Тот, кто становится виновным, становится виновным также и в том, что послужило поводом к вине, ибо у вины никогда нет какого-то внешнего повода.
Назвать что-то «причиной» – это как указать на кого-то и сказать «это его вина».
Процитирую дневниковую запись Витгенштейна от 6 октября 1929 года, в которой приводится сон о водяном колесе и его этическая интерпретация:
Неспособен мыслить. Бредовые, повторяющиеся мысли. Все та же музыкальная или чисто мыслительная, или визуальная тема надолго остается с очень отчетливым, но скорее неприятным эмоциональным подкреплением. «Меня преследует тема». Сегодня под утро мне снилось: я давно заказал кому-то сделать для меня водяное колесо, но мне оно больше не нужно, а он все еще над ним работает. Поднимается волна и рассекается чем-то вроде лопастей (как в случае ротора паровой турбины). Он объясняет мне насколько это скучная работа, а я думаю о том, что заказал колесо с верхним ходом воды, которое вообще-то несложно сделать. Меня стесняло чувство, что этот человек слишком глуп, чтобы что-то ему объяснить или улучшить, и что мне придется оставить его возиться без толку. Я думал о том, что мне приходится жить с людьми, которым меня не понять. Эта мысль, которая, на самом деле, часто меня посещает. Одновременно с чувством собственной вины. Ситуация человека, бесполезно и бездарно разрабатывающего водяное колесо, – это моя собственная, когда я в Манчестере безуспешно пытался сконструировать газовую турбину.
Я расстроен, поскольку моя работа дальше не идет. Тусклые мысли. Не приукрашивай себя! Я заглядываю в бездну, когда думаю о том, насколько я завишу от природы. Насколько я живу по милости природы. Когда мой талант оставит меня [останутся] только неприятности и опасности. Вновь я вижу, насколько мало я по жизни повзрослел, хотя должен был. Чувствую здесь себя совсем чужим. Замкнутым в себе. Это могло бы пойти мне на пользу, если бы я знал, как это использовать. Удивительно думать, насколько хорошо ко мне относятся другие люди и насколько плох я сам. Так много людей добры ко мне и хорошо ко мне относятся, а я на этом основании что-то себе выдумываю и при этом чувствую, что я всего этого не заслуживаю. Мне кажется, что после Страшного суда я с этими добрыми людьми больше не увижусь, потому что они попадут в рай, а я – в ад. Когда я не могу работать, я чувствую себя побитым и напуганным ребенком. Мне не хватает самосознания, опоры. Я чувствую, что мое существование не обосновано. (Wittgenstein [1929] 1994, 90)[66]
Рукопись начинается и оканчивается мотивом философской работы как оправдания собственного существования, во всей его амбивалентности: философский талант одновременно придает смысл существованию и вызывает чувство вины.
Но что собственно вызывает чувство вины у философа? «Мне приходится жить с людьми, которым меня не понять. [… Эта мысль] часто меня посещает, одновременно с чувством вины» (Wittgenstein [1929] 1994, 90). Откуда же возникает чувство вины? Кажется, здесь пропущен элемент. Этим элементом могло бы быть чувство собственного превосходства, выливающееся в презрение к другим; презрение можно было бы расценить как дурное чувство и испытывать за него вину. Но пропущен ли здесь именно этот элемент?
«Меня стесняло чувство, что этот человек слишком глуп, чтобы что-то ему объяснить или улучшить, и что мне придется оставить его возиться без толку» (Wittgenstein [1929] 1994, 90). Не метафора ли это собственного философского темперамента Витгенштейна, который постоянно говорил студентам: «я дурак», «у вас ужасный учитель», «я просто слишком туп сегодня» (Malcolm 2001, 25)? Тогда стыд касается собственной «неспособности мыслить» (прихода которой он так опасался). В пользу этого прочтения говорит последняя фраза первого абзаца: «Ситуация человека, бесполезно и бездарно разрабатывающего водяное колесо – это моя собственная, когда я в Манчестере безуспешно пытался сконструировать газовую турбину» (Wittgenstein [1929] 1994, 90).
«Бесполезность» и «бездарность» или, другими словами, «необоснованность собственного существования» и «неспособность мыслить» – это то, что Витгенштейн вменяет себе. Но почему тогда он чувствует вину перед другими?
С одной стороны, другим его «не понять», они «слишком глупы, чтобы что-то им объяснять», с другой, они «так хорошо к нему относятся», «так добры к нему», «после Страшного суда он с этими добрыми людьми больше не увидится, потому что они попадут в рай, а он – в ад». Не оказывается ли (возможно, преувеличенная) «доброта» окружающих перевернутой проекцией их (так называемой) «глупости»? Чувство вины Витгенштейн испытывает за свое интеллектуальное превосходство, но переносит эту вину на то, что он в этическом смысле якобы «хуже» других.
Почему тот, кто чувствует себя умнее других, виноват? Может быть, это действительно так (он просто-напросто чуть-чуть умнее и не более того, причем «во внеморальном смысле», без этических коннотаций). Если презрения нет, если этот элемент не просто пропущен, но даже и не предполагается, тогда «водяное колесо» вины крутится на холостом ходу. Если, предположим, Витгенштейн просто умнее окружающих, то тогда ему не за что испытывать вину. Он понимает, что ему не за что испытывать вину сразу перед всеми людьми, и потому он испытывает вину «ни за что», за то, что он вины не испытывает.
Вина состоит в отсутствии чувства вины и сама себя подпитывает: обнаруженное отсутствие чувства вины запускает чувство вины. Эта модель уже стала знаменитой благодаря кьеркегоровской диалектике отчаяния: (мнимое) отсутствие отчаяния – это самая тяжелая и самая распространенная его форма; человек потому уже погряз в отчаянии, что считает себя не подверженным ему; прожитое во всей интенсивности отчаяние не освобождает от себя, но дает хотя бы какую-то надежду, тогда как (мнимое) отсутствие отчаяния совершенно безнадежно (Кьеркегор [1849] 2019, 39–93).
По сходному принципу (оборотничества и парадоксального взаимоперехода вины и невинности) строится тавтологическая модель совести, предложенная теологом Филиппом Конрадом Мархейнеке (1780–1846) и развитая Кьеркегором. Сёрен Кьеркегор в 1841 году в Берлине посещает лекции Мархейнеке «История христианской догматики» и близко к тексту конспектирует их. «Становление собой начинается с растождествления с собой» (Kierkegaard 1997, 258; Marheineke 1847, 225)[67]; «вина – это невинность» (Kierkegaard 1997, 259; Marheineke 1847, 226) – отмечает Кьеркегор в своем конспекте. Через три года датский философ развернет последнюю мысль в трактате «О понятии страха», связав оборотничество вины/невинности с темой экзистенциального страха:
Тот, кто через страх становится насквозь виновным, все же является невинным; ибо он не сам стал таким, но страх, чуждая сила, подтолкнул его к этому, сила, которую он не любил, нет, сила, которой он страшился; и все же он виновен, ибо он погрузился в страх, который он все же любил, хотя и боялся его. В мире нет ничего более двусмысленного, чем это. (Кьеркегор [1844] 2017, 61)
Целиком исходный пассаж из лекции Мархейнеке звучал так: «Вина – это невинность, она такова, будучи собственной противоположностью» (Marheineke 1847, 226). «Совесть есть только у существа действительно причастного добру и злу или злу и добру, чья невинность содержит в себе вину, а вина содержит в себе невинность» (Marheineke 1847, 227)[68] – продолжает немецкий теолог. Для Мархейнеке совесть – это парадоксальное тождество вины и невинности: в силу первородного греха есть только непровинившиеся, но нет полностью лишенных вины; впрочем, и в унаследованной вине есть нечто от невинности.
Почему для Витгенштейна релевантна эта концепция, опирающаяся на доктрину первородного греха? Можно заметить, что он рассматривает язык философии как изначально «отпавший» от повседневного языка, исходно несущий в себе «искушение».
Как указывает Энтони Кенни: «Согласно Витгенштейну, хоть мы и не рождаемся в состоянии философского греха, мы принимаем его на себя вместе с языком» (Kenny 1979, 23). В знаменитом «Большом машинописном тексте» Витгенштейн отмечает для себя: «Вновь и вновь говори себе (философствуя), что мышление должно быть чем-то совсем кустарным. Речь не идет о том, чтобы изучать сущность, полную тайн. [Говори себе,] что ты впадаешь в искушение, когда мышление кажется тебе странным процессом» (Wittgenstein [1933] 2005, 226)[69]. Здесь можно вспомнить либретто «Антиформалистического райка»: «…странным вам это кажется, странным вам это кажется, будто здесь что-то не так. А между тем это так!» (Шостакович [1948] 1993, 95) Помимо искушений, живущих в обыденном языке, язык философии вызывает у говорящих на нем дополнительное искушение: фетишизацию философского удивления.
Здесь я подхожу ко второй тавтологической концепции совести, разработанной Владимиром Янкелевичем (1903–1985). Для Янкелевича совесть – это (грамматическое и временное) удвоение: сожаление об утраченном в прошлом отсутствии вины в еще более глубоком прошлом (предпрошедшем) (Jankélévitch [1936] 1998, 92). Еще раз: проступок, совершенный в прошлом, заставляет сожалеть о невинности, предшествовавшей ему в еще более глубоком прошлом. Стоит обратить внимание на то, что модель Мархейнеке – Кьеркегора, предполагающая первородный грех, встраивается в модель Янкелевича как ее частный случай. Тождество вины и невинности возможно в силу удвоения прошлой вины предпрошедшей невинностью. Впрочем, последняя может проходить по разряду «прошлого, которое никогда не было настоящим». Модель Мархейнеке – Кьеркегора предполагает не только предпрошедшую невинность, но и предпрошедшую вину (первородный грех); удвоение оборачивается утроением. Совесть (согласно объединенной тавтологической модели Мархейнеке – Янкелевича) использует вину из настоящего времени как повод, чтобы вновь разыграть предпрошедшую драму грехоподения. Носитель совести считает себя Макбетом, а на деле он – театральные подмостки для старой постановки.
Во сне о водяном колесе присутствует несколько временных регистров: Витгенштейн «давно заказал сделать водяное колесо» (прошлое), но, хотя ему оно «больше не нужно», незадачливый инженер «все еще над ним работает» (настоящее); впрочем, Витгенштейн из 1929 года констатирует, что «ситуация человека, бесполезно и бездарно разрабатывающего водяное колесо» – это его собственная, когда он «в Манчестере [1908–1910] безуспешно пытался сконструировать газовую турбину» (предпрошедшее). Мысль о том, что ему «приходится жить с людьми, которым его не понять» регулярно посещает австрийского философа (для него – в настоящем), вместе с застарелым чувством вины (прошлое), корнями уходящим в манчестерский период, а затем в детство (предпрошедшее). Философская «непродуктивность» (как мы знаем из 2023 года, на деле бывшая беспрецедентной продуктивностью) в тогдашнем настоящем (1929) замыкается на всегда уже поставленный «спектакль» вины (предпрошедшее): «когда я не могу работать, я чувствую себя побитым и напуганным ребенком».
Янкелевич ориентировался, прежде всего, на биографическое измерение: на конфликт между прошлым и предпрошедшим измерением личной истории. Но эту концепцию можно спроецировать и на плоскость истории культуры, например, на конфликт между философским удивлением как коллективным прошлым опытом и дофилософской самопонятностью как коллективным предпрошедшим опытом. При этом оба измерения (прошлое и предпрошедшее) никуда не исчезли, а стоят за спиной у каждого философствующего. Если теперь, как и прежде, удивление побуждает людей философствовать, если это своего рода наследуемый аффект (и при этом, как сказано в «Лекции об этике» [1929], он опирается на неверное использование слова «удивление»), то не связано ли чувство вины Витгенштейна с тем, что ему так и не удалось до сих пор упразднить эту «неправильную» дисциплину, отпавшую от повседневного языка?
В некотором смысле, Витгенштейн думал о философии как о собственном грехе, принимая на себя коллективную вину всех философов, отпавших от повседневного словоупотребления. И это, конечно, неверное употребление слов «грех» и «вина»! В тавтологических моделях совести («тождества вины и невинности» и «удвоения прошлой вины предпрошедшей невинностью») вина состоит уже в одном отсутствии чувства вины. Таким образом, вина открепляется от проступков: как в «Исправительной колонии» Кафки совершенно неважно, был ли проступок. Была бы спина, найдется и вина (Даль 1862, 172).
Так как же выстраивается тавтологическое «водяное колесо» вины и самообвинения?
Рассмотрим два полюса: с одной стороны, скрытую или явную тавтологию («нечистая совесть – это чувство вины»), иллюзию полной ясности и, с другой стороны, невразумительность, полное непонимание («я вообще не понимаю, что такое совесть»). На полюсе тавтологии находятся «лапалиссиады», на полюсе невразумительности то, что можно назвать «моргенштернизмами» – разберем их подробнее.
В народной песне о маршале, служившем династии Валуа, обыгрывается скромное обаяние тавтологии.
Messieurs, vous plaît-il d’ouïr
Не угодно ли послушать
L’air du fameux La Palisse?
Песню славного Палиса,
Il pourra vous réjouir,
Он вас сможет позабавить,
Pourvu qu’il vous divertisse.
Если сможет рассмешить.
La Palisse eut peu de bien
При рождении своем
Pour soutenir sa naissance;
Ля Палис был беден,
Mais il ne manqua de rien,
Но ни в чем он не нуждался,
Dès qu’il fut dans l’abondance.
Как богатым стал.
Bien instruit dès le berceau,
С самой колыбели
Jamais, tant il fut honnête,
Хорошо воспитанный,
Il ne mettait son chapeau,
Не носил он шляпы,
Qu’il ne se couvrît la tête.
Не покрыв главы.
Il était affable et doux,
Он был мягок и учтив,
De l’humeur de feu son père,
Как покойный батюшка.
Et n’entrait guère en courroux
Никогда он не был в гневе,
Si ce n’est dans la colère.
Если был не в ярости.
Il épousa, ce dit-on,
Он женился, говорят,
Une vertueuse dame;
На достойной даме;
S’il avait vécu garçon,
Коли б был он холостяк,
Il n’aurait pas eu de femme.
Не был бы женат.
Il en fut toujours chéri;
А жена его любила.
Elle n’était point jalouse;
И совсем не ревновала,
Sitôt qu’il fut son mari,
Как он стал ее супругом,
Elle devint son épouse.
И она супругой стала.
Un devin, pour deux testons,
Вот колдун, за две монеты,
Lui dit d’une voix hardie
Предсказал довольно дерзко,
Qu’il mourrait de là les monts,
Что умрет он за горами,
S’il mourait en Lombardie.
Коль помрет в Италии.
Il y mourut, ce héros,
Он там умер, наш герой,
Personne aujourd’hui n’en doute;
В этом нет сомнения,
Sitôt qu’il eut les yeux clos,
Как глаза его закрылись,
Aussitôt il ne vit goutte.
Так в нем жизни не осталось.
Il fut, par un triste sort,
Он был ранен – грустный жребий
Blessé d’une main cruelle;
Чьей-то злой рукою.
On croit, puisqu’il en est mort,
И мы верим, раз он умер,
Que la plaie était mortelle.
Что была смертельна рана.
Il mourut le vendredi,
Умер в пятницу Палис
Le dernier jour de son âge;
В день его последний жизни.
S’il fût mort le samedi,
Кабы умер он в субботу,
Il eût vécu davantage.
То бы прожил на день дольше.
В стихотворении Христиана Моргенштерна «Богемская деревня» обыгрывается неполиткорректный фразеологизм времен габсбургской монархии «das ist mir ein böhmisches Dorf (для меня это богемская деревня)» в значении «для меня это тарабарская грамота». Это развернутая на десять строк метафора подчеркивает свой переносный смысл («едет в так называемую богемскую деревню»), указывает сама на себя, напоминая, что она именно метафора.
Palmström reist, mit einem Herrn v. Korf,
Пальмштром едет с господином фон Корфом
in ein sogenanntes Böhmisches Dorf.
В так называемую богемскую деревню.
Unverständlich bleibt ihm alles dort,
Непонятно ему ничего там
von dem ersten bis zum letzten Wort.
С первого и до последнего слова.
Auch v. Korf (der nur des Reimes wegen
И фон Корф (введенный сюда только ради рифмы)
ihn begleitet) ist um Rat verlegen.
Не может ничего посоветовать.
Doch just dieses macht ihn blaß vor Glück.
Наш друг побледнел от счастья.
Tiefentzückt kehrt unser Freund zurück.
Глубоко восхищенный возвращается назад он
Und er schreibt in seine Wochenchronik:
И пишет в своей еженедельной хронике:
Wieder ein Erlebnis, voll von Honig!
Вновь переживаемое наполнено медом!
Можно сопоставить совестьѰ как лапалиссиаду (чувствую вину, потому что был неправѰ) с «совестью» как моргенштернизмом (не понимаю, в чем моя вина, я ничего не понимаюѰ).
Я чувствую вину перед человеком, бесполезно и бездарно разрабатывающим водяное колесо; он бы так не мучился, если бы я колесо не заказал. Человек слишком глуп, чтобы что-то ему объяснить, мне придется оставить его возиться без толку; он бы не тратил время так, если б был умнее. Мне приходится жить с людьми, которым меня не понять. Эта мысль часто меня посещает, вместе с чувством вины. Так много людей добры ко мне, а я этого не заслужил. После Страшного суда я с этими добрыми людьми больше не увижусь, они попадут в рай, а я – в ад; их существование обосновано, а мое – нет.
Но ведь ситуация человека, бесполезно и бездарно разрабатывающего водяное колесо, – это моя собственная, когда я в Манчестере безуспешно пытался сконструировать газовую турбину. Так что же я чувствую «вину» перед собой прошлым? Значит, я был одним из «добрых людей», чье «существование обоснованно»? Это во мне говорит «совесть» как сожаление об утраченном в прошлом отсутствии вины в еще более глубоком прошлом. Не вращается ли это водяное колесо вины на холостом ходу? Для руминаций, для пережевывания вины подойдет любой повод.
Лапалиссиада работает не только как наращивание трюизмов, но и как символическая тавтология (маскируя разрыв между чувством и виной): я чувствую вину, значит, я виноват. Это кажется таким же само собой разумеющимся, как и то, что «никогда я не был в гневе, если был не в ярости».
Во сне Людвиг Йозеф Иоганн Витгенштейн едет в так называемый Манчестер. Непонятно ему ничего там с первого и до последнего слова. Он встречает там «человека», «водяное колесо» и «чувство вины». В глубоком изумлении он просыпается и описывает все это в дневнике.
Конструктор колеса слишком глуп, а вину за это почему-то чувствую я. Людям меня не понять, но при этом ко мне они «незаслуженно добры». Они попадут в «рай», а я – в «ад». Удивительно думать, насколько «хорошо» ко мне относятся другие люди, и насколько «плох» я сам; при этом я отдаю себе отчет, что среди вещей и фактов нет ни «хорошего», ни «плохого». Когда я не могу работать, я чувствую себя побитым и напуганным ребенком, при этом мне, на минуточку, сорок лет. Я чувствую, что мое существование «необосновано»; только что значит то, что я чувствую: как вообще существование может быть «обосновано»?
ВинаѰ грозит заполнить собой все предоставленное пространство, не оставив места подлинному «чувству вины». Непонимание этических предикатов обезвреживает чувство виныѰ, проблема в том, что оно угрожает и подлинному «чувству вины». Если в лапалиссиаде мы без лишних вопросов принимаем правила игры, с готовностью принимаем даже самую странноватую вину на себя, то моргенштернизм делает словарь «вины» непонятным от первого и до последнего слова. Прислушиваясь к собственному чувству вины, нужно пройти по тонкой грани между лапалиссиадой и моргенштернизмом. В режиме лапалассиады «совесть», «вина» и «долг» выглядят как что-то само собой разумеющееся, а в рамках моргенштернизма они совершенно непонятны; нужно найти альтернативу этим режимам, чтобы получить доступ к подлинным «совести», «вине» и «долгу».
Можно исходить из того, что:
1) есть как предположительно подлинная «вина», так и ее неподлинное подобие, винаѰ (и нужно искать критерий их различения);
2) «вина» в принципе оказывается подозрительной и потенциально оборачивается винойѰ, неподлинным подобием;
3) любое чувство вины и даже невротическая винаѰ рассматривается как указание на нечто подлинное, на подлинную «вину»[71];
Но представим себе и другой вариант, при котором:
4) как подлинная «вина», так и ее неподлинное подобие, винаѰ, оборачиваются мороком, производными символической тавтологии.
Можно сказать, что это частный случай варианта № 2, но в отличие от него речь не идет о разоблачении всякой вины как неподлинной. Скорее имеется в виду указание на общий корень «вины» и виныѰ и на проблематичность различения подлинного и неподлинного. Можно сказать, что это частный случай варианта № 3, но в отличие от него речь не идет о признании легитимности как «вины», так и виныѰ. Скорее предлагается посмотреть на них как на взаимозависимые элементы одного процесса.
Проблема в том, что мы не знаем аксиоматики мира, в котором находимся (она является не только предметом спора, но и предметом выбора). В ситуации такой неопределенности можно говорить о «мерцающей» вине. Проживая некоторую «вину» как подлинную, стоит учитывать вероятность того, что она обернется винойѰ. А дисквалифицируя, скажем, невротическую вину как винуѰ, стоит учитывать, что через нее может «просвечивать» более глубокая подлинная «вина».
Находясь в мире, в котором мы, говоря словами Достоевского, изначально виноваты, «так сказать, по законам природы», можно руководствоваться максимой: прислушивайся даже к неподлинной вине, потому что в чем-то другом ты наверняка виноват. Ключевая задача здесь прояснить эти «так сказать, законы природы». Вина «мерцает»: сквозь подлинную «вину» просвечивает винаѰ, сквозь винуѰ просвечивает подлинная «вина», а сквозь обе эти формы просвечивают «так сказать, законы природы», в соответствии с которыми мы виноваты «по определению» (в силу символической тавтологии).