Старший сталевар Быков Иван Сидорович по обыкновению, возвратясь домой, долго и шумно мылся в ванной, смывал с себя «металлургическую грязь», как он выражался, потом надевал пижаму, много и старательно ел, особенно хлеба и мяса, потом садился читать свежие газеты вперемешку со вчерашними. В местной городской газете он с некоторым благоговейным страхом выискивал свою фамилию, и если таковой не оказывалось, утешал себя тем, что в следующем номере обязательно о нем напишут.
После газет он обычно спал как попало и где попало: то в кресле, то на диване, а то и на заправленной кровати.
Выспаться в собственном доме он считал заслуженным и обязательным делом, а просыпаясь, думал о том, что сделать по хозяйству в доме и сколько времени осталось до смены.
Здоровьем его бог не обидел, и если случалась когда какая хворь, то к врачам не ходил, пересиливал ее.
Рослый, широкоплечий, но уже начинающий тучнеть, с большими белесыми глазами, всегда чисто выбритый, он казался не по возрасту молодцеватым для своих пятидесяти лет.
Работал он рьяно и тяжело, на заводе и дома, и никогда не уставал. Пил только по праздникам, всегда к разным пиджакам прицеплял свою медаль «За трудовое отличие», сидел за праздничным столом с таким видом, будто хотел сказать, что «эта медаль почище ордена».
Его начальство — мастер Зарубин не работал уже две смены, и Быков заменял мастера.
Когда с Зарубиным случился сердечный приступ, Иван Сидорович содрогнулся и с испугом подумал, что с ним самим когда-нибудь станет такое же, но потом отогнал от себя эту мысль.
Нет, на боли в сердце он не жаловался — оно стучало где-то там, в груди, тихо и не слышно, будто его и совсем не было.
Плавки в цехе вот уже второй день провел хорошо, без казусов. Металл сварен был безупречно, правда, под наблюдением начальника цеха Мозгового. Ну, да на то он и начальник, чтоб наблюдать…
Мозговой приговаривал: «Так, так», — и где-то в глубине души у Ивана Сидоровича крепла надежда, что его назначат мастером вместо Зарубина окончательно.
Работа станет почище, оклад повыше, да и звание мастера очень будет к лицу Ивану Сидоровичу.
«Ходи и посматривай! Наблюдай за тремя печами, проверяй неисправности, следи за температурой, за газом, подгоняй подручных, крановщиков, машинистов… Проверяй анализы проб…
В общем, руководи!
А вдруг этого не будет! Размечтался ты, Иван Сидорович, не по себе загадал, не по себе ношу берешь…»
Быкову стало грустно и чуть обидно. А что! Разве он в эти два дня не справился с работой, разве он хуже Зарубина?
Правда, у того вся грудь в орденах, да и опыта, стажа побольше, так и Быков тоже не лыком шит. От подручного до старшего сталевара дошел за какие-нибудь семь лет. Горечь отчаянья вдруг хлынула на сердце, заполнила душу так, что Быков готов был сам себя поставить на место мастера, будь на то его воля.
Сегодня он уже не читал газеты, а стоял у окна и смотрел на цветущие яблони, на ветки с лепестками, которые опадут, и дерево к осени согнется под тяжестью плодов. Каждая ветка — его, Быкова, ветка, личная. Это он садил эти яблони. Первое деревцо он посадил, когда родилась Клавдия… И каждый год, ожидая детей, сажал яблони, но жена почему-то больше не рожала, а яблони продолжали цвести и плодоносить каждую осень.
Быков не любил свою жену и сердился на нее с тех пор, когда после женитьбы ждал от нее ребенка, обязательно сына. Она долго не могла родить, а когда родила, то девку. А что девичьи руки могут сделать по хозяйству?! Разве что-нибудь в доме да корову подоить. Нет парня в доме, вот и приходится самому после работы обрабатывать сад, копаться в огородах, чинить, паять, стругать, колоть.
Пробовал было заставить Клавдию взять на себя часть забот, но та категорически отказалась: «Мне это ни к чему. Я и так достаточно работаю… И вам это ни к чему. Всякого добра уже некуда девать. Лучше бы в театр сходили или книги почитали. Всё куда-то копите».
Иван Сидорович накричал на нее, хотел ударить или проучить ремнем, но дочь была уже взрослой, на выданье, да к тому же кроме нее никого у них не было.
Тогда он накричал на жену. Та, послушно склонившись, слушала его ругань и горькие упреки, которые сводились к одному: «И подкинул же бог мне из монастыря порченую».
Жена уходила на кухню и там долго и тихо плакала.
Быков женился случайно, еще в те далекие годы, когда закрывались монастыри и по уральским деревням оседали бродячие божьи люди, монахи и монахини.
Аннушка, а по церковному Иоанна, красивая, тонкая, с бледным лицом послушница, ходила по селам с игуменьей просить «христа ради». Годы были голодные, неурожайные, и тучная, начавшая тощать игуменья подсылала Аннушку к зажиточным мужикам.
Кроткая и богобоязненная, она слушалась наставницу, утешая себя ее словами, что это «божье дело. Бог терпел и нам велел…»
И она терпела.
Игуменью, еще молодую, белотелую и дородную, однажды ночью изнасиловали пьяные мужики, и она умерла, не забыв перекреститься, а Аннушка успела убежать в лес и спрятаться в свежем стожке.
Здесь и застал ее спящей Иван Быков, прибывший на покос.
Он долго косил лесные травы и все посматривал краем глаза на стожок, у которого сидела Аннушка, доверчиво и удивленно разглядывая статного юнца с желтыми кудрями. «Вот ведь, не как все, не охальничает», — с уважением подумала она, а когда Иван кончил покос и несмело предложил ей поесть, она вдруг разрыдалась.
Он сидел рядом с ней, жевал хлеб и давился, не зная, как утешать, и все смотрел на ее голые ноги, видные из-под разорванной юбки. Часто краснел, и все же не мог унять нервно подрагивающих губ, прерывистого дыхания. Тело наполнилось какой-то сладкой дрожью, голова закружилась, и он уткнулся ей в колени и стал целовать ее ноги, зажмурившись.
Домой он не вернулся. Всю ночь они пролежали в стожке, тесно прижавшись друг к другу. Она была страстной и ненасытной, и Иван решил, что ни на какой из сельских невест он не женится, а только на Аннушке.
Утром он привел ее в дом пред хмурые очи тятеньки и попросил их благословить.
— Что-о-о?! — взревел отец. — Потаскуху в дом, монастырскую прости-господи! Да ты знаешь, что я сам… Хм, хм… — он поперхнулся и, захлебываясь, багровый и страшный, раскрыл кулаком дубовую дверь. — С глаз долой! Вон из моего дома оба!
Мать догнала за селом и вручила Ивану узел, в котором были его сапоги, новая пара — пиджак и брюки, кофта и юбка для Аннушки, сало, хлеб и комок смятых рублей в чулке.
Из самого Троицка Иван и Иоанна пошли куда глаза глядят. В мир или по миру — им было все равно.
Оба были молоды, и оба не могли насмотреться друг на друга. Дороги, леса, пашни, синее небо, новые деревни и рабочие поселки — все это жадно вбирал в свою душу Иван Быков, грозил в сторону своего села кулаком и был уверен, что он своего добьется, сам станет хозяином.
Радостью и утехой в пути была для него Аннушка.
При ночевках, при отдыхе она всегда просительно протягивала к нему руки, закрывала глаза и звала: «Иди ко мне», такая красивая, послушная ласковая.
Иван работал, подолгу останавливаясь на рудниках, на товарных станциях, в городах, — копил деньги.
И когда уже прибыл в Железногорск, перебрал множество разных профессий, стал сталеваром, заимел дочь, построил дом, ему показалось, что он своего добился, но все ему было мало — оглядывался на других и часто ловил себя на мысли, что не так живет, без радости и полного счастья.
— Идем в сад, — строго сказал он жене.
Белые майские яблони… Кругом зелено, теплынь от солнечных желтых лучей, а яблони дрожат, и чуть розоватое пушистое цветение их — словно снег, который не успел растаять. Неба над ними не заметно.
Быков ступал сапогами по мягкой, взрыхленной земле, стучал ножницами по колену.
Он подходил к яблонькам как хозяин, не замечал, что раздвигает плечами нежные веточки, и, хмуро прищурившись, выискивал старые не расцветшие ветки. Ножницы его, тяжелые и заржавленные, лязгали, и когда старая откусанная ветка хрустела и падала вниз, он по привычке отбрасывал ее ногой в сторону.
Крякал, оглядываясь на жену, наблюдал, как она берет ветку неторопливо усталыми, но ловкими руками, пригибаясь, будто кланялась земле.
И снова он шел меж яблонь, и снова лязгал ножницами. Он даже не пожалел, когда неосторожно отхватил железом тонкую белую веселую веточку.
Только дождь, внезапно нахлынувший, загнал Быкова и его жену в дом.
А белые душистые майские яблони распушились еще больше, и их чуть розоватые лепестки стали голубыми, и на каждом лепестке дрожало по капле.
Быков из-под навеса над крыльцом оглядел свой сад, в котором еще много хранилось мертвых веток, сарай, где давно перемешалась живность: корова, свиньи, куры. У каждой живности свое отгороженное место.
Жена его, скрестив иссохшие от вечной работы руки на груди, стояла у притолоки двери, устало наклонив голову и грустно поглядывая в небо.
Опять молитва! Опять пресвятая богородица! И это в его доме, в семье передового сталевара! Сколько раз доказывал жене, что бога не может быть, что пора кончать монастырские привычки, но икону Николая угодника не снимал в спальне над кроватью жены, хотя и грозился это сделать.
Пусть тешится баба. Зато послушная, как прислуга в доме.
Дождь перестал. Тучи ушли куда-то или растаяли в небе, и вот оно, высокое-высокое, чистое и голубое, раскинулось над городом, над заводским прудом, над священной рудной горой, изгрызанной экскаваторами, которая поднималась к небу разноцветными ступеньками-карьерами. Солнце било в них густыми лучами, и эти полосы-ступеньки казались выплавленными из красной меди. Оттуда, будто ступая по ним, выбросилась в небо чудо-радуга, как арка из цветов, соединяя берега Урала — левый и правый.
Быкову почудилось, что радуга шагнула в его яблони. И правда, над пышными белыми ветками, во влажном воздухе искрились желтые, синие, розовые бусинки.
— Пошли! — приказал жене Быков.
И снова хрустели ветки, снова лязгали ножницы, и снова тяжелые, облепленные грязью сапоги Быкова топтали давно оттаявшую землю, готовую, как он любил выражаться, рождать для него «всякую овощ».
И снова нудный для обоих каждодневный разговор.
— Клавдия спит или опять читает?
— Спит. Ей в ночную смену.
Падают ветки к ногам. Лязгают ножницы.
— Та-ак! — тянет Быков и утирает рукавом капли, скатившиеся с лепестков ему на лицо. — Лаборантка! Строптива уж очень. У других дочери как дочери. И родителей чтут, и к замужеству готовятся.
— Да куда ей спешить. Она ведь в институт собирается, — подает свой робкий голос жена.
— А ей, вишь, не по нраву наши порядки, наше житье-бытье, — перебил ее Быков. — Хм! На свои трудовые все куплено. Обед ей, между прочим, каждый день подавай…
— Да что уж ты, отец, на Клавушку так…
— Цыц! — Быков обернулся и крепко сжал ножницы в пальцах. Побагровели пальцы.
— Институт, что ж… я не прочь. Это вроде верного приданого. А только боюсь я, как бы не засиделась в девках в институте своем. Трудно сейчас замуж выдавать да женить. А надо бы ей об этом подумать. Не больно уж красива, а гонору хоть отбавляй. Тьфу!
— Придет срок, придет.
— Срок-то придет, да жених к другой уйдет! — Быков рассмеялся удачной шутке, и он уже мысленно решил повторить ее своей дочери Клавдии.
— Говорят, Виктор Зарубин скоро приедет. Большим инженером стал.
Быков крякнул и в душе рассердился на жену. Он и сам знал об этом, знал, что Клавдия переписывается с ним и ждет его, рассердился, но не подал виду, а только басом, глухо пробормотал:
— Мало ли вокруг инженеров сейчас. Любого выбирай.