Любые несчастья следует преодолевать терпением.
Воейков навещал своего поднадзорного ежедневно.
Ну, или почти ежедневно.
Во всяком случае, так он о том регулярно докладывал в своих донесениях-«скасках».
Отец Филарет вёл себя смирно, хлопот особых не доставлял. Добросовестной монастырской службой, впрочем, себя не обременял. Настоятель, со своей стороны, на этом и не настаивал. Остальная братия роптала, но не слишком… Между ними – братией и узником, сразу обозначилась разграничительная черта, переступать которую не особо стремились ни они, ни он.
Подобная картина наблюдалась во многих обителях, куда ссылали высокородных опальных вельмож.
Монах Филарет поневоле много молился, размышлял, читал, иногда получал письма, иногда писал… Визитёров к нему не приезжало. Да и не пустил бы Воейков никого. Во всяком случае, до поры – до времени…
За перепиской Воейков следил строго, о содержании писем доносил в Москву. Из иных писем делал выписки… Правда, всё больше чтобы показать свою добросовестность: ничего особо настораживающего в переписке не находил.
Опасаясь тайнописи, несколько раз пытался нагревать бумагу над свечой, но ничего там не обнаружил.
Правда, по изменявшемуся настроению поднадзорного узника иной раз складывалось впечатление, что получает он какие-то тайные послания. Но какие и как – Меньшой не дознался.
Хотя… Догадывался, конечно.
Время для Воейкова тянулось медленно и тоскливо.
Иногда он даже начинал с грустью вспоминать своё житьё в Верхнетуринске. Там донимала постоянная сырость, дождливость, мошка… Так и здесь, в Подвинье, погода оказалась вполне сопоставимой с Зауральем. Но там хоть кипение жизни чувствовалось, движение народа, люди интересные приходили – кто в Сибирь, кто в Россию-матушку направлялся… Опять же, и пображничать с кем не становилось проблемой, и в кости сыграть – в пограничном остроге бедовых всегда больше, чем смирных… А здесь – тягучая, нескончаемая скука-тоска.
Меньшой проживал за пределами монастыря, в селе, которое так и называли по принадлежности – кто Монастырщина, кто Антониева слобода… Соответственно, весь распорядок дня здесь подчинялся монастырскому распорядку. Каждый проживавший тут – при деле, у каждого свои обязанности…
В общем, как раз охладевший к службе Воейков оказался вроде как не самым занятым по службе.
Нет-нет, он не уклонялся от исполнения обязанностей.
Но с каждым годом пребывания в монастырском сельце его всё сильнее заливала обида. Он начал проникаться осознанием, что в обозримом будущем выбраться ему отсюда вряд ли доведётся. Складывалось впечатление, что Годунов забыл – и об узнике-монахе, и приставе к нему.
И постепенно, исподволь его начала одолевать такая мысль. Гнал её Меньшой, а она всё не отступалась…
А почему это Годунов направил сюда, надзирать над своим ворогом, именно его, Воейкова?.. Уж не потому ли, что у него уже прочно сложившаяся репутация мастера исполнения тайных приговоров государя?.. Быть может, Годунов и желал бы, чтобы Филарета тут задушили тишком… Или, скажем, нашли бы его случайно утопшим – коль вокруг монастыря столько воды?..
Быть может, своим молчанием Годунов и подталкивает подручного самостоятельно принять решение и начать решительно действовать?.. Быть может, Борис Фёдорович на то и рассчитывает, что надоест его персональному исполнителю тайных поручений прозябать на отшибе, да и предпримет меры, чтобы освободиться от обузы самому, и освободить тем самым от опасного соперника и самого Годунова?..
Похоже, только кончина Филарета сможет освободить Воейкова от миссии оставаться его сторожем!
Допустим…
Но ведь никакого распоряжения на этот счёт от государя не поступало! Не то что распоряжения – даже самого лёгкого намёка. Значит, соверши такое Воейков своей волей, получится, что он нарушит волю государеву! И что тогда?.. В лучшем случае – острог и ссылка. И тогда тоскливое житьё в Верхнетуринске или вот здесь, в Подвинье, покажется прелестным временем. Ибо из надзирающего станет он сам поднадзорным!
Тем более, что Филарет нынче – монах. Соответственно, патриарх может и казни потребовать на убийство церковнослужителя! И тогда тот же Годунов только разведёт руками и согласится на смертный приговор!
Впрочем, плаха или нет – то как случится, но дыба и кнут ему в любом случае будет гарантированы!
Замкнутый круг получается…
Попробуй угадай волю государеву, да так, чтобы самому же при этом не пострадать!
…Отец Филарет держался с Воейковым насторожённо. Наверное, понимал, что тот при надобности может и убить его.
Однако Иван оставался единственным мирским человеком, с которым Филарет общался регулярно. Между ними постепенно сложились отношения если не доверительные, то во всяком случае с намёком на доверительность. Они самой ситуацией оказались обречёнными на это.
– Пристав, у тебя дети есть? – спросил как-то монах.
– Навроде нет, – скабрёзно ухмыльнулся Воейков.
Но тут же осёкся, сообразив, с кем и где разговаривает.
– Прости, глупость сказал, – раздосадовано склонил он голову. – Не сподобился пока…
– Бог простит, – обмахнулся летучим крестом Филарет. И продолжил, искательно заглядывая в глаза своему надзирателю. – Сынишка ведь есть у меня, Мишаня… Мне бы узнать, где он, как и с кем… И супруга есть… Была… – поправился он, скосив взгляд на монашеское облачение. – Узнай, где она… Отблагодарю тебя…
В тот же день Воейков отписал в Москву, что, де, сильно волнуется поднадзорный о судьбе своей семьи…
Через какое-то время получил ответ от Сёмки Годунова – государева троюродного брата, который ведал всеми тайными делами в царстве. Мол, нет у монаха личной семьи, и быть не может – по схиме не полагается… И пусть беспокоится не о бывшей жене и сынишке, так как отринул он уже всё мирское, а молится усердно за весь люд православный…
Всё это Иван добросовестно передал монаху поневоле.
И едва ли не впервые увидел, как большой сильный взрослый мужчина плачет от тоски.
Как мужчина плачет от горя – видел и раньше. Когда близкие умирают, когда друг погибает… Когда ребёнка своего хоронят…
Видел, как мужчина плачет от боли – хоть и постыдно это, но плоть не всегда духу подчиняется.
Видел даже, как мужчина плачет от счастья – хоть и вовсе это невидаль невероятная…
От сладостных воспоминаний иной раз у кого слеза из глаза выдавится – и такое случалось…
Может, может иной раз прослезиться и мужчина – и греха в том особого нет. Хотя по сравнению со слезливостью женской – это редкость великая.
Но чтобы от тоски!.. Уж это точно бабья привилегия!
А вот поди ж ты!..
Филарет сидел в углу на лавке и из глаз его стекали на отросшую бороду самые настоящие слёзы. И говорил, говорил…
…Кто сможет пересказать речь съедаемого тоской плачущего мужчины?.. Вряд ли кто…
Воейков стоял и слушал, и чувствовал, что проклятая жалость вползает в его душу, жалость к государеву татю, наказанного, в общем-то, слишком мягко за совершённое, пусть и не доведённое до конца, преступление. Бунт-то против государя он не в шутку затевал, пусть и пресекли тот бунт, не дали разгореться…
А жалость всё же вползала.
Плача, Филарет говорил о жене своей Ксении. Что любил её всю жизнь крепко… И что верность ей никогда не хранил, греховодничал, случалось, и как ревновала его супруга, как плакала в муках бессильных, пеняя, что не оставлял супруг греховодства… И что детей ему рожала, и как Борис, Никитушка, Лёвушка, Ванюшка умерли ещё младенчиками, и как убивалась над их телами матушка, давшая им жизнь, да не сумевшая уберечь…
О дочери своей Танюшке вспоминал, которая замужем за Иваном Катырёвым-Ростовским, и которая родила ему внучку Сонечку – и увидит ли теперь он свою внучечку…
О сыне Михайле, которому теперь уготована невесть какая судьба, и который вовсе неведомо где сейчас пребывает – не умучили б его вороги, а то вовсе род Романовых прервётся…
Воейков от обессилевшего от слёз, забывшегося в горьком тревожном сне Филарета вышел в смятении.
В тот же вечер написал в донесении о тоске поднадзорного. Даже фразы из его причитаний привёл:
«Жена моя бедная! Наудачу ль жива ещё?.. Где она?.. Чаю, куда-то туда её замчали, что и не услышу о ней никогда!.. То-то мне и лихо, что жена и дети: как вспомню о них, так словно кто рогатиной в сердце воткнёт…».
Воейкова, прошедшего суровую школу опричнины, сентиментальным человеком никак не назовёшь. Однако и его тронули слёзы сильного мужчины, доведённого до отчаяния.
В дальнейшем Иван никогда своего поднадзорного в таком упадке духа не видел. После того приступа слабости Филарет в присутствии пристава замыкался, и вообще словно как-то построжел, стал суровее, замкнутее… И о своей семье больше с приставом не разговаривал.
Хотя Меньшой чувствовал, что иной раз удерживает от этого себя монах только усилием воли.
…Между тем, сорокалетняя инокиня Марфа, бывшая в миру Ксенией Романовой, находилась не так чтобы очень далеко от бывшего супруга, с которым её насильно разлучили. Она проживала в селе Толвуя, что на берегу Онежского озера, севернее острова Кижи – того самого, которому предстоит со временем прославиться на весь свет. Стерегли её крепко…
Старица Марфа тяжело переживала разлуку с близкими. Правда, местный священник, отец Ермолай Герасимов на свой страх и риск собирал сведения о её родичах, и потихоньку сообщал узнице. Так что знала она и о том, где содержат её супруга, что мать её, Марию Шестову, также насильно постригли в монахини и отправили в монастырь в Чебоксары, что зять её, Иван Катырёв-Ростовский в милости у царя Бориса, а потому хотя бы за дочь можно оставаться спокойной… И что сыночка её Мишеньку приютила тётка, Марфа Черкасская, взяла под опеку, а царь Борис – сам чрезвычайно чадолюбивый отец – сделал вид, что не знает об этом ничего…
– Спаси тебя Господь за добрые вести! – плакала от умиления старица, слушая священника.
– Бог милостив, он не оставит заботой!..
Попом двигали доброта, милосердие, сопереживание чужому горю.
А впоследствии оказалось – провидение!