо хлеба употребляют рис. А кулаки прячут рис от продразверстки. Зарывают в навоз».
«Не, – отрицает Федоров, – у японцев навоза нет. Откуда у них навоз?».
«От скотины», – подсказывает Пушков.
«Брось, – отмахивается Федоров, – все врут твои газеты. Желтая раса постники, они харчат рыбой да морскими гадами. Откуда у них скотина?».
Вот два философа!
Надо сказать, Федоров меня сразу распознал, однако виду не подал. Лишь в какой-то из дней, когда у меня побывали товарищи по Морскому корпусу, Федоров мне при случае вполголоса:
«Знаете, Павел Васильевич, хорошие все эти ребята, да больно уж большевики, того и гляди, кого-нибудь расстреляют! Уж больно мне за вас боязно: а что, ежели распознают, кто вы? Убьют ведь».
Я отвечал на это: «Ничего, не узнают. Ты, знай, молчи!».
Он мне: «Да уж конечно, земляка не подведу».