Гойя по-прежнему жил на «Вилле Глухого», один, со своим Агустином и своими картинами, написанными и ненаписанными.
Он был еще не стар годами, но обременен богатым жизненным опытом и видениями. Он заставил призраков служить себе, но они в любой момент могли взбунтоваться. Он убедился в этом совсем недавно, на допросе в инквизиции, когда ему в горло впился удушающий страх. Но как бы демоны ни досаждали ему, они не в силах были отравить ему радость жизни; именно страх, сдавивший ему горло перед судьей на допросе, показал, как дорожит он жизнью.
Он часто думал о донье Фелипе, красивой владелице книжной лавки. Она явно питала к нему слабость, несмотря на то что он был глух и немолод. Расхваливая перед покупателями «Капричос», она делала это не потому, что наконец поняла их истинную ценность, а просто чтобы доставить ему удовольствие. «Какие странные у вас фантазии, дон Франсиско!» – вспоминал он ее слова. Донья Фелипа занимала все больше места в его фантазиях. Скоро он напишет ее портрет, и тогда станет ясно, как быть дальше.
Взяв свою широкополую шляпу и трость, он отправился на прогулку. Медленно поднялся на невысокий холм за домом. Там по его велению поставили деревянную скамью без спинки. Он опустился на нее и сидел, выпрямив спину, как и полагается арагонцу.
Перед ним простиралась широкая равнина, залитая утренним серебристым сиянием, за ней вдали высились заснеженные вершины Гвадаррамы. Этот пейзаж обычно радовал его сердце, но сегодня он его даже не замечал.
В глубокой задумчивости рисовал он тростью на песке завитушки, которые складывались в причудливые картины, фигуры, лица. Вот опять, к его удивлению, получилось лицо его друга Мартина, его носача.
Его теперь часто посещали мертвые. Мертвых друзей у него осталось больше, чем живых. «Мертвые открывают глаза живым». Если это так, то его глаза теперь должны быть широко распахнуты.
Да, он теперь многое видит и понимает. Например, он знает, что жизнь, сколько бы он ее еще ни проклинал, сто́ит – и всегда будет стоить – любых жертв и усилий. Несмотря ни на что.
Правда, он еще не скоро сможет крикнуть: «Ya es hora!» Но даже если этот час никогда не настанет, он будет ждать его и верить в него до конца, до последнего вздоха.
Невидящим взором смотрел он на равнину и на горы. Он достиг высокой вершины. Но с нее он увидел, как высока следующая вершина и как чудовищно высока последняя. Легко сказать: «Plus ultra!» Тяжкий путь становится все круче, все каменистее, а от разреженного, холодного воздуха все труднее дышать.
Он снова принялся рассеянно рисовать на песке. На этот раз затейливые штрихи сложились в образ, который он часто видел мысленным взором, – силуэт великана с глуповато-мечтательным выражением лица, праздно сидящего под нелепым, тощим месяцем.
Его рука с тростью вдруг замерла, лицо напряглось, стало суровым. Он увидел свою следующую, новую картину. Запечатлеть это новое на холсте или на бумаге будет чертовски трудно. Его ждет очередная, дикая, ледяная вершина, которую он должен покорить. Чтобы воплотить эту невиданную доселе новизну, ему придется найти новые, невиданные доселе тона. Что-то вроде черновато-белого с коричневым, грязно-серо-зеленое, бледное, тупо-возбуждающее. Они скажут: «Но ведь это уже не живопись!» Это будет живопись, его живопись. «Капричос» в красках – единственно возможная живопись. И по сравнению с этим офорты «Капричос» покажутся невинной детской забавой.
«Какие странные у вас фантазии, дон Франсиско!» Важный господин в солидной широкополой шляпе сердито улыбнулся, встал со скамьи и вернулся в дом.
Он отправился в спальню, снял серый сюртук, сковывавший движения, надел удобную рабочую блузу, которую давно уже не надевал, снова улыбнулся: Хосефа была бы им довольна.
Спустившись в столовую, он сел, обвел взглядом голые стены.
Для того нового, что он увидел, холст не годится. Это не для того, чтобы вставлять в раму и перевешивать с одного места на другое. Это – неотъемлемая часть его мира. Ей не место на холсте, ее место отныне и до века – на стене его дома.
Он уставился на голую поверхность стены, закрыл глаза, открыл, снова впился в нее невидящим, но острым взглядом. Новая сила, страшная и в то же время окрыляющая, хлынула ему в грудь.
Его новый великан, казалось, сам просился на эту стену. Это был совсем не тот великан, которого он прежде так часто видел и с улыбкой рисовал на песке. Этот новый тоже упрям, но алчен и грозен; может быть, он тот самый циклоп, который съел спутников Одиссея, а может, Сатурн, или как его там зовут, демон времени, пожирающий собственных детей.
Да, именно такого великана-людоеда надо изобразить на стене его столовой. Раньше ему являлся иногда «полуденный призрак» – Эль Янтар, и он боялся и избегал его, хотя тот был добродушным, улыбающимся демоном; теперь же ему не страшен даже глупый и кровожадный Эль Хайан. Более того, он хотел привыкнуть к нему, всегда иметь его перед глазами, этого огро, колосо, хиганто – всепожирающего, всепоглощающего, всеперемалывающего, вечно жующего великана, который в конце концов сожрет и его самого. Все живущее пожирает других и пожирается другими. Так устроен мир, и напоминание об этом он хочет всегда иметь перед глазами, пока сам пользуется счастливым правом пожирать.
Это поучительное зрелище будет полезно и его немногим друзьям, которых он допускает к своему столу. Видя его великана, они с удвоенной остротой и радостью будут чувствовать, что пока еще живы. Рано или поздно огро сожрет их всех – и Мигеля, и Лусию, и Агустина, и донью Фелипу, красивую владелицу книжной лавки. Но пока что все они живут и сами пожирают других. Ток новой силы шумит в его жилах. Он чувствует свое неизмеримое превосходство над твердолобым великаном на стене. Он видит его насквозь в его всемогуществе и слабости, в его устрашающей злобе и жалкой нелепости. И может безжалостно и глумливо насмехаться над его тупостью и прожорливостью, пока сам еще сидит за столом и набивает брюхо. И даже после своей смерти он сможет с того света дразнить глупого огро этой картиной на стене.
Он пока еще – лишь призрак,
Замысел его – колосо,
Тот гигант зеленовато-Бурый, черновато-белый
И мерцающий зловеще,
С человечком в страшной пасти
Крошечным. Но день настанет —
Призрак облечется плотью
И воспрянет, станет жизнью!
Он, Франсиско Гойя, вырвет,
Выведет из тьмы гиганта
Своего на свет убогий,
Что не смеет зваться светом. Он схватить гиганта должен
И напечатлеть на стену!
Гойя встал и молвил громко:
«Это верно: мертвых – в землю,
А живых – за стол!» И сел за
Трапезу. Ведь, слава богу,
У него пока все зубы
Целы, аппетит – отменный.
Агустин пришел и брови
Вскинул удивленно: друга
Увидать в рабочей блузе
Он не ожидал. Франсиско,
Хитро ухмыльнувшись, молвил:
«Да, как видишь, не сижу я
Здесь без дела. Вот задумал
Новый образ. Мне до смерти
Надоели эти стены
Голые, и напишу я
Что-нибудь на них съестное,
Что-нибудь для возбужденья
Аппетита. Завтра утром
И начну, пожалуй».