С утра я забежал к отцу. Он сидел на кухне, по-барски развалившись в кресле. Завтракал.
– В этом халате ты на Мусоргского похож, – сказал я.
Анюта, его гражданская жена, нарезая колбасу, засмеялась. Ей было тридцать пять, отцу – пятьдесят девять. Он ушел от матери семь лет назад и скрывал, что живет не один. Просто, мол, ученый, профессор. С годами стал со странностями, много работает. Мать верила.
– Ну что? – спросил отец, ласково поглядывая на Анюту, которая разливала чай. – Как дела, сын?
– Хорошо.
– Марина не болеет?
– Нет.
Анюта поставила перед отцом большую тарелку с глазуньей. Предложила и мне. Я отказался. Она подвинула варенье, быстро глянув из-под челки карим маслянистым глазом.
– Наследников-то не ждете? – отец вытер с губы густой желток.
– Пока нет.
– Смотрите, – отец игриво глянул на Анюту, которая суетилась у раковины, – обскачем вас.
Я натянуто улыбнулся. В кармане зазвонил мобильный. Мать. Я вышел в коридор.
– Сереженька, ты не знаешь, с папой все хорошо?.. Я вчера эсэмэс ему отправила, с двадцать третьим февраля поздравление, ты же знаешь, для него это святое… а он не ответил. А звонить боюсь – он сердится, когда не вовремя…
Когда я вернулся на кухню, Анюта сидела на колене у отца. Полы его халата распахнулись, виднелись тонкие мохнатые ноги.
– Мать звонила. Ты на эсэмэс не ответил.
– Нют, где телефон мой? Принеси. И очки.
Анюта сбегала в комнату. Нацепив очки, отец важно потыкал в телефон.
– А… вот… здоровья, долгих лет… – Он поднял глаза. – Что ответить-то? Напишу: «Спасибо. И тебя». «И тебе».
Он стал подслеповато тыкать в кнопки.
– Пап, ты что? Женщин двадцать третьего февраля не поздравляют.
– А что написать? – отец с тоской посмотрел на остывающий чай.
– Ну, напиши спасибо. Нет, как-то сухо. Напиши: «Спасибо, рад, что ты помнишь меня».
Отец поморщился.
– Анют, набери, не вижу ни хрена, – он отдал ей телефон. Задумался. – Спасибо за поздравления. Точка. Приятно, что помнишь. Точка.
– Погоди, дай старое сотру, – Анюта торопливо жала на кнопки.
Отец пододвинул к себе большую чашку. Шумно, с наслаждением отпил.
На следующий день я обедал у матери.
Она сидела напротив. Прямая как всегда, волосы затянуты в аккуратный пучок. Я смотрел в ее гладкое, желтоватое лицо, в бледно-голубые глаза и удивлялся, как выцветает с годами человек.
Она спрашивала про работу, про жену, слушала невнимательно, все подкладывая то салат, то курицу. Наконец, ответив на все вопросы, я замолчал.
– Все-таки наш отец – удивительный, – сказала мать. – Представляешь, сутки не отвечал. Думал, что написать. И, чудак-человек, такой ответ, Сережа, прислал… «Приятно, что помнишь»… и через много-много пробелов: «тебя».
Она порозовела.
– Ну ты представляешь? Как мальчишка! Сказать не может. Помнишь… тебя… Разве могу я про него забыть?
Я насыпал сахару в чай и громко перемешал.
– Я же положила, – растерянно сказала мать. – Полторы ложки.
– Ничего.
Матери было интересно все: как он живет, чисто ли в квартире, не похудел ли. Я отвечал, придумывая подробности на ходу и утешаясь тем, что она будто не слышит моих ответов, мечтательно глядя в окно выцветшими глазами.
– Сережа, ты восьмого заедешь? – спросила мать, глядя, как я обуваюсь.
– Не знаю, мам. Может, в командировке буду.
– Тогда подожди.
Она пошла в комнату. Вернулась с двумя цветными свертками. Протянула один:
– Это Марине.
– А это кому? – я кивнул на второй сверток в ее руке.
– А это ей, – ответила мать и виновато улыбнулась.