К книге
Власть и прогрессГлава восьмая Цифровой ущерб
73%
Глава восьмая Цифровой ущерб
11

«Хорошая новость о компьютерах: они делают то, что им скажут. А вот и плохая новость: они делают то, что им скажут».

«Можно сравнить процесс, в ходе которого прогрессивное введение нового компьютеризированного, автоматизированного и роботизированного оборудования, как ожидается, снизит роль рабочей силы, с процессом, в ходе которого тракторы и другие сельскохозяйственные машины сперва снизили, а затем и полностью уничтожили роль в сельском хозяйстве лошадей и другого тяглового скота».

Можно сказать, что компьютерная революция началась на девятом этаже здания Массачусетского технологического университета на Тех-сквер. В 1959 и 1960 годах группа молодых людей, часто лохматых и небритых, засиживалась там ночами, составляя коды на ассемблере. Ими двигало видение, которое иногда называют «хакерской этикой», – предвестие того, что в последующие годы овладело умами предпринимателей из Силиконовой долины.

Ключевыми понятиями этой этики стали децентрализация и свобода. Хакеры ненавидели крупнейшую компьютерную компанию того времени, IBM (International Business Machines). На их взгляд, IBM стремилась контролировать и бюрократизировать информацию; они же верили, что доступ к компьютерам должен быть свободным и неограниченным. Предвосхищая мантру, которая позже в устах IT-предпринимателей превратилась в ловкий обман, хакеры заявляли: «Вся информация должна быть свободной». Они не доверяли властям – настолько, что иногда казались анархистами.

Столь же не доверяла крупным компаниям и другая, более известная ветвь хакерского сообщества, сложившаяся в Северной Калифорнии в начале 1970-х годов. Один из ее светил, Ли Фельзенштейн, был политическим активистом; он любил цитировать фразу «Секретность – краеугольный камень тирании» из фантастического романа «Восстание-2100» и видел в компьютерах средство освобождения. Фельзенштейн работал над аппаратными средствами, которые должны были сделать компьютеры доступнее для народа, сломав монополию IBM и других старых игроков на этом рынке.

Еще один хакер из Северной Калифорнии, Тед Нельсон, опубликовал, можно сказать, первый учебник по хакингу – «Компьютер и свобода/Машины мечты». Открывается он девизом: «ОБЩЕСТВО НЕ ОБЯЗАНО ГЛОТАТЬ ТО, ЧЕМ ЕГО КОРМЯТ» (большие буквы авторские). И далее:

«ЭТО КНИГА О ЛИЧНОЙ СВОБОДЕ.

ПРОТИВ ОГРАНИЧЕНИЯ И ПРИНУЖДЕНИЯ…

Вот лозунги наших демонстраций:

ДОЛОЙ КИБЕРСЛЕНГ!

ВЛАСТЬ НАД КОМПЬЮТЕРОМ – НАРОДУ!»

«Киберсленг» – термин, изобретенный Нельсоном: здесь он означает ложь о компьютерах и об информации, которую впаривают простым людям власть имущие, – о том, что работать с компьютерами якобы могут только специалисты.

Хакеры не были изгоями на обочине компьютерной революции. Им современные IT-технологии обязаны многим и в аппаратном, и в программном обеспечении. Хакеры выражали ценности и взгляды, с которыми соглашались многие компьютерщики и IT-предприниматели, даже те, что коротко стриглись и носили костюмы.

Мысль, что будущее вычислительной техники связано с децентрализацией, разделяли не только небритые парни из МТИ и Университета Беркли. Еще одним первопроходцем компьютерной децентрализации стала Грейс Хоппер, работавшая в 1970-е годы в Министерстве обороны. Хоппер играла важную роль в создании нового программного обеспечения: она составляла первые соглашения по разработке, в дальнейшем воплотившиеся в новом языке COBOL. Хоппер также полагала, что компьютеры помогут расширить доступ к информации, и настаивала на том, чтобы именно так использовалось компьютерное обеспечение в одной из крупнейших организаций мира – Вооруженных силах США.

Видя самую многообещающую технологию нашей эпохи в руках подобных поборников свободы, какой-нибудь дальновидный современник мог бы не без оснований предсказать: в следующие несколько десятилетий большому бизнесу придется несладко, рабочий класс будет еще активнее бороться за свои интересы, будут изобретены новые инструменты, повышающие производительность человеческого труда, и заложены основания для еще большего процветания.

Однако произошло нечто совершенно иное. Цифровые технологии вырыли всеобщему процветанию могилу. Начиная примерно с 1980 года рост зарплат замедлился, вклад рабочих в национальный доход резко упал, выросло неравенство в оплате труда. Хотя в эти изменения внесли свой вклад многие факторы, начиная от глобализации и кончая ослаблением рабочего движения, самым важным стал здесь резкий поворот в направлении развития технологий. Цифровые технологии автоматизировали работу, ослабили позиции труда в сравнении с капиталом и неквалифицированных рабочих в сравнении с сотрудниками, имеющими высшее образование.

Этот поворот невозможно понять, рассматривая его в отрыве от более широких общественных перемен, произошедших в США. Бизнес научился лучше защищаться от рабочего движения и государственных регуляций; но еще важнее, что организующим принципом значительной части общества стало новое видение, гласящее, что для общего блага необходимо максимизировать прибыль и стоимость акций. Это видение, обещающее масштабное обогащение, направило IT-сообщество совсем не в ту сторону, о которой мечтали ранние хакеры, – к цифровой утопии, в которой единое программное обеспечение, спущенное сверху, используется для автоматизации и контроля. В результате новые технологии не только создали неравенство, но и не выполнили своих обещаний – не помогли сказочно увеличить производительность. Но об этом далее.

Движение вспять

Все надежды на то, что в следующие десятилетия после начальной фазы компьютерная революция принесет процветание широким слоям общества, быстро разбились. Экономический рост после середины 1970-х годов уже ничем не напоминал 1950-е и 1960-е. Отчасти торможение было связано с нефтяными кризисами 1973 и 1979 годов, вызвавшими подъем безработицы и инфляции – стагфляции – по всему западному миру. Но более фундаментальная трансформация структуры экономического роста была еще впереди.

С 1949 по 1973 год медианная зарплата (почасовая) в США росла со скоростью более 2,5 % в год. Но начиная с 1980 года и далее рост медианной зарплаты практически остановился – она повышалась лишь на 0,45 % в год, хотя средняя производительность труда продолжала расти (ежегодный средний рост производительности с 1980 года по сей день составляет более 1,5 %).

И это замедление роста оказалось очень неравномерным. С 1980 по 2018 год у работников с высшим образованием зарплаты по-прежнему росли быстро, а у окончивших только восемь или десять классов в среднем снижались на 0,45 % в год.

Расширялся не только разрыв между сотрудниками с высшим и без высшего образования; начиная с 1980 года стремительно росли показатели неравенства и по всем прочим параметрам. Например, доля в национальном доходе одного процента богатейших домохозяйств США возросла с приблизительно 10 % в 1980 году до 19 % в 2019 году.

Неравенство в доходах и оплате труда – только часть проблемы. США привыкли гордиться своей «американской мечтой»: это выражение означает, что человек скромного происхождения может упорным трудом выбиться из бедности и сколотить состояние и что дети живут лучше своих родителей. Но начиная с 1980 года эта «мечта» выглядит все более сомнительной. Среди детей, рожденных в 1940 году, 90 % зарабатывали больше, чем их родители (с учетом инфляции). У детей, рожденных в 1984 году, эта доля составляет лишь 50 %. Общество в США прекрасно сознает, что сейчас отечественный рынок труда предлагает довольно мрачные перспективы. Недавний опрос «Исследовательского центра Пью» показал, что 68 % американцев считают: их дети будут жить хуже, чем нынешнее поколение.

По другим экономическим параметрам прогресс также сменился деградацией. В 1940 году чернокожие и женщины в США получали менее половины от зарплаты белых мужчин. К 1979 году почасовая зарплата чернокожих возросла и составила 86 % от зарплаты белых. Но дальше разрыв снова начал расширяться, и теперь чернокожие мужчины получают всего 72 % от зарплаты белых мужчин. Та же картина и у чернокожих женщин.

Значительно изменилось и распределение дохода между трудом и капиталом. На протяжении большей части XX века около 67–70 % национального дохода получали трудящиеся, остальное отходило капиталу (в виде прибылей и выплат за использование станков). Начиная с 1980 года у капитала дела пошли намного лучше, у рабочих – намного хуже. К 2019 году доля рабочих в национальном доходе упала ниже отметки в 60 %.

Все эти тренды не ограничены Соединенными Штатами, хотя в других странах, по разным причинам, выражены не так отчетливо. Уже в 1980 году в США царило большее неравенство, чем в большинстве других индустриальных стран; а с тех пор пропасть между богатыми и бедными в Америке резко возросла. Но и некоторые другие страны ненамного от нас отстают.

Снижение доли рабочих в национальном доходе – общий и продолжительный тренд для большинства индустриализированных экономик. Например, в Германии в начале 1980-х годов доля рабочих составляла почти 70 %, а в 2015 – уже только 60 %. В то же время распределение доходов искривляется в пользу тех, кто и так уже очень богат. С 1980 по 2020 год доля верхнего одного процента в Германии увеличилась с 10 до 13 %, в Великобритании – с 7 % до почти 13 %. Возросло неравенство даже в скандинавских странах: в Швеции доля верхнего 1 % увеличилась с 7 до 11 %, в Дании – с 7 до 13 %.

Что же произошло?

С первого взгляда нетрудно объяснить, что произошло. После Второй мировой войны общее процветание зиждилось на двух столпах: автоматизации, создающей новые возможности для рабочих всех уровней квалификации, и готовности капитала делиться рентой, поддерживающей высокую оплату труда. Приблизительно после 1970 года оба столпа рухнули, и в Соединенных Штатах их обвал стал особенно зрелищным.

Даже в лучшие времена и за направленность новых технологий, и за высокие зарплаты приходилось бороться. Оставленные без присмотра, многие управленцы постарались бы сократить расходы на производство, ограничив рост зарплат и сделав своим приоритетом автоматизацию, сокращающую рабочие места и ослабляющую позиции рабочих на переговорах. Эти тенденции воздействовали на направление инноваций, все больше сдвигая технологии в сторону автоматизации. Как мы уже видели в главе седьмой, после Второй мировой войны это соскальзывание отчасти сдерживали сильные профсоюзы: они побуждали компании наряду с новой техникой вводить новые рабочие задачи и проводить систематическое обучение сотрудников.

Ослабление рабочего движения в последние несколько десятилетий нанесло общему процветанию двойной удар. Замедлился рост зарплат – отчасти потому, что профсоюзы США уже не могли добиться для своих членов прежних условий. Но еще важнее то, что в отсутствие сильных профсоюзов рабочие лишились «права голоса» в обсуждении новых технологий.

Падение ускорили еще две перемены. Во-первых, оставшись без противовеса в форме рабочего движения, корпорации и их менеджеры выработали качественно иное видение. Приоритетом для них стало снижение стоимости труда, а необходимость делиться прибылью с рабочими рассматривалась почти как управленческая неудача. Корпорации не только заняли более жесткую позицию на переговорах, но и начали переносить производство: вначале на заводы в пределах США, не охваченные профсоюзным движением, затем – все чаще – за рубеж. Многие фирмы ввели поощрительные выплаты, которыми вознаграждали менеджеров и ударников, но за счет рабочих более низкой квалификации. Модной стала и еще одна стратегия срезания стоимости труда – аутсорсинг. В былые времена многие функции, не требующие высокой квалификации, – уборку, охрану, приготовление и подачу обедов – в крупных компаниях типа General Electric или General Motors выполняли их собственные наемные работники. Повышая зарплаты всем своим сотрудникам, фирма начинала больше платить и им. Но после 1980-х годов, когда экономия на рабочих превратилась едва ли не в главную задачу менеджмента, управленцы открыли для себя аутсорсинг: начали передавать эти функции внешним провайдерам, которые традиционно платят своим сотрудникам мало. Так оказался перекрыт еще один канал роста оплаты труда.

Во-вторых, дело не ограничилось тем, что из существующего списка технологий компании начали чаще выбирать автоматизацию. Вместе с поворотом в сторону цифровой индустрии начал меняться и сам список: все больше автоматизации, все меньше иных, более привлекательных для рабочих технологий. Видя перед собой огромный набор цифровых инструментов, предлагающих новые способы заменить человеческий труд машинами и алгоритмами, и не встречая этому почти никакого сопротивления, многие корпорации с радостью ухватились за автоматизацию – и повернулись спиной к созданию новых задач и возможностей для рабочих, особенно для не окончивших колледж. Таким образом, хотя производительность (выработка на одного рабочего) в экономике США продолжала расти, предельная производительность (прирост количества продукта за счет дополнительной работы) за ней не поспевала.

Стоит повторить еще раз: не автоматизация сама по себе подорвала общее процветание, а несбалансированное портфолио технологий, в котором автоматизация стояла на первом месте, а необходимость создания новых задач для рабочих игнорировалась. Автоматизация производства быстро развивалась и после Второй мировой войны, но в то время ей составляли противовес другие технологические перемены, увеличивавшие потребность в рабочих руках. Недавние исследования показывают, что начиная с 1980 года автоматизация ускоряется – и, что еще важнее, новых рабочих задач и технологий, создающих новые возможности для людей, становится все меньше. Именно эта перемена в большой степени ответственна за ухудшение экономического положения рабочих. Доля человеческого труда в производстве, где рост автоматизации и застой в создании новых задач особенно хорошо заметны, упала с 65 % в середине 1980-х годов до 46 % в конце 2010-х.

Кроме того, автоматизация становится триггером растущего неравенства, поскольку перехватывает в первую очередь задачи, которые выполняли на фабриках и в офисах неквалифицированные и низкоквалифицированные работники. Почти все демографические группы, ощущающие падение реальной оплаты труда по сравнению с 1980 годом, – это те, кто прежде выполнял задачи, ныне переданные автоматике. По оценкам современных исследователей, именно автоматизация ответственна по меньшей мере за ¾ общего возрастания неравенства между разными демографическими группами в США.

Хорошо заметны эти тренды на примере автопрома. В первые восемь десятилетий XX века автомобильные заводы были в США среди самых динамичных нанимателей; как мы уже видели в предыдущей главе, они стояли на передовом крае не только автоматизации, но и создания новых задач и новых рабочих мест. Для «синих воротничков» в автомобильной индустрии всегда находилась работа, и за нее хорошо платили. Работников без диплома колледжа и даже иногда без аттестата нанимали, обучали работать на сложной новой технике – и вполне достойно оплачивали их труд.

Однако в последние десятилетия и суть работы в автомобильной промышленности, и ее доступность претерпели фундаментальные перемены. Многие производственные задачи в сборочных цехах – покраска, сварка, прецизионная обработка, а также различные этапы собственно сборки – теперь автоматизированы: их выполняют роботы и специальное программное обеспечение. Зарплаты «синих воротничков» в индустрии с 1980 года почти не растут. Воплотить американскую мечту, работая в автопроме, сегодня намного сложнее, чем в 1950-х или в 1960-х.

Последствия этих изменений в технологии и организации производства сказываются и на стратегиях найма сотрудников. Начиная с 1980-х годов гиганты автопрома США прекратили нанимать рабочих без образования и обучать их для выполнения сложных производственных задач; теперь они принимают исключительно квалифицированных кандидатов с дипломами, да и то прогнав предварительно через серию профессиональных и личностных тестов и собеседований. Эта новая HR-стратегия связана с тем, что количество кандидатов, в том числе с высшим образованием, сейчас намного превышает количество вакансий.

Воздействие технологий автоматизации на американскую мечту хорошо заметно не только в автомобильной индустрии. Именно места для «синих воротничков» в цехах и заводских офисах, прежде предоставлявшие людям из бедных семей возможность выбиться из бедности и сделать карьеру, в экономике США стали главными «жертвами» повсеместной замены людей роботами и компьютерными программами. В 1970-х годах на этих должностях «для среднего класса» трудились 52 % американских рабочих. К 2018 году их доля упала до 33 %. Рабочих, прежде занимавших эти места, зачастую выталкивают на более низкооплачиваемые позиции – в строительные работы, уборку, приготовление пищи, – отчего их реальный доход стремительно падает. Чем больше подобных рабочих мест занимает автоматика, тем более сужаются возможности для работников без высшего образования.

Мы сказали, что основными причинами деградации и упадка стали отказ от готовности делиться рентой и сдвиг новых технологий в сторону автоматизации; однако сыграли свою роль и другие факторы. Серьезный вклад в ухудшение условий труда внес офшоринг: множество рабочих мест в автопроме или в индустрии электроники теперь вынесены за рубеж, в экономики с худшими условиями и более низкой оплатой, например в Китай или Мексику. Еще вредоноснее оказался растущий импорт товаров массового потребления из Китая, ударивший по многим производствам США и по сообществам, сложившимся вокруг этих производств. Общее число рабочих мест, потерянных в результате конкуренции с Китаем с 1990 по 2007 год (до Великой рецессии), может доходить до 3 млн. А общий эффект от внедрения автоматики и отказа делиться рентой намного глобальнее и серьезнее, чем от этого «китайского удара».

Конкуренция с Китаем ударила прежде всего по отраслям производства с низкой добавленной стоимостью: текстилю, одежде, игрушкам. Автоматизация, напротив, концентрируется в отраслях с высокой добавленной стоимостью и высокими зарплатами: в автопроме, электронике, металлургии, химической промышленности, а также в офисной работе. Именно сокращение рабочих мест в этих отраслях играет ведущую роль в росте неравенства. В результате, хотя конкуренция со стороны Китая и других стран с дешевой рабочей силой снизила занятость на производстве в целом и внесла свой вклад в стагнацию экономического роста, главным двигателем роста неравенства в зарплатах остается именно направление развития технологий.

Эти новые тренды в технологиях и в торговле уже опустошают местные сообщества. Многие районы в индустриальном «сердце» Соединенных Штатов – такие как Флинт и Лэнсинг в штате Мичиган, Дефайанс-Сити в штате Огайо, Бомонт в Техасе – специализировались на тяжелой индустрии и предлагали работу десяткам тысяч «синих воротничков». После 1970 года, когда рабочих на заводах начала стремительно вытеснять автоматика, эти города и сообщества вступили в период упадка. На другие районы, специализировавшиеся на легкой промышленности, – Де-Мойн в штате Айова или Рейли-Дархем и Хикори в Северной Каролине – столь же разрушительно подействовала конкуренция с дешевым китайским импортом. Будь то из-за автоматики или конкуренции с импортом, сокращение рабочих мест на производстве снижает доходы работников во всей местной экономике и снижает спрос на оптовую и розничную торговлю и другие услуги. В результате порой целый регион погружается в глубокий и долгий экономический спад.

Потрясение от этих региональных эффектов выходит за чисто экономические рамки и демонстрирует нам в миниатюре проблемы, с которыми сталкивается сейчас экономика США на национальном уровне. С исчезновением рабочих мест на производстве умножаются социальные проблемы. Падает число браков, возрастает количество внебрачных детей, в наиболее пострадавших сообществах распространяются проблемы с психическим здоровьем. Говоря шире, потеря работы и ухудшение экономических возможностей, особенно для американцев без высшего образования, – по-видимому, основная причина, ведущая к тому, что экономисты Энн Кейс и Энгус Дитон называют «смертями отчаяния», – преждевременным смертям от наркотиков, алкоголя и самоубийств. Отчасти в результате этих смертей средняя продолжительность жизни в США в последние годы снижается – в новейшей истории западных стран дело неслыханное!

В некоторых популярных дискуссиях о росте неравенства можно услышать слово «глобализация» как некое отдельное объяснение, конкурирующее с «высокими технологиями». Часто при этом подразумевается, что высокие технологии неизбежно ведут к неравенству и их не остановишь, а вот с глобализацией и конкурентным импортом в США из стран с дешевой рабочей силой (но в остальном вполне развитых) еще можно что-то сделать.

Это ложная дихотомия. В развитии высоких технологий нет ничего рокового и неизбежного. Технологии увеличивают неравенство прежде всего из-за решений, которые принимают компании и другие влиятельные акторы. А глобализация так или иначе неотделима от технологий. Ни бум импорта из стран, находящихся от нас за тысячи миль, ни сложные глобальные сети поставок, включающие в себя офшорные предприятия в Китае или в Мексике, не были бы возможны без прорывов в коммуникационных технологиях. Благодаря цифровым инструментам, позволяющим отслеживать и координировать деятельность удаленно, компании реорганизовали производство и вывели за рубеж многие задачи по изготовлению и сборке, которые прежде выполнялись на родине. И в процессе сократили множество мест для полуквалифицированных «синих воротничков», таким образом обострив неравенство.

В сущности, глобализация и автоматизация идут рука об руку; за обеими стоит одно желание – снизить стоимость труда и задвинуть рабочих куда-нибудь подальше. С 1980 года политические процессы и отсутствие на рабочих местах серьезных противодействующих сил облегчают и то и другое.

Автоматизация, офшоринг и конкуренция с китайским импортом влияют и на экономики других развитых стран, хотя в более тонких формах. В большинстве европейских стран традиция коллективных переговоров не дошла до такого жалкого состояния, как в США. В скандинавских странах сохраняют влияние профсоюзы. Не случайно, хотя уровень неравенства возрос и у них, падения реальных зарплат, столь характерного для нынешних трендов рынка труда в США, они не испытывают. В Германии, как мы увидим далее, компании нередко перемещают работников с мест «синих воротничков» на новые должности, что свидетельствует об ином, более дружественном к рабочим направлении развития. Во Франции минимальные зарплаты и развитые профсоюзы также снижают рост неравенства, хотя и ценой намного более высокой безработицы.

Но в целом, даже со всеми этими оговорками, тренды развития в большинстве западных стран более или менее одинаковы – и влекут за собой схожие последствия. Красноречивее всего выглядит то, что специальности рабочих и клерков почти во всех индустриализированных экономиках переживают упадок, и соответствующие рабочие места стремительно сокращаются, сводя на нет мечты об общем процветании.

Все это ставит перед нами два очевидных вопроса: как бизнес сумел добиться такой победы над рабочим движением и выиграл для себя право делать что пожелает? И почему технологии сделались врагами труда? Ответ на первый вопрос, как мы увидим, связан с серией институциональных трансформаций в США и других странах Запада. Ответ на второй тоже основан на этих институциональных изменениях; но тут в игру включается новый фактор – явление нового утопического (на самом деле скорее антиутопического) видения цифрового будущего, которое и подталкивает технологии и практики на все более антитрудовой путь. В нескольких следующих разделах мы поговорим об институциональных изменениях, а затем вернемся к тому, как идеалистическая хакерская этика 1960–1970-х переродилась в оправдание разорения и бесправия простых людей.

Либеральный истеблишмент и недовольство им

В предыдущей главе мы видели, как после 1930-х годов между бизнесом и организованным рабочим классом в США установился своего рода паритет. Он обеспечивал как бурный рост зарплат во всех секторах и на всех уровнях, от неквалифицированных до высококвалифицированных рабочих, так и в целом благоприятное для рабочих направление развития технологий. В результате политический и экономический ландшафт Соединенных Штатов в 1970-е годы выглядел совершенно не так, как в первые десятилетия XX века. Ушло время самодовлеющего политического и экономического влияния мегакапиталистов вроде стального магната Эндрю Карнеги или владельца Standard Oil Джона Д. Рокфеллера.

Ярким признаком свершившихся перемен можно назвать движение по защите прав потребителей, возглавленное Ральфом Нейдером, чья книга «Небезопасно при любой скорости», изданная в 1965 году, стала манифестом активистов, требующих от корпораций отвечать за свои действия. В данном случае активизм сконцентрировался на производителях автомобилей, но в целом мишенью Нейдера были пороки любого бизнеса, особенно крупного. Нейдер не раз повторял: «Чем для викторианской Англии был секс, тем для нас стала реальность Большого Бизнеса – большим грязным секретом».

Из движения за права потребителей выросло несколько классических регулирующих законов. Прямым ответом на статьи и книгу Нейдера стал «Закон о национальной безопасности на дорогах» 1966 года, установивший первые стандарты безопасности для автомобилей. В 1970 году начало работу Управление по охране окружающей среды, целью которого было официально объявлено предотвращение загрязнений или иного ущерба окружающей среде, наносимого бизнесом. В декабре того же года на свет появилась Администрация по безопасности и гигиене труда (АБГТ), призванная защищать здоровье и благополучие рабочих. Некоторые из интересующих ее проблем уже мониторило Бюро трудовых стандартов, однако у АБГТ было намного больше властных полномочий. Еще дальше заходил «Закон о безопасности потребительских товаров», принятый в 1972 году: он давал независимой регулирующей организации полномочия устанавливать стандарты, отзывать товары и возбуждать против компаний судебные дела, чтобы защитить потребителей от риска физических повреждений и смерти.

Статья VII «Закона о гражданских правах» 1964 года уже запрещала дискриминацию при приеме на работу на основе расы, пола, вероисповедания, цвета кожи или национальности; но без организации, следящей за выполнением этого закона, он не имел особой силы. Это изменилось в 1972 году с принятием «Закона о равенстве возможностей при найме на работу», который предписывал конкретные методы контроля и меры против частных предпринимателей, дискриминирующих чернокожих и другие меньшинства.

Федеральное Управление по лекарственным средствам (FDA), существовавшее с начала века, получило значительно больше власти благодаря поправке Кехаувера – Харриса 1962 года и реорганизации системы общественного здравоохранения США, прошедшей в 1966–1973 годах. Толчок этим переменам дал ряд прогремевших в прессе скандалов как в Европе, так и в США, убедивших законодателей, что это управление должно стать более независимым и одобрять только безопасные и эффективные лекарства. В том же 1974 году Министерство юстиции специальным указом уничтожило монополию Bell Operating Companies – компании, обслуживавшей весь телефонный сектор в США и Канаде.

Все эти перемены отражали новый, более решительный подход к государственному регулированию бизнеса. Многие из них были воплощены в жизнь при президенте-республиканце Ричарде Никсоне. Любовь к государственной регуляции для Никсона не означала разрыва с послевоенным республиканским истеблишментом. В том же направлении уже двигался Дуайт Эйзенхауэр, называвший себя «современным республиканцем», что означало, что он готов сохранить большую часть остатков «Нового курса».

Вопрос был не только в государственной регуляции. 1960-е годы стали свидетелями победы Движения за гражданские права и широкой мобилизации левых американцев, поддерживавших гражданские права и дальнейшие политические реформы. Линдон Джонсон инициировал принятие программ «Великое общество» и «Война с бедностью», в которых адаптировал к условиям США некоторые положения европейской социал-демократии.

Но не всех эти перемены радовали. Ограничения на действия бизнеса часто шли на пользу рабочим или потребителям, но бесили владельцев и руководство предприятий. С начала XX века некоторые сегменты делового сектора организованно выступали против государственных регуляций и законодательства, усиливающего профсоюзы. Эта деятельность активизировалась во время «Нового курса»: директора нескольких крупнейших корпораций, в том числе DuPont, Eli Lilly, General Motors, General Mills и Bristol-Myers, создали такие организации, как Американская ассоциация предпринимателей (позже переименованная в Американский институт предпринимательства, АИП) и Американская лига свободы, где формулировали критику в адрес «Нового курса» и предлагали ему альтернативы.

После войны многих бизнесменов волновало опасение, что власть в стране перешла к «либералам». В 1965 году в своей книге «Либеральный истеблишмент: кто и как правит Америкой» Стэнтон Эванс писал: «Главное, что нужно знать о либеральном истеблишменте: он и есть власть».

Поначалу правые организации и «мозговые тресты», выступавшие в интересах бизнеса, получали финансирование от руководителей предприятий и других богатых американцев, имевших против «Нового курса» принципиальные возражения. Впрочем, как часто бывает, «принципы» здесь сливались с материальными интересами. Благотворительные пожертвования крупных американских корпораций, не облагаемые налогами, часто уходили на поддержку инициатив, отвечающих их стратегическим интересам (например, энергетические компании финансировали мозговые центры отрицателей изменения климата).

О пагубной роли денег в политике США говорят много и красноречиво. Но ситуация здесь более тонкая и сложная, чем порой представляется. Бесспорно, коррупция на федеральном уровне существует, и политики порой изменяют свою позицию, получив щедрый взнос на избирательную кампанию от богатого донора. Однако чаще всего денег недостаточно: политика и его команду необходимо убедить, что определенный подход к тому или иному вопросу отвечает общему благу – или хотя бы благу его избирателей. Этого не достичь даже горой денег, если не предложить альтернативное видение – свое описание того, как должна быть организована рыночная экономика. Такое альтернативное видение начало складываться уже в 1950–1960-е годы.

«Что хорошо для General Motors…»

В 1953 году президент Дуайт Эйзенхауэр назначил бывшего президента General Motors Чарльза Уилсона министром обороны. На слушаниях по утверждению в должности Уилсону пришлось защищать свое спорное решение сохранить за собой значительную часть акций GM. Тогда-то Уилсон и отчеканил афоризм: «Что хорошо для нашей страны – хорошо и для General Motors, и наоборот».

Уилсон доказывал, что не может вообразить себе ситуацию, когда ему пришлось бы сделать нечто полезное для страны, не принеся тем самым пользы и для General Motors. Однако люди, по понятным причинам, поняли эту фразу иначе: что хорошо для GM, хорошо и для страны. К 1980-м годам идея «что хорошо для бизнеса или даже для крупных корпораций – хорошо и для страны» стала общим местом. Произошел разворот кругом и возвращение к идеям 1930-х годов; умами овладевало представление, что смягчить правила в пользу компаний и дать им получать хорошую прибыль – лучший способ помочь всем и каждому.

Такой интеллектуальный разворот стал плодом упорного труда множества политических предпринимателей и разнообразных мозговых центров. Интеллектуальным лидером этого направления стал журнал «Нэшнл Ревью», основанный в 1955 году Уильямом Ф. Бакли. Цель своего журнала Бакли определял как противостояние левым трендам, поскольку «зрелая и грамотная Америка отвергла консерватизм в пользу радикальных общественных экспериментов». Он продолжал:

«Поскольку миром правят идеи и идеологии, кто завоевал интеллектуальный класс – тот завоевал мир».

«Круглый стол по бизнесу», влиятельная организация предпринимателей, с этим соглашалась: «У бизнеса имеются очень серьезные проблемы с интеллектуальным сообществом, прессой и молодежью… Постоянная враждебность этих групп угрожает бизнесу в целом». Реклама организации в «Ридерз Дайджест» за 1975 год гласила: «Тем способам, какими в нашей стране принято зарабатывать хлеб насущный, сейчас грозит невиданная доселе опасность»; угроза воплощалась в аргументах типа «система свободного предпринимательства делает нас эгоистичными материалистами» или «свободное предпринимательство концентрирует средства и власть в руках немногих». Коммерческая палата, теоретически представляющая все бизнес-предприятия в США, присоединилась к «Круглому столу» и вместе с ним начала борьбу против правительственных регулирующих мер.

Джордж Х. В. Буш запечатлел это настроение в своей речи, произнесенной в 1978 году перед менеджерами верхнего звена на конференции в Бостоне, когда пытался выдвинуться в президенты от республиканцев:

«Меньше пятидесяти лет назад Кэлвин Кулидж еще мог сказать: бизнес в Америке – это бизнес. Но в наше время, похоже, бизнес в Америке – это регуляция бизнеса».

Однако, несмотря на усилия различных мозговых центров и лидеров, отсутствовала внятная парадигма, объясняющая, почему то, что хорошо для бизнеса, хорошо для всех. Частью этого нового видения стала концепция «прицепного вагона»; однако его логика простиралась намного дальше. Организационные перемены или новые законы, выгодные для бизнеса, должны быть выгодны и для общества в целом, поскольку (здесь ход рассуждений аналогичен «прицепному вагону») они повысят спрос на рабочую силу, а затем переведут этот повышенный спрос в общее процветание. Сделаем еще один шаг в этом направлении – и получим «экономику просачивания», термин, который сейчас ассоциируется с экономической политикой президента Рональда Рейгана в 1980-е годы, включая и идею снижения налогов для самых богатых: обрадовавшись снижению налогов, богачи начнут больше инвестировать, это повысит прибыли – и в конечном счете обернется наилучшими последствиями для всех.

Применение этой точки зрения к государственному регулированию приводит к выводам, диаметрально противоположным тем, что вдохновляли Ральфа Нейдера и других борцов за права потребителей. Согласно сторонникам свободного рынка, если рыночная экономика работает хорошо, регуляция по меньшей мере не нужна. Допустим, фирмы – участники рынка производят опасную или низкокачественную продукцию – что ж, потребители будут ими недовольны, и это создаст для других компаний или для новых игроков на рынке возможность предложить альтернативу, на которую потребители с радостью переключатся.

Таким образом, тот же конкурентный процесс, на который возлагается ответственность за появление «прицепного вагона», может сработать как сила, заставляющая производить качественные товары. При таком взгляде на вещи государственная регуляция даже вредна: она мешает и потребителям, и производителям. Если рыночный процесс сам по себе поощряет бизнесменов предлагать безопасные и качественные продукты, дополнительные регуляции только заставят их распылять усилия и снизят прибыльность, в результате чего бизнес начнет поднимать цены или сокращать сотрудников.

Эта идеализированная картина рыночного процесса стала частью экономической теории со времен, когда Адам Смит в своем «Богатстве наций» ввел понятие «невидимой руки» – метафоры того, что рынок, на котором достаточно развита конкуренция, обещает хорошие результаты всем участникам процесса. Эта мысль всегда вызывала споры; сторонники противоположной позиции, такие как Джон Мейнард Кейнс, указывали, что в жизни рынки функционируют совсем не идеально. Например, как мы уже видели, если на рынке труда недостаточно конкуренции, «прицепной вагон» попросту не приедет. То же верно и для недостаточной конкуренции на рынке продукции. Невозможно полагаться на то, что рынок сам все отрегулирует, если потребителям трудно отличить небезопасные продукты от безопасных.

И в научных, и в политических кругах наблюдается эффект маятника – регулярного перехода от прорыночных к рыночно-скептическим взглядам и обратно. Послевоенные десятилетия определенно относились к рынку скептично, отчасти под влиянием идей Кейнса, а также правил и практик, введенных в эпоху «Нового курса». Однако оставалось немало «пузырей», в которых обитали упертые прорыночные экономисты, например в Чикагском университете или в Институте Гувера при Стэнфордском университете.

В 1970-е годы эти идеи начали сливаться воедино. Здесь внесло свой вклад много факторов. Некоторые интеллектуалы, например Фридрих Хайек, выступали с критикой послевоенного политического консенсуса, и эта критика набирала популярность. Хайек развивал свои теории в межвоенной Вене, где были популярны идеи свободного рынка и слишком хорошо заметны неудачи централизованного планирования в Советском Союзе. В начале 1930-х годов Хайек покинул Австрию и обосновался в Лондонской школе экономики, продолжая развивать свои идеи. В 1950 году он перешел в Чикагский университет, где его влияние возросло.

Особенно важна мысль Хайека, что рынок как децентрализованная система намного лучше использует рассеянную в обществе информацию. И напротив, там, где распределение ресурсов производится согласно централизованному планированию или предписаниям государства, информация о том, чего на самом деле хотят потребители и как лучше воплотить в жизнь те или иные инновации, попросту не доходит до центра.

Безусловно, регуляция – дело нелегкое; и послевоенные годы полны примерами ошибок регуляторов и их неожиданных последствий. Например, большую часть этой эпохи воздушное сообщение жестко регулировалось Комитетом гражданской авиации. Комитет устанавливал расписания, маршруты, тарифы, решал, какие новые авиакомпании могут выйти на рынок. По мере того как технологии гражданской авиации улучшались, а потребность в перелетах росла, эти регуляции все больше душили отрасль. «Закон об отмене регуляции авиакомпаний» 1978 года разрешил авиакомпаниям самим устанавливать тарифы. Новым авиакомпаниям стало легче войти на рынок; это повысило конкуренцию и снизило цены, чему потребители были только рады.

На стороне добра и акционеров

Мысль, что нерегулируемые рынки работают в интересах страны и общего блага, стала основой нового подхода в публичной политике. Но пока в этом складывающемся новом консенсусе отсутствовали четкие рекомендации для руководителей бизнеса: как они должны себя вести, что оправдывает их действия? Ответы дали двое экономистов из Чикагского университета – Джордж Стиглер и Милтон Фридман. Взгляды Стиглера и Фридмана на экономику и политику пересекались со взглядами Хайека, но в некоторых отношениях они шли дальше. И Стиглер, и Фридман занимали более непримиримую позицию по отношению к регуляциям.

Фридман – лауреат Нобелевской премии по экономике, как Хайек и Стиглер, – внес ценный вклад во многие разделы своей области, в том числе в макроэкономику, теорию цен и кредитно-денежную политику. Однако, быть может, самая влиятельная его работа не была опубликована в научном журнале: она вышла в сентябре 1970 года как заметка в «Нью-Йорк таймс» под нескромным заглавием «Доктрина Фридмана». Фридман доказывал, что «социальная ответственность» бизнеса – ложный конструкт. Единственное, о чем должен заботиться бизнес, – прибыль и высокий доход для акционеров. Попросту говоря: «Социальная ответственность бизнеса – в том, чтобы повышать прибыль».

Фридман произнес вслух то, что витало в воздухе. В предыдущие десятилетия все громче звучала критика государственных регуляций, все больше голосов выступали в защиту рыночных механизмов. Однако влияние «доктрины Фридмана» трудно переоценить. Несколькими смелыми мазками он написал новую картину мира, в которой крупные бизнесмены, делающие деньги, стали героями – а не злодеями, какими изображали их Ральф Нейдер и его союзники. Он дал бизнес-воротилам четкий план действий: увеличивайте прибыль – все остальное вас не касается.

Учение Фридмана получило поддержку и с другой стороны. Другой экономист – Майкл Дженсен – заявил, что менеджеры компаний, зарегистрированных на фондовой бирже, недостаточно преданны своим акционерам: вместо того, чтобы работать в их интересах, они тратят деньги на дорогостоящие проекты, призванные прославить их самих. Дженсен полагал, что этих менеджеров стоило бы жестче контролировать; но, поскольку осуществить это сложно, остается самый естественный путь – заложить в стоимость акций компенсации для управленцев. Чтобы менеджеры сосредоточились на подъеме биржевого курса акций, необходимо поощрять их большими бонусами и опционами.

Доктрина Фридмана вместе с поправкой Дженсена принесла нам «революцию акционерной стоимости»: корпорации и менеджеры должны бороться за максимизацию рыночной стоимости акций. Нерегулируемые рынки в сочетании с «прицепным вагоном» наконец принесут нам вожделенное общее благо.

«Круглый стол» с этим согласился и предложил обучать граждан «экономической теории», поскольку повышение экономических знаний расположит их к бизнесу и побудит поддержать политические решения, принимаемые в интересах бизнеса, а значит, и в общих интересах – например снижение налогов. В заявлении 1980 года организация утверждала:

«„Круглый стол по бизнесу“ верит, что будущие перемены в налоговой политике должны быть направлены на увеличение инвестиций или аспекта предложения в экономике, что позволит повысить качество и расширить объем нашей производительной способности».

Возможно, еще более важными оказались два дополнительных следствия из этой доктрины. Во-первых, напрямую связывая повышение прибыли с общим благом, она оправдывала любые усилия по зарабатыванию денег. Некоторые компании приняли это как руководство к действию и пошли еще дальше. Сочетание доктрины Фридмана и роскошных опционов для топ-менеджмента побудило некоторых менеджеров перейти к действиям в «серой», а затем и в «красной» зонах. Показательна здесь история энергетического гиганта Enron, любимца фондовой биржи. Эта компания из Хьюстона шесть лет подряд получала звание «Самой инновационной компании Америки» в рейтинге журнала «Форчун». Но в 2001 году выяснилось, что своими финансовыми успехами Enron был в значительной мере обязан искажениям отчетности и прямому обману, улучшавшему позиции компании на бирже (и приносившему сотни миллионов долларов ее руководителям). История Enron особенно всем запомнилась; однако в подобное жульничество были вовлечены многие другие корпорации и их руководство. Некоторых из них разоблачили тогда же, в начале 2000-х годов.

Во-вторых, доктрина Фридмана изменила баланс между управленцами и рабочими. Важнейшим столпом системы общего процветания после 1945 года была идея справедливого раздела выгод от роста производительности между компаниями и работниками. Ее поддерживали и способность рабочих вести переговоры и давить на владельцев компаний, добиваясь повышения зарплат, и социальные нормы, требовавшие делиться благами, и даже идеи «капитализма всеобщего благосостояния», о которых мы упоминали в предыдущей главе. Доктрина Фридмана толкала в противоположном направлении: хороший управленец – тот, что не тратит много денег на зарплаты. Социальную ответственность он несет только перед своими акционерами. Многие известные директора компаний, как, например, Джек Уэлч из General Electric, последовали этому совету и начали яростно сопротивляться подъему зарплат.

Нигде влияние доктрины Фридмана не проявлялось так очевидно, как в бизнес-школах. 1970-е годы стали временем профессионализации менеджмента: в этот период количество менеджеров, обучающихся в бизнес-школах, стремительно росло. В 1980 году около 25 % директоров компаний, зарегистрированных на бирже, имели степень по бизнесу. К 2020 году их доля превысила 43 %. Многие преподаватели бизнес-школ приняли доктрину Фридмана и принялись проповедовать ее молодым менеджерам.

Современные исследования показывают, что менеджеры, посещавшие бизнес-школы, начали воплощать в жизнь доктрину Фридмана, особенно при установке ставок. Они остановили рост зарплат в своих фирмах – это очевидно при сравнении с аналогичными компаниями, лидеры которых не учились в бизнес-школах. Менеджеры в США и Дании, не закончившие магистратуру по бизнес-администрированию, отдают своим рабочим около 20 % от любого повышения добавленной стоимости. У менеджеров, взращенных в бизнес-школах, эта цифра – ноль. А вот новость, не слишком лестная и для бизнес-школ, и для экономистов школы Фридмана – Дженсена: нет свидетельств, что менеджеры с бизнес-образованием повышают производительность, продажи, экспорт или инвестиции. Правда, повышают биржевую стоимость акций – тем, что экономят на зарплатах. И свой собственный труд оплачивают куда более щедро, чем другие менеджеры.

Разумеется, сопротивления «Новому курсу», антирегуляционных и антирабочих позиций некоторых бизнесменов или доктрины Фридмана самих по себе было бы недостаточно. В начале 1970-х годов идеи полной дерегуляции и демонтажа рабочего движения звучали маргинально, хотя все больше предпринимателей громко выражали недовольство растущим бременем регуляций. Все изменилось после кризиса цен на нефть 1973 года и последующей стагфляции; она была истолкована как крах существующей системы и свидетельство неработоспособности американской экономики. Разумеется, требовалось что-то скорректировать – тут-то и настал звездный час доктрины Фридмана и бизнес-воротил, давно мечтавших избавиться и от регуляций, и от рабочего движения.

Идеи, прежде звучавшие в мозговых центрах вдали от мейнстрима, начали завоевывать себе сторонников среди крупных бизнесменов и законодателей. Барри Голдуотер, кандидат в президенты от республиканцев на выборах 1964 года, не получил поддержку делового сообщества в целом отчасти потому, что в то время антирегуляционные идеи звучали слишком радикально. А в 1979 году Голдуотер похвалялся:

«Теперь, когда почти все принципы, которые я отстаивал в шестьдесят четвертом, сделались библией всего политического спектра, – чего еще желать?»

Вскоре после своего избрания его мнение подтвердил Рональд Рейган, заявив перед толпой консервативных активистов: «Мы сегодня празднуем победу благодаря Барри Голдуотеру: это он решился стать первым».

«Чем больше, тем лучше»

Даже если уверовать, что рыночные механизмы работают без сбоев, регуляции по большей части излишни, а единственная задача бизнеса – максимизировать стоимость акций, остается еще один скользкий вопрос, важный для крупных корпораций.

Многие бизнесы обладают возможностью устанавливать (до определенных пределов) цены, поскольку доминируют в каких-либо частях рынка или имеют лояльную клиентуру. Вспомним, например, рыночные позиции «Кока-колы»: она контролирует лишь 45 % рынка газированных безалкогольных напитков, но может значительно влиять на цены во всей отрасли. Монополия означает, что рыночный механизм начинает трещать по швам. Ситуация ухудшается, когда корпорации-монополисты преграждают дорогу на рынок потенциальным конкурентам или когда они способны приобрести конкурирующий бизнес: американские «бароны-разбойники» конца XIX века владели этим искусством в совершенстве.

Адам Смит, первый приверженец учения о волшебном рыночном механизме, очень неодобрительно отзывался о том, как даже небольшие группы бизнесменов, объединяясь, могут нанести ущерб общему благу. В знаменитом отрывке из «Богатства наций» он писал: «Люди, занятые в торговле одного рода, редко собираются вместе, даже для отдыха и веселья; но, если все же встречаются, беседа их оканчивается сговором против общества или измышлением какой-либо хитрости, чтобы поднять цены». Основываясь на идеях Адама Смита, многие защитники свободного рынка смотрят на крупные корпорации скептически, и некоторые из них выражают тревогу о том, что слияния и поглощения усиливают крупных игроков.

То, что крупные игроки нарушают работу рынка, – не единственный повод относиться к ним подозрительно. В экономической теории хорошо известен эффект замещения Эрроу, названный так по фамилии лауреата Нобелевской премии Кеннета Эрроу, а позднее популяризированный исследователем бизнеса Клейтоном Кристенсеном под названием «дилеммы инноватора». Эта дилемма гласит: большие корпорации опасаются предлагать что-то новое, поскольку боятся навредить своим прибылям от существующих предложений. Если новый продукт «не зайдет» потребителям, а теми, что предлагает корпорация сейчас, все довольны – к чему рисковать? Напротив, новый участник рынка, которого интересует только новая прибыль, очень постарается предложить что-то необычное. Это умозаключение подтверждается очевидными фактами. Среди фирм-инноваторов те, что помоложе и поменьше, вкладывают в исследования вдвое больше – и поэтому имеют тенденцию расти намного быстрее, чем старые и крупные предприятия.

Еще важнее политическая и общественная власть, которой обладают крупные корпорации. Вспомним чеканное изречение верховного судьи Луиса Брандейса:

«У нас может быть либо демократия, либо богатство, сконцентрированное в руках нескольких человек, но не может быть и того и другого».

Он противостоял крупным корпорациям не только потому, что они усиливали свою концентрацию на рынке и создавали условия для монополий, подрывая рыночный механизм. Судья полагал, что, разрастаясь, корпорации обретают непропорциональную политическую власть, а богатство, которым они наделяют своих владельцев, еще более искажает политический процесс. Брандейс не останавливался специально на общественном авторитете – например на том, к чьим идеям, к чьему видению мы прислушиваемся, – но логика его рассуждений применима и в этой области. Когда несколько компаний и их руководители обретают особый статус и особую власть, с их видением становится трудно спорить.

Однако к 1960-м годам несколько экономистов уже высказывали скепсис по поводу полезности антитрестового законодательства. Особенно заметен был Джордж Стиглер, считавший антитрестовые действия еще одним примером ненужного вмешательства правительства в дела бизнеса, чем-то вроде регуляций. Идеи Стиглера повлияли на юристов, интересующихся экономикой; самым известным из них был Роберт Борк.

Известность и влияние Роберта Борка простирались далеко за пределы научных кругов. При Ричарде Никсоне он представлял правительство США в Верховном суде, затем исполнял обязанности министра юстиции после того, как прежний министр юстиции и его заместитель подали в отставку в связи с Уотергейтским скандалом, не желая исполнять приказ президента об увольнении независимого расследователя Арчибальда Кокса. Роберт Борк подобной щепетильностью не отличался: он освободил Кокса от обязанностей, едва сел в министерское кресло.

Но наибольшее влияние имели исследования Борка. Он принял идеи Стиглера и его единомышленников и выдвинул новый подход к антитрестовому законодательству и регуляции монополий. В центре его рассуждений стояла мысль, что крупные корпорации, доминирующие на своем рынке, – необязательно проблема, требующая государственного вмешательства. Ключевой вопрос в том, вредят ли они потребителям, задирая цены, – бремя доказательства их вины в любом случае лежит на властях. Если вина не доказана, следует считать, что эти компании полезны потребителям, поскольку обслуживают их с большей эффективностью, так что властям лучше не лезть в их работу. Таким образом, крупные компании вроде Google или Amazon могут по всем признакам походить на монополии – однако, согласно этому учению, никакие действия правительства здесь не требуются, пока не будет доказано, что те завышают цены.

Институт экономики Манна для федеральных судей, основанный в 1976 году и финансируемый корпорациями, предпринял интенсивное обучение целого ряда судей, однако преподавал им очень специфическую экономическую теорию, основанную на идеях Фридмана, Стиглера и Борка. Судьи, посещавшие эти занятия, испытали на себе влияние их учения, и в их решениях зазвучал «экономический» язык. Едва ли совпадение, что при этом они начали выносить более консервативные решения и чаще решать споры между корпорациями и регулирующими или антитрестовыми организациями в пользу корпораций. «Общество федералистов», основанное в 1982 году и пользовавшееся столь же щедрой финансовой поддержкой от директоров крупных компаний, имело схожую цель – распространять антирегуляционные идеи среди студентов-юристов и судей вплоть до Верховного суда. Общество обрело феноменальный успех: среди нынешних верховных судей – шестеро его питомцев.

Последствия нового подхода к большому бизнесу трудно переоценить. В наше время именно Соединенные Штаты стали домом для крупнейших, доминирующих на мировом рынке корпораций: Google, Facebook, Apple, Amazon, Microsoft вместе производят 1/5 ВВП США. Стоимость пяти крупнейших корпораций в начале XX века – когда и общество, и реформаторы ломали копья вокруг проблемы монополий – не доходила и до 1/10 ВВП. И речь не только об IT-секторе. С 1980 года до сего дня более чем в 3/4 отраслей промышленности США увеличилась концентрация – то есть рыночная сила крупнейших фирм.

Важнейшую роль в этом сыграл новый подход к антитрестовому законодательству. За последние 40 лет случаи, когда Министерство юстиции блокировало слияния или поглощения, можно по пальцам пересчитать. Именно такой подход «спустя рукава» позволил Facebook приобрести Whatsapp и Instagram, Amazon – купить Whole Food, позволил соединить Time Warner и America Online, дал слить Exxon с Mobil, отчасти обратил вспять ликвидацию Standard Oil. Тем временем Google и Microsoft пачками скупают стартапы и небольшие компании, потенциально способные стать их соперниками.

Последствия стремительного роста большого бизнеса велики и разнообразны. Многие экономисты указывают, что бо́льшая концентрация на рынке, которой пользуются теперь крупные игроки, позволяет им как противодействовать инновациям конкурентов, так и обогащать своих руководителей и акционеров. Раздувшиеся монополии часто невыгодны для потребителей: они искажают цены и тормозят инновации. «Прицепной вагон» в таких условиях тоже ничего хорошего не ждет, поскольку в условиях монополии снижается конкуренция за рабочую силу. Монополии увеличивают неравенство «с верхнего края», обогащая своих и без того богатых акционеров. Иногда крупные корпорации готовы делиться прибылями со своими наемными сотрудниками и назначают им высокие оклады. Но другая сторона институциональных изменений, произошедших в эти 40 лет, – закат рабочего движения – гарантирует, что долго это не продлится.

Проигранный бой

Не менее важным, чем прямое влияние доктрины Фридмана, стало ее воздействие на соглашения о ставках. Если менеджеры, максимизирующие биржевую стоимость компании, на стороне добра, то любой, кто встает у них на пути, превращается в препятствие, или и хуже того – в противника общего блага. Таким образом, доктрина Фридмана дала управленцам дополнительный импульс бороться с рабочим движением – во имя прогресса.

Несмотря на важную роль американских профсоюзов в создании послевоенного общества всеобщего благосостояния, их отношения с руководством компаний всегда оставались напряженными. Когда интересы рабочих на заводе начинает представлять профсоюз, многократно увеличивается вероятность, что завод закроется. Корпорации, имеющие много заводов, стараются перенести производство на те предприятия, где профсоюзов нет. Руководители оттягивают голосование за объединение в профсоюз, используют различные тактики, чтобы убедить рабочих, что профсоюз не нужен, – а если это не помогает, просто закрывают лавочку.

Неустранимый внутренний конфликт в этих отношениях имеет как идиосинкратические, так и институциональные корни. У некоторых профсоюзов, участвовавших в деятельности, контролируемой мафией, в результате сложились тесные связи с организованной преступностью. Некоторые профсоюзные лидеры, как, например, президент Международного братства дальнобойщиков Джимми Хоффа, откровенно «перешли на темную сторону» – и, по всей видимости, внесли свой вклад в потерю профсоюзами широкой общественной поддержки. Хоффа в конце концов оказался в тюрьме за подкуп должностных лиц и другие преступления, а затем был убит, по всей видимости, мафией.

Но более серьезным пороком, чем грехи отдельных профсоюзных лидеров, оказалось само устройство американских профсоюзов. В предыдущей главе мы видели, что коллективные соглашения в Швеции и других скандинавских странах были организованы в контексте корпоративистской модели, культивирующей коммуникацию и сотрудничество между рабочими и управленческим персоналом. Кроме того, там действовал принцип установки ставок на уровне отрасли. С другой стороны, в немецкой системе переговоры о ставках на уровне отрасли сочетаются с советами рабочих на уровне отдельных фирм; представители этих советов озвучивают интересы рабочих на корпоративных совещаниях.

Напротив, в США «Закон Тафта – Хартли» 1947 года ослабил позиции профсоюзов, зафиксированные в «Законе Вагнера», и постановил, что коллективные переговоры должны проводиться на уровне хозяйствующего субъекта. Более того, он запретил вторичные индустриальные акции, например бойкоты в знак солидарности с забастовщиками. Таким образом, американские профсоюзы не имеют возможности координировать действия с «коллегами» из своей отрасли – им приходится организовывать и вести переговоры непосредственно на рабочем месте. Такая организация дела порождает более конфликтные отношения между бизнесом и трудом. Когда управленцы считают, что жесткая линия в отношении к профсоюзам поможет снизить расходы и создаст преимущество перед конкурентами, они не склонны соглашаться на профсоюзные требования.

Начиная примерно с 1980 года баланс сил еще заметнее склонился в сторону капитала. Особенно важна здесь была жесткая позиция Рональда Рейгана, занятая им в 1981 году против Профессиональной организации авиадиспетчеров. Когда переговоры организации с Федеральным управлением авиации зашли в тупик, она объявила забастовку, хотя подобные действия со стороны государственных служащих незаконны. Президент Рейган мгновенно уволил бастующих, назвав их «угрозой национальной безопасности». Курсу Рейгана последовали и владельцы частных компаний; несколько крупных нанимателей, столкнувшись с забастовками, не поддались на требования профсоюзов, а просто уволили «смутьянов».

К этому времени эпоха популярности и успеха профсоюзов была уже позади. И все же в начале 1980-х годов в профсоюзах состояли около 18 млн рабочих, и 20 % всех зарплат и иных выплат рабочим в стране получали члены профсоюзов. С тех пор и до нашего времени наблюдается постоянный упадок – отчасти из-за жесткой антипрофсоюзной позиции, занятой бизнесменами и политиками, отчасти из-за сокращения найма в производственном секторе, где профсоюзы были наиболее распространены. В 2021 году членами профсоюзов оставались лишь 10 % рабочих. Кроме того, к 1980-м годам из договоров с профсоюзами было исключено большинство положений об индексации заработной платы, обеспечивающих автоматическое повышение ставок без полноценных соглашений; это еще больше ослабило рабочих и затруднило для них возможность получать свою долю прибылей.

Такой антипрофсоюзный сдвиг не уникален для США. Маргарет Тэтчер, в 1979 году избранная премьер-министром в Великобритании, также поставила в приоритет дерегуляцию, приняла множество законов о поддержке бизнеса и яростно боролась с профсоюзами; при ней британские профсоюзы тоже утратили большую часть своей прежней силы.

Грязная модернизация

Рост индустриальной концентрации и отказ от распределения ренты стали первым ударом по обществу благосостояния, созданному в 1950–1960-х годах; однако сами по себе они еще не вызвали бы такого мощного поворота к худшему, который мы наблюдаем сегодня. Для этого против рабочих должно было обернуться и развитие новых технологий. И здесь в нашей истории открывается новая глава – цифровые технологии.

Доктрина Фридмана призывала корпорации любыми возможными средствами увеличивать прибыль, и к 1980-м годам корпоративный сектор с этой идеей вполне освоился. Повороту вправо способствовали компенсации топ-менеджменту в форме опционов. Начала меняться культура корпоративной верхушки. В 1980-е годы корпоративная Америка была занята соперничеством с эффективными японскими производителями сперва в сфере потребительской электроники, затем в автопроме. Те, кто возглавлял американские фирмы, чувствовали, что должны чем-то ответить на успехи японцев.

В результате широких и сбалансированных инвестиций как в автоматику, так и в новые задачи в 1950–1960-х годах предельная производительность повышалась и доля рабочих в общем доходе от производства оставалась более или менее постоянной: с 1950-х до начала 1980-х она составляла чуть меньше 70 %. Но к 1980-м годам многие американские менеджеры начали видеть в рабочих не ресурс, а статью расходов – а для того, чтобы выстоять в борьбе с конкурентами из-за рубежа, расходы следовало сократить. Это означало заменить рабочих, занятых на производстве, автоматикой. Вспомним, что автоматика увеличивает производительность в целом, однако, отодвигая трудящегося человека на задний план, ограничивает и может даже снизить предельную производительность. Когда это происходит в достаточно широких масштабах, спрос на рабочую силу падает, а вместе с ним падают и зарплаты.

Чтобы сократить расходы на рабочих, бизнесу в США требовалось новое видение и новые технологии: первое исходило из бизнес-школ, второе предлагал зарождающийся IT-сектор. Основные идеи по урезанию расходов изложены в изданной в 1993 году книге Майкла Хаммера и Джеймса Чемпи «Модернизация корпорации: манифест революции в бизнесе». Эта книга утверждает, что американские корпорации сделались глубоко неэффективны прежде всего потому, что там слишком много менеджеров среднего звена и «белых воротничков». Чтобы корпорации в США могли выдержать конкурентную гонку, их нужно модернизировать – и орудием модернизации станут новые компьютерные программы.

Верно, Хаммер и Чемпи подчеркивали, что предлагаемая ими модернизация не сводится к автоматизации; но они также полагали, что более эффективное использование компьютеров позволит сократить много неквалифицированных рабочих мест:

«Значительная часть прежней рутинной работы сокращается или автоматизируется. Старая модель предлагала простые задачи для простаков; новая предлагает сложную работу для умников, так что входной барьер для рабочей силы повышается. На модернизированном предприятии едва ли найдется много простых, рутинных, не требующих квалификации рабочих мест».

На практике «умниками для сложной работы» чаще всего оказывались рабочие, окончившие колледж или вуз. Хорошо оплачиваемая работа для людей без высшего образования на модернизированных предприятиях сделалась большой редкостью.

Проповедники этого нового видения вышли из зарождающейся и расцветающей в то время отрасли менеджмент-консалтинга. В 1950-х годах консалтинга, по-видимому, не существовало вовсе; его расцвет совпадает с попытками перестроить корпорации, начав «лучше» использовать цифровые технологии. В один голос с бизнес-школами ведущие консалтинговые компании, такие как McKinsey и Arthur Anderson, продвигали идею урезания расходов. Когда подобные идеи проповедовали красноречивые специалисты по менеджменту, рабочим становилось все труднее сопротивляться.

Как и доктрина Фридмана, «Модернизация корпорации» кристаллизовала идеи и практики, которые уже воплощались в жизнь. Ко времени, когда книга вышла, несколько крупных американских корпораций уже использовали компьютерные программы, чтобы снизить потребность в рабочей силе или расширить поле деятельности, не нанимая новых сотрудников. Еще в 1971 году IBM рекламировала свои «текст-процессоры» как орудие, которое позволит менеджменту повысить производительность и автоматизировать различные офисные задачи.

В 1981 году компания выпустила свой персонализированный стандартный компьютер с целым рядом дополнительных возможностей; за этим скоро последовало новое программное обеспечение, призванное автоматизировать различную «бумажную работу» как в офисе, так и на складе. Уже в 1980 году Майкл Хаммер предсказывал всеобъемлющую «автоматизацию офисов»:

«Автоматизация офисов – это просто расширение функций, которые вычислительные машины выполняют уже годами, с использованием преимуществ новейшего аппаратного и программного обеспечения. Распределенная обработка данных заменит почту, сбор исходных данных – перепечатку; а системы, ориентированные на конечного пользователя, выведут „автоматизацию офиса“ за пределы традиционных задач и позволят управлять из единого центра всеми сегментами офисной работы».

Примерно в это же время вице-президент компании Xerox предсказывал: «В сущности, мы можем стать свидетелями расцвета постиндустриальной революции, когда рутинная интеллектуальная работа станет столь же автоматизированной, каким стал в XIX веке тяжелый физический труд». Других комментаторов эти новшества скорее беспокоили; но они тоже ждали «автоматизации всех фаз обработки информации, от собирания до распространения».

Интервью начала 1980-х годов с работниками как из цехов, так и из офисов показывают, что наступление новых цифровых технологий их тревожило. Как выразился один рабочий: «Мы не знаем, что случится с нами в будущем. Современные технологии побеждают. Найдется ли в новом мире место для нас?»

Именно приход этих ранних цифровых технологий в 1983 году заставил Василия Леонтьева, еще одного Нобелевского лауреата по экономике, беспокоиться о том, что человеческий труд пойдет путем лошадиного – и в мире современных технологий станет излишним.

Его опасения не были совсем необоснованными. Ситуационное исследование случая введения в одном крупном банке нового программного оборудования показывает: новые технологии, вводимые в 1980-х и начале 1990-х годов, вели к значительному сокращению численности работников, занятых обработкой чеков. Столь же стремительно автоматизировалась в эти годы работа на складах в различных отраслях производства.

По мере распространения этих технологий начали угасать многие относительно хорошо оплачиваемые специальности. В 1970 году 33 % американских женщин работали в офисах, получая достойную зарплату. В следующие шесть десятилетий их число постоянно сокращалось и сейчас составляет всего 19 %. Современные исследования показывают, что именно тренды на автоматизацию внесли основной вклад в стагнацию зарплат и исчезновение рабочих мест для неквалифицированных и низкоквалифицированных офисных работников.

Но откуда же бралось программное обеспечение, которым их заменяли? Не от хакеров былых времен: они последовательно противостояли контролю корпораций над компьютерами. Использовать компьютеры для увольнения людей было бы для них недопустимо. Ли Фельзенштейн предвидел подобный запрос и заранее его отвергал:

«Индустриальный подход грязен и не работает; его девиз – „Создано гениями для идиотов“, для малограмотной и немытой публики у него лишь один лозунг: „РУКАМИ НЕ ТРОГАТЬ!“»

Фельзенштейн настаивал, что пользователю важно «узнать, как это работает, и обрести какой-то контроль над своим орудием труда». Говоря словами одного из его сподвижников, Боба Марша: «Мы хотели создать микрокомпьютер, доступный для человека».

Уильям (Билл) Генри Гейтс III свою задачу видел иначе. Поступив в Гарвард, Гейтс изучил там введение в право, затем перешел на математический факультет, но в 1975 году покинул Гарвард, чтобы вместе с Полом Алленом создать Microsoft. Опираясь на поиски и находки многих других хакеров, Аллен и Гейтс создали рудиментарный язык программирования BASIC, на котором писали программы сперва для компьютера «Альтаир», затем для IBM. С самого начала Гейтс задумывался о монетизации своего предприятия. В открытом письме 1976 года он обвинил хакеров в краже программного обеспечения, созданного Алленом и им самим: «Те, кто увлекается компьютерами, должны понимать, что свое программное обеспечение вы чаще всего воруете».

Гейтс твердо решил найти способ зарабатывать на компьютерных программах. Самый прямой и очевидный путь был продавать программы известным крупным компаниям. Куда шли Билл Гейтс и Microsoft, туда за ними следовала бо́льшая часть отрасли. К началу 1990-х годов значительная часть компьютерной индустрии, в том числе новые имена – Lotus, SAP, Oracle, – поставляли крупным корпорациям офисные программы и готовились перейти к следующей фазе автоматизации офисов.

Хотя автоматизация, основанная на программах для офисов, имела более серьезные последствия для найма сотрудников, те же общие тренды демонстрировала и другая классическая технология этой эпохи – индустриальные роботы.

Робот – воплощение автоматики, квинтэссенция автоматизации труда. Его создают для исполнения простых физических задач: передвижения предметов, сборки, покраски, сварки. Автономные машины, выполняющие «человеческие» задачи вместо человека, владели людским воображением со времен древнегреческой мифологии. Всерьез задуматься об этом предложил чешский автор Карел Чапек в 1920 году, опубликовав научно-фантастическую пьесу «Р.У.Р.», в которой впервые ввел термин «робот». В этой фантастической истории роботы трудятся на заводах вместо людей, но недалек час, когда они восстанут против своих хозяев. С тех пор из нашего коллективного сознания не уходит опасение, что от роботов можно ждать любых гадостей. Но оставим в покое научную фантастику; в реальности неоспоримо одно: роботы действительно автоматизируют труд.

В 1980-е годы робототехника в США отставала отчасти потому, что Соединенные Штаты не испытывали такого же демографического прессинга, как Германия или Япония. В 1990-е годы роботы начали быстро распространяться на американских предприятиях. Как и программное обеспечение для офисов, роботы делали именно то, что задумывали их создатели, – снижали потребность в человеческом труде. Например, в автомобильной промышленности роботы произвели настоящую революцию – в результате на предприятиях автопрома теперь работает намного меньше «синих воротничков», выполняющих традиционные задачи.

Роботы повышают производительность. Однако в промышленности США они не привели к появлению «прицепного вагона» – наоборот, вызвали снижение занятости и зарплат. Офисные программы стремительно вытеснили «белых воротничков»; робототехника так же поступила с «синими». Лучшие рабочие места, доступные рабочим без высшего образования в 1950–1960-х годах, были связаны со сваркой, покраской, обработкой материалов, сборкой; и именно эти рабочие места схлопнулись первыми. В 1960 году «синими воротничками» были почти 50 % американских мужчин. Сейчас их число постоянно падает; на сегодняшний день осталось лишь 33 %.

И снова вопрос выбора

Был ли поворот к автоматизации, начавшийся в 1980 году, неизбежным следствием технического прогресса? Допустим, компьютеры по своей сути особенно удобны для автоматизации. И все же, хотя полностью отвергнуть такую возможность трудно, имеется масса свидетельств, что и это направление развития, и акцент на срезании расходов стали результатом сознательного выбора.

Цифровые технологии универсальны – даже в большей степени, чем электричество, которое мы обсуждали в предыдущей главе; их можно применять различными способами и для самых разных целей. Разные решения в этой сфере, скорее всего, привели бы к выгодам и убыткам для разных сегментов населения. Многие ранние хакеры полагали, что компьютеры наделят рабочих властью и обогатят их труд, а вовсе не автоматизируют. В следующей главе мы увидим, что они не ошибались: несколько важных цифровых инструментов существенно дополняют человеческий труд. Однако, к сожалению, большая часть усилий в компьютерной индустрии была направлена именно на автоматизацию.

Более того: другие страны, имея доступ к тому же программному обеспечению и тем же видам робототехники, принимали совсем иные решения, чем их американские «коллеги». Например, немецким предприятиям все еще приходилось вести переговоры с профсоюзами и на заседаниях советов директоров объяснять свои решения представителям рабочих. Кроме того, они (что вполне понятно) не стремились избавляться от рабочих, прошедших в компании годы ученичества и овладевших широким кругом навыков. Поэтому они отказывались от прямолинейной автоматизации и вместо этого принимали технические и организационные решения, призванные увеличить предельную производительность уже обученных рабочих.

Таким образом, хотя автоматизация предприятий в Германии шла быстрее и число роботов на каждого индустриального рабочего вдвое превышало аналогичную цифру в США, компании предпринимали усилия, чтобы переучить своих рабочих и предложить им новые задачи, часто в техническом, офисном или контрольном секторе. Такое творческое использование талантов рабочих заметно и в том, как немецкие компании применяли на производстве компьютерные программы. В центре таких программ, как «Industry 4.0» или «Digital Factory», приобретших популярность в немецком производстве в 1990-х и 2000-х годах, стояло компьютерное проектирование и компьютерный контроль качества, позволявший хорошо обученным рабочим принимать участие в проектировании и проверке, например, работая на виртуальных прототипах или используя компьютерные методы для определения проблем. Эти усилия гарантировали повышение предельной производительности, несмотря на то что немецкая промышленность стремительно переходила на новых роботов и новые программы. И вот характерная закономерность: после введения роботов перемещение «синих воротничков» на новые технические задачи быстрее и успешнее происходило на тех предприятиях, где были сильны профсоюзы.

В послевоенную эпоху Германия вступила с серьезной нехваткой рабочих рук: значительная часть ее мужского населения погибла на войне. Эта проблема так и не решилась: падение рождаемости происходило в Германии быстрее, чем в остальной Европе, и к 1980-м годам в стране образовался острый недостаток трудоспособного населения. Недостаток квалифицированных рабочих заставлял США в XIX веке искать способы привлечь людей на заводы; в Германии аналогичная ситуация побудила фирмы искать пути наиболее эффективного использования уже имеющихся сотрудников. Для этого были разработаны программы «ученичества», длившиеся три-четыре года. Кроме того, по мере принятия автоматических технологий рабочие не уходили, а переучивались и перемещались на технические задачи.

Такие приоритеты и методы привели к тому, что с 2000 по 2018 год число рабочих, занятых в автомобильной промышленности Германии, выросло. Вместе с тем доля «белых воротничков» и лиц, выполняющих технические задачи – проектирование, конструирование, ремонт, – возросла в отрасли с 30 до 40 %. И это в то время, когда автопроизводители США, производительность которых следовала примерно той же траектории, что и у немецких коллег, сократили найм примерно на четверть и даже не пытались никого ничему научить!

Такой подход характерен не только для Германии. Японские фирмы, столкнувшись с нехваткой рабочей силы, начали внедрять роботов даже быстрее, чем на Западе. Но и они совмещали автоматизацию с созданием новых задач. Делая акцент на гибкость и высокое качество продукции, японские компании не автоматизировали все операции в цехах – вместо этого они создали целый ряд сложных и высокооплачиваемых заданий для наемных работников. Кроме того, не менее серьезно, чем в программы автоматизации, они вложились в программное обеспечение гибкого планирования, проектирования и управления цепью поставок. В результате за тот же временной период японские автопроизводители сократили намного меньше рабочих, чем американские.

В Финляндии, Норвегии и Швеции, где остаются важны переговоры и значительная часть рабочей силы на предприятиях по-прежнему участвует в коллективных соглашениях, корпорации продолжают делиться с рабочими прибылью, и автоматизация чаще всего сочетается с другими техническими новинками, приносящими пользу рабочим.

В 1950-х и 1960-х годах американские профсоюзы тоже могли бы, как и в Германии, возражать против избыточной автоматизации или требовать защиты интересов рабочих. Но в 1990-е годы рабочее движение США вошло ослабленным. Господствующее видение подчеркивало важность срезания расходов и приоритет полностью автоматизированных процессов; на американских рабочих смотрели уже не как на людей с определенными навыками, которые могут принести пользу, если вложить средства в их переобучение и соответствующие технологии, а как на помеху, от которой нужно избавиться. Выбрав автоматизацию и срезание расходов, владельцы предприятий создали порочный круг, ведь автоматизация снизила число рабочих, в том числе членов профсоюзов, – и этим нанесла рабочему движению еще один удар.

Внесла свой вклад и политика государства. Налоговая система США всегда больше благоволила капиталу, чем труду: с прибылей капиталистов она взимала меньший эффективный налог, чем с заработков рабочих. Начиная с 1990-х годов эта асимметрия в налогообложении на доходы усилилась, особенно в отношении предприятий, специализирующихся на компьютерном оборудовании и программном обеспечении. Срезание налогов на капитал, начатое в 2000 году, скоро перешло все разумные границы: корпорации-производители оборудования и софтвера получили огромные налоговые скидки. Поначалу считалось, что это временная мера; но время шло, а скидки только распространялись и становились все более щедрыми.

В целом, в то время как средний налог на доходы рабочих в последние 30 лет держался на уровне выше 25 %, эффективный налог на доходы предприятий-производителей компьютерного оборудования и программного обеспечения упал с 15 до 5 % и даже ниже (на 2018 год). Такие налоговые поощрения означали, что бизнес еще более рьяно производил и внедрял автоматическое оборудование, спрос на автоматику подогревал разработку новых технологий автоматизации – и таким образом возникал порочный круг.

Возможно, внесла свой вклад и федеральная политика в отношении научных исследований. Еще до Второй мировой войны правительство США начало щедро финансировать государственные и частные исследования, особенно в областях, приоритетных для национальной обороны. Этот фактор серьезно привлекал ученых в новые важные отрасли, такие как создание антибиотиков, полупроводников, спутников, космических кораблей, сенсоров, а затем и Интернета.

В последние пять десятилетий стратегический интерес правительства к новым технологиям, а с ним и их финансирование угасают. Расходы федерального правительства «на науку» упали с 2 % ВВП в середине 1960-х годов до 0,6 % в наши дни. Кроме того, правительство теперь с большей охотой поддерживает научные приоритеты крупных корпораций. Эти новые порядки позволили крупным корпорациям, особенно в цифровой сфере, самостоятельно определять направление новых разработок – и они, естественно, двигаются в сторону все большей и большей автоматизации.

Технологии и бизнес-стратегии США распространяются по всему миру – хотя, как мы уже видели, внедрение автоматизации в других странах происходит по-разному. Доктрина Фридмана и идеи, связанные с возможностью использовать цифровые технологии для снижения расходов, влияют на бизнес-практики и в Великобритании, и в континентальной Европе. Например, результат обучения менеджеров в бизнес-школах США и Дании практически одинаков. Менеджмент-консалтинг распространился по всему Западному миру; новые цифровые технологии и роботы принимались и внедрялись почти мгновенно. Автоматизация и глобализация сократили долю рабочей силы как в цехах, так и в офисах практически во всех индустриализированных странах. Таким образом, несмотря на отдельные вариации, направление прогресса, принятое в США, оказало значительное влияние на весь мир.

Цифровая утопия

Нам не будет понятен приоритет автоматизации в развитии новых технологий, пока мы не обратим внимание на новое видение цифрового будущего, сложившееся в 1980-е годы. В этом видении желание урезать расходы на людей, укорененное в доктрине Фридмана, сочеталось с элементами хакерской этики, очищенной от антиэлитистской философии ранних хакеров типа Ли Фельзенштейна, с подозрением относившихся к власти корпораций. Фельзенштейн упрекал IBM и другие крупные корпорации за идеологию «создано гениями для идиотов»; новое видение, напротив, всей душой приняло иерархическую архитектуру цифровых технологий, направленную на то, чтобы исключить из производственного процесса людей.

Эйфория от возможностей новых технологий, создаваемых талантливыми программистами и инженерами, очень напоминала разговоры Лессепса о Суэцком и Панамском канале. Билл Гейтс сформулировал кредо этого технооптимизма, когда заявил: «Покажите мне проблему – и я найду технологию, способную ее исправить!» То, что эта технология может оказаться классово искаженной – полезной лишь для них самих, а для большинства людей вредной, – Гейтсу и его сподвижникам, как видно, не приходило в голову.

Превращение хакерской этики в корпоративную цифровую утопию не произошло по волшебству: его совершили деньги и общественная власть. Перед программистами-разработчиками в 1980-е годы стоял выбор: держаться за свои идеалы или подписать контракт с какой-нибудь из компаний, которые становились все крупнее и сильнее, и стать баснословно богатым. Многие выбирали второе.

Тем временем антиавторитаризм выродился в зачарованность «разрушением»: под этим понималось благожелательное, даже поощрительное отношение к уничтожению существующих практик и образа жизни. Это чувство выражалось по-разному, но в основе его лежал тот же импульс, что у британских предпринимателей начала XIX века, которые рвались к своей цели, не обращая внимания на жертвы и разрушения, оставляемые на своем пути. Позже Марк Цукерберг выбрал неофициальным девизом Facebook фразу: «Двигайся быстро, ломай все преграды!»

Почти во всей отрасли воцарился элитистский подход. Создание программного обеспечения воспринималось как искусство, доступное лишь самым талантливым, а не столь талантливые… кому и зачем они нужны? Журналист Грегори Ференштейн побеседовал с несколькими десятками создателей и руководителей IT-стартапов, выражавших эту точку зрения. Один основатель компании заявил: «Так устроена жизнь: очень немного людей вносят в копилку общего блага огромные суммы – будь это те, кто организует важную компанию или возглавляет борьбу за важное дело». Общее мнение гласило, что этих немногочисленных героев, вносящих свой вклад в общее благосостояние, необходимо за это щедро награждать. Предприниматель из Силиконовой долины Пол Грэхем, названный журналом «Бизнес уик» одним из «двадцати пяти самых влиятельных людей в Сети», выразился так:

«Я сделался специалистом по увеличению экономического неравенства; над этой задачей я трудился день и ночь все последние десять лет… Предотвратить разрыв между богатыми и бедными можно лишь одним способом – запрещать людям становиться богатыми; а для этого нужно запретить им запускать стартапы».

В применении к вопросу о сущности труда элитизм имел еще более серьезные последствия. Большинство людей даже на обычной, не слишком сложной работе не очень-то блистают; что же дурного в том, чтобы подарить корпорациям программы, освобождающие от необходимости полагаться на этих несовершенных людишек? Так автоматизация труда стала неотъемлемой частью этого видения – и, возможно, самым серьезным его последствием.

То, чего нет в статистике производительности

В основе видения цифровой утопии лежит концепция «прицепного вагона». Если в результате технологических усовершенствований множество рабочих начинают жить хуже, становится намного труднее утверждать, что выигрыш в производительности всем приносит одно лишь благо.

Появление «прицепного вагона» становится маловероятно, когда наниматели обладают слишком большой властью в сравнении с рабочими, когда технологии движутся в антитрудовом направлении, когда рост производительности не влечет за собой рост занятости в других секторах. Но есть и еще более фундаментальная проблема. За последние несколько десятилетий производительность, которая, в теории, должна бы своим ростом стимулировать развитие экономики, растет все меньше и меньше.

Несмотря на то, что изо дня в день нас бомбардируют новыми товарами и приложениями. Поколение наших родителей, жившее в 1960–1970-е годы, пользовалось одним (дисковым) телефоном и одним телевизором десятки лет – пока он не ломался и покупка нового оборудования не становилась неизбежной. В наше время большинство семей среднего класса каждый год или два обновляет смартфоны, телевизоры, прочую электронику, поскольку новые модели быстрее, круче, снабжены множеством новых функций. Например, корпорация Apple выпускает новые айфоны почти каждый год.

На первый взгляд, общее число инноваций стремительно растет. В 1980 году в Бюро по регистрации патентов и торговых знаков США было зарегистрировано 62 000 отечественных патентов. К 2018 году это число возросло до 285 000 – рост почти в пять раз. Население Соединенных Штатов за этот же период выросло менее чем на 50 %.

Более того, большая часть как новых патентов, так и расходов на исследования связана с инновациями в электронике, средствах связи и программном обеспечении – тех самых областях, которые, как предполагается, влекут нас вперед. Но приглядимся повнимательнее – и обнаружим, что плоды цифровой революции разглядеть довольно сложно. В 1987 году Нобелевский лауреат Роберт Солоу написал: «Наступление компьютерной эры заметно повсюду, кроме статистики производительности», имея в виду невысокий реальный выигрыш от инвестиций в цифровые технологии.

Оптимисты отвечали Солоу, что надо просто подождать: рост производительности уже не за горами. Прошло уже больше 35 лет, а мы все еще ждем. В сущности, в плане роста производительности как США, так и большинство западных экономик переживают сейчас самые блеклые десятилетия с начала индустриальной революции.

Взглянув на параметр измерения производительности, который мы обсуждали в предыдущей главе, общий коэффициент производительности (ОКП), мы видим, что средний рост в США с 1980 года составляет менее 0,7 %, в то время как с 1940-х по 1970-е годы ОКП равнялся приблизительно 2,2 %. Разница примечательная: это означает, что, если бы рост ОКП оставался таким же, как в 1950–1960-х годах, каждый год, начиная с 1980-го, экономика США получала бы дополнительные 1,5 % ВВП. И это замедление роста производительности – не только проблема эпохи после мирового финансового кризиса 2008 года. Рост производительности в США в «годы процветания», с 2000-го по 2007-й, тоже составлял менее 1 %.

Несмотря на эти данные, IT-лидеры твердят о том, как нам повезло жить в век высоких технологий и инноваций. Журналист Нейл Ирвин в «Нью-Йорк таймс» так формулирует этот оптимистический взгляд: «Мы живем в золотой век инноваций, в эпоху, когда цифровые технологии преображают сами основы человеческого существования».

Итак, проблема с ростом производительности только в том, что мы еще не осознали своего счастья. Например, главный экономист Google Хэл Вэриан доказывает, что медленный рост производительности связан с ее неверным измерением: мы неточно определяем объем выгод потребителя от таких товаров, как смартфоны с функциями камеры, компьютера, плеера, определения географического местоположения – и все это одновременно! Не ценим мы и рост производительности, связанный с мощными поисковыми машинами и обилием информации в Интернете. С ним согласен главный экономист Goldman Sachs Джен Хэтциус: «Мы считаем более вероятным, что статистикам все сложнее и сложнее точно измерять рост производительности, особенно в IT-секторе». Он полагает, что истинный рост производительности в экономике США с 2000 года должен быть на несколько порядков выше, чем сообщают статистические бюро.

В принципе, как рост производительности, так и потребительские выгоды новых технологий следует искать в сообщаемых нами цифрах ОКП, основанных на росте ВВП с учетом изменений в ценах, качества и разнообразия продукции. Таким образом, товары, значительно повышающие благосостояние потребителя, должны давать серьезный рост ОКП. На практике, разумеется, подобные способы измерения несовершенны, и могут возникать ошибки. Тем не менее замедление роста производительности едва ли объяснимо проблемами с ее измерением.

Проблема, о которой идет речь, – недостаточный учет улучшений качества и широких социальных выгод, связанных с новой продукцией, – известна в статистике с тех времен, когда впервые начали измерять национальный доход. Совсем не очевидно, что с появлением цифровых технологий измерение качества продуктов как-то решительно ухудшилось. Водопровод, антибиотики, система шоссейных дорог – все эти инновации породили массу новых услуг и косвенных следствий, очень несовершенно отражаемых в национальной статистике. Более того, нынешнее замедление роста производительности с недостатками измерения никак не связано: отрасли, больше инвестирующие в цифровые технологии, не демонстрируют ни более серьезного замедления роста, ни каких-либо свидетельств быстрого улучшения качества продукции сравнительно с теми, что инвестируют меньше.

Некоторые экономисты, например Тайлер Коуэн и Роберт Гордон, полагают, что в таких разочаровывающих тенденциях производительности отражается сужение возможностей для революционных прорывов. В отличие от технооптимистов, они утверждают, что эпоха великих изобретений осталась позади; теперь улучшения стали минимальными, пошаговыми – соответственно, замедляется и рост производительности.

Среди экономистов нет согласия по поводу того, что именно происходит; но кажется маловероятным, что у человечества просто заканчиваются идеи. Напротив, как мы уже видели в главе первой, наше время – время серьезнейших прорывов в создании орудий научно-технического поиска, в коммуникации и сборе информации. Мы не страдаем от недостатка идей – наоборот, многое свидетельствует о том, что США и западные экономики пренебрегают доступными возможностями и техническими ноу-хау. И исследований, и инноваций полно, но экономике как-то не удается с пользой их применить.

Очевидный факт, что портфель исследований и инноваций в США крайне несбалансирован. Все больше ресурсов вливается в компьютеры и электронику, а все прочие производственные сектора отстают. Недавнее исследование показало, что новые изобретения чаще всего направлены на выгоду для крупных, уже процветающих фирм – в то время как фирмы второго и третьего ряда во всем индустриализованном мире тащатся позади, поскольку их инвестиции в цифровые технологии не окупаются.

Возможно, еще более фундаментальный порок – в том, что рост производительности, связанный с автоматизацией, неизбежно ограничен, особенно в сравнении с предложением новых продуктов и задач, преображающих производственный процесс, как на ранних заводах Форда. Автоматизация заменяет человеческий труд более дешевыми машинами и алгоритмами; но снижение расходов на производство на 10, пусть даже на 20 % за счет автоматизации нескольких задач имеет довольно ограниченное влияние на ОКП и почти не меняет эффективность производственного процесса в целом. А введение таких инноваций, как электрификация, новые конструкции, новые производственные задачи, стояло у истоков значительного роста ОКП на протяжении большей части XX века.

Едва инновации, как это произошло в последние сорок лет, повернулись спиной к повышению предельной производительности и созданию новых задач для человека, мы лишились многих преимуществ, лежавших на поверхности. Утраченные производительные возможности особенно ощутимы в автомобильной промышленности. Внедрение роботов и специализированных компьютерных программ повысило в этой отрасли выработку на человека; однако известные нам данные показывают, что инвестиции в людей подняли бы производительность намного выше. Именно это еще в 1980-х годах обнаружили японские автомобильные компании, например Toyota. Автоматизируя все больше и больше задач, они видели, что производительность не возрастает так, как ожидалось: без живых рабочих в производственной цепочке индустрия теряла гибкость и способность адаптироваться к изменениям. В результате компания отступила на шаг назад и вернула рабочим центральную роль в основных производственных задачах.

Ту же закономерность Toyota продемонстрировала и в Соединенных Штатах. Завод General Motors во Фримонте, штат Калифорния, страдал от низкой производительности, ненадежного качества продукции и трудовых конфликтов и в 1980 году был закрыт. В 1982 году Toyota и GM заключили соглашение о совместном производстве автомобилей обеих компаний и заново открыли фримонтский завод с прежними рабочими и профсоюзным руководством. Но Toyota применила здесь собственные принципы менеджмента, в том числе комплексный подход, сочетающий использование самой современной техники с обучением рабочих, гибкостью и поощрением инициативы. Скоро и производительность, и уровень качества продукции на фримонтском заводе сравнялись с японскими предприятиями Toyota – и поднялись намного выше, чем у американских автопроизводителей.

Уже в наше время те же уроки усвоила Tesla, компания по производству электромобилей, возглавляемая Илоном Маском. Изначально, следуя цифровой утопии Маска, Tesla планировала автоматизировать все производственные операции от начала до конца. Но это не сработало. Расходы увеличились, из-за задержек в производстве компания не успевала удовлетворять спрос, и самому Маску пришлось признать: «Да, избыточная автоматизация Tesla стала ошибкой. Моей ошибкой, если быть точным. Мы недооценили людей».

Вряд ли этому стоит удивляться. Карел Чапек, давший имя роботам, тоже предвидел их ограничения и неспособность выполнять тонкие задачи, доступные людям:

«Лишь годы практики научат вас таинственной отваге живого садовника, который бродит по всему саду, но не топчет ни единого цветка».

Утрата благ, лежавших на поверхности, в сфере инноваций имеет даже более серьезное значение, чем в организации производства. Стремясь автоматизировать все больше и больше, менеджеры не обращают внимания на технологические новинки, способные увеличить производительность работника путем снабжения его информацией, на платформы для совместной работы и создания новых задач, которые мы обсудим в следующей главе. Будь у нас более сбалансированный портфель инноваций – если бы мы, вдохновленные цифровой утопией, не стремились так рьяно автоматизировать все и вся, – производительность нашей экономики росла бы намного быстрее.

Вперед к антиутопии

Итак, новые технологии, используемые в интересах лишь одного класса, стали важнейшей причиной роста неравенства и того, что большинство американских рабочих потеряли почву под ногами. На протяжении всей книги мы снова и снова видим: нельзя полагаться на то, что новые технологии как-то сами собой облагодетельствуют всех. «Прицепной вагон» работает лишь в определенных обстоятельствах. Там, где не хватает конкуренции между нанимателями, отсутствует или недостаточно сильна власть рабочих, а все новые технологии сводятся к автоматизации, он не появится.

После Второй мировой войны автоматизация быстро шла вперед, но наряду и наравне с ней внедрялись столь же инновационные технологии, повышавшие предельную производительность и спрос на человеческий труд. Именно сочетание этих двух сил – а также условия, поощрявшие конкуренцию между корпорациями и коллективные переговоры, – позволили добиться «прицепного вагона».

Начиная с 1980 года все выглядит совсем иначе. В этот период мы видим стремительную автоматизацию, откровенно направленную против человеческого труда, – и очень немного иных технологий, пытающихся ее уравновесить. Рабочее движение теряет силу, и в результате замедлился рост зарплат. В сущности, недостаток сопротивления со стороны рабочего движения – это, по-видимому, еще одна важная причина неудержимой автоматизации. Многие менеджеры, даже в период более или менее общего благосостояния, склонялись к автоматизации, поскольку она позволяла снизить расходы и занять более сильную позицию в переговорах с рабочими. Едва противодействующие силы рабочего движения и государственных регуляций ослабли, возобладала эта естественная склонность. Так что теперь «прицепной вагон» едет все медленнее, и людей в нем уже совсем немного.

Хуже того: не встречая себе противовесов, цифровые технологии превратились в орудия какой-то новой цифровой утопии, в которой использование механизмов и компьютерных программ позволит компаниям почти полностью отказаться от человеческого труда. Цифровые решения, навязываемые сверху IT-лидерами, по умолчанию начали восприниматься как выгодные для всех и чуть ли не как единственно возможные. Но для большинства рабочих, теряющих работу и привычный образ жизни, это не утопия, а путь к антиутопии.

Развивать и использовать цифровые технологии можно и по-другому. Хакеры 1970-х годов, вдохновленные иным видением, двигали технологический фронтир в другую сторону – к большей децентрализации, прочь от власти крупных корпораций. На этом альтернативном пути, хоть в целом он и остался в стороне от основных достижений IT-индустрии, были примечательные успехи, о которых мы поговорим в следующей главе.

Итак, путь развития цифровых технологий в большой степени был сознательным выбором – выбором, обусловленным классовыми интересами. И теперь, когда ухудшение экономической, социальной, политической ситуации сделалось очевидным и на него невозможно больше закрывать глаза, IT-идеологи нашли новое орудие перестройки общества – искусственный интеллект.

Предыдущая главаГлава 11 из 15Следующая глава