В одну из лунных весенних ночей, когда густые заросли сирени, как голубые облака, окутывают окраинные бараки и коттеджи, мастер Зарубин возвращался домой со смены. Жар мартеновских печей совсем разморил его.
Он любил ходить от завода до дома пешком через весь город, а в последнее время, когда особенно чувствовал боли в сердце, садился в дежурный трамвай и отдыхал на жестком сиденье, всю дорогу злясь на свой недуг.
Сегодня, помывшись в душевой и выйдя за ворота завода к трамвайной остановке, он увидел в темном небе большую светлую луну, будто подвешенную в теплом воздухе, и, вдохнув пахучий горьковатый аромат акаций, снова решил пройтись пешком до дома.
Он шел не торопясь, засунув руки в карманы плаща, ни о чем не думая, а просто смотрел вперед на запоздалые огни в окнах домов, на встречных полуночников-влюбленных, робко прижимающихся друг к другу, на город, который спал и не спал, — и все время чувствовал за спиной завод, свой мартеновский цех, где проработал двадцать пять лет.
Дышалось легко, на душе было покойно, но он знал, что это только на время, а потом опять нахлынут грусть и обида, и опять — боль в сердце.
Он шел, сжимая кулаки в карманах, шел не торопясь по городу как хозяин города. Ему хотелось в эту теплую лунную весеннюю ночь кричать: «Это мой город! Я сам его строил! Я здесь живу. И завод мой! Ну и что же, что подошла старость и жизнь за плечами?! Куда же мне теперь деваться?! У меня семья. Пока я кормилец».
Он не кричал. Он просто шел и шел.
Проходя по бетонной громаде заводского моста, разделяющего левый и правый берега широкой реки Урал, Зарубин остановился, оглядел старый город с бараками и землянками, вздохнул и ссутулился.
«Вон там, в землянке у дороги, и началась моя рабочая жизнь… Сейчас, пока жилья мало, в бараках еще можно пожить, а вот в землянках уже склады, а некоторые норы давно уже заброшены. Это хорошо!»
Он повернулся спиной к старому городу и посмотрел на новый. Многоэтажные дома, освещенные лунным светом, издали казались дворцами. Дворцы поднимались по взгорью рядами, и одни выше и красивее других.
Там целые кварталы жилых домов с длинными прямыми улицами и садами, почти все городские учреждения.
Оттуда, как из лунной сказки, медленно и величаво выплывал дежурный трамвай, мигая желтыми окнами.
Только белые индивидуальные домики Крыловского поселка, как грибы, были рассыпаны по степи, а в стороне около большого пруда раскинулся огненный город — металлургический комбинат, закрыв луну громадой цехов, труб и жарким облаком зарева.
Заводской пруд был оранжевым, а у шлаковых насыпей — багровым, будто вода загоралась от расплавленной стали.
«Да, были у меня два дома: горячий мартеновский цех и весь в черемухе и сирени коттедж. А теперь остался один…»
Зарубин зашагал дальше, не торопясь и часто останавливаясь, вскидывал голову, словно желал набрать воздуха, держался за чугунные перила, где был крут подъем.
Течение воды внизу моста ударяло в быки, вода плескалась там и, будто литое серебро, полосой растворялась в широком молочном разливе.
Луна купалась в тени от высокой темной трубы ГЭС, и от этого белого полуночного шара расходились ртутные круги, как сияние.
Он долго глядел на эту глупую луну, к сердцу подкатило что-то щемящее, покалывающее.
«Нет, видно, я свое отработал… Вот прожил жизнь, отдал кое-что людям из своей души, а теперь придется жить только для себя… Эх!» — с печальной обидой подумал Зарубин, лихорадочно положив под язык валидол с сахаром, наклонил голову, вытер потертым рукавом две крупные слезы под сухими глазами.
В голове погудело, сердце забилось ровнее, боль прекратилась.
Мимо прогромыхал трамвай, и когда водитель замедлил ход, давая понять, что может подвезти, Зарубин бодро подернул плечами.
Вдали, где трамвайные мерцающие от лунного света рельсы стремительно уходят вниз под гору к дворцам и коттеджам, виднелось пушистое облако — это черемуховые и сиреневые сады, а над облаком прочертила горизонт розовая холодная полоска зари, еще несмелая, далекая. К ней навстречу и шагал, не торопясь Павел Михеевич. Там его дом.
Приходил с тяжелой и горячей работы и любил, открыв окно, подышать у черемухи, которую сам посадил, женившись. Сейчас черемуха вымахала в крепкое ветвистое дерево. Весной оно цветет белым облаком и наплывает на окно, путаясь ветвями с сиренью.
В последнее время, когда побаливало сердце, он становился немного раздражительным, иногда покрикивал на жену и детей и почему-то боялся, что однажды майская гроза молнией сломает черемуху, дерево подрубится, упадет к окну, будто прощаясь, а его сердце не выдержит, остановится и не будет его как человека.
Вот и сегодня случился с ним сердечный приступ во время плавки.
То ли от жара мартеновских печей, то ли от грохота завалочных машин и скрежета разливочных кранов, то ли от той напряженной суеты, когда печи стоят на доводке металла и сталевары еще не выбили выпускное отверстие, но что-то толкнуло его изнутри, остановило дыхание. Перед глазами поплыли красные круги и все закружилось, заплясало, замельтешило: и фермы под крышей, где сверкала звезда электросварки, и подкрановые балки, и окна, и поручни лестничной площадки.
Он только заметил испуганные лица крановщика, сталеваров и машиниста, ухватился за поручни и, поддерживаемый под руки, уже сходил по трапу вниз, а потом отдышался, оттолкнул всех: «Я сам», попросил старшего сталевара Быкова заменить его, приказал добавить газа и проверить температуру печей.
В конторке, где он лежал на деревянном диванчике, суетились врач и сестра. Начальник цеха Мозговой, мастера, лаборантки из лаборатории стояли поодаль с жалеющими лицами. Когда ему впрыснули камфоры, стало совсем легко, и он заметил немое растерянное лицо Клавдии Быковой. Он улыбнулся ей: мол, ничего, пройдет — и Клавдия, поджимая вздрагивающие губы, ушла.
Ему стало жаль ее: «Невеста. Ждет моего Виктора…»
Врач попросил всех удалиться и стал о чем-то шептаться с начальником цеха.
Зарубину не хотелось, чтоб люди, с которыми он проработал на заводе четверть века, «удалились», как сказал врач. Было до боли приятно, что его любят и тревожатся о нем. А как же! Почитай, все родными стали.
К нему подошли врач и начальник цеха.
— Ну как, легче?
И по тому, каким тревожным тоном был задан этот вопрос, Павел Михеевич почуял недоброе.
— А что у меня с сердцем? — ответил вопросом на вопрос Зарубин.
Родионов поправил халат, снял и протер очки и начал издалека.
— Видите ли, Павел Михеевич. Вы человек заслуженный, мастер своего дела, как говорят: старый кадровый рабочий-металлург…
— Ты не юли… — вдруг вскипел Зарубин, — я знаю, как говорят. Говори напрямки! Что с сердцем?
— С сердцем?.. — не сдавался Родионов. — С сердцем ничего… это пройдет. Только работать вам в горячих цехах, пожалуй, уже не придется. Да.
— Это как так?
— Сердце нужно беречь…
Зарубин сдвинул брови и кашлянул:
— Сердце, говоришь, беречь?! А другие берегут? А зачем оно, сердце, если его с пеленок беречь и сиднем сидеть. А работать — кто?! Пусть горит сердце! До последнего! Я вот двадцать пять лет здесь. Печь горит — и сердце горит. А ты юлишь. Говори напрямки!
— Вы не волнуйтесь, Павел Михеевич. Вы сейчас отдохните, пожалуй. Поговорите с товарищем Мозговым, а завтра мы вас обследуем в поликлинике.
— Н-нет! — отрезал Зарубин. — Сегодня смена моя. Доработаю. Сталь не ждет.
Родионов развел руками, попрощался и ушел.
Мозговой отечески похлопал Зарубина по плечу, наклонив лобастую голову, в седых волосах которой поблескивала черными крапинками металлическая пыль.
— Не расстраивайся, Павел. Врачи чего не наговорят. А ты все-таки к нему прислушайся. Отдохнешь, соберешься с силами… Все бывает. — Мозговой вздохнул: — Я пойду по цеху. Проверю плавки.
Зарубин покачал головой:
— Эх, Трофим! И ты утешаешь. А ведь вместе завод ставили. Иду с тобой! Не перечь! Ты мне друг. Не просто который… Сталью нас связало до конца. Пошли!
…Плавки в печах вышли добротными. Быков справился, хотя Зарубин и не доверял старшему сталевару. Он грамотой особой не блещет. Смекалкой да силой берет. Не нравился Быков еще и потому, что работать он мог только под начальством. А еще хуже — не любил его Павел Михеевич как человека. Всё о зарплате и премиальных говорит, да что он купит, да лучше ли будет его жизнь после этого… Оно, конечно, рабочему человеку и об этом подумать надо… Да ведь жизнь-то и работу на рубли не меряют!
С грустью, болью и тревогой наблюдал Зарубин, как Быков командовал сталеварами, как грозил кулаком крану, если тот медленно, но точно подносил ковши, как лихо он заломлял войлочную шляпу на затылок, а синие очки часто поправлял на переносье, как дергался он, когда по желобу текла огненная река, разбрызгивая искры веером…
«По всему видно… На мое место метит», — без обиды заключил Павел Михеевич.
…Зарубин шел окраиной, мимо белых домиков Крыловского поселка. Кое-где лаяли по привычке дворовые псы, и чем дальше в гору, тем тише и глуше слышались звуки предутра. Полоска зари из холодной стала теплой, ветки яблонь и черемух, сирени и карагачей уже окрасились синим предутренним холодком и подрагивали, и кое-где на них начинали поблескивать капельки росы.
А луна все еще светила, но уже бледнее и бледнее. Он бодро шагал к дому по белому твердому шоссе, не замечая буйно расцветающей черемухи, ее пьянящего запаха, тусклой огромной луны, будто катившейся по склонам горы ему навстречу.
Кованые кирзовые сапоги отстукивали по асфальту: клуц, клац — и Павлу Михеевичу было приятно сознавать, что это «клуц, клац» раздавалось всегда, когда он возвращался с работы.
Он свернул с шоссе на проселочную дорогу. Жесткие ветки акаций и недавно посаженного карагача хлестали по плащу, терлись о плечи и шуршали наивными зелеными листочками. В доме все спали, только в окне кухни горел огонь. Там хозяйничает Варвара Григорьевна — его жена. Тихо. Он взглянул на черемуху. Цела. Чему-то обрадовался и раскрыл калитку.
Павел Михеевич не заводил собаки, такой, что надо держать на цепи. О ворах ему некогда было думать… Единственная живность в доме — это незлобивый щенок Шарик да добрый пушисто-белый сибирский кот, которых все любили.
В сенях под ноги кинулся Шарик, царапая лапками сапоги.
— Ну, чего тебе?
Павел Михеевич потрепал щенка по бархатному загривку, как котенка, и пока раздевался, скидывая плащ и спецодежду, в просвете открытой двери уже стояла Варвара Григорьевна, сложив руки на груди, ожидала.
— Пришел.
— Дети как?
— Спят.
Говорили шепотом.
На кухне дремал сибирский кот, он даже не повернулся к хозяину, когда тот вошел и стал шумно плескаться под краном, и только тогда, когда хозяйка поставила на стол дымящийся борщ, кот поднял голову, равнодушно жмуря глаза, будто хотел сказать: «а я сыт», облизнулся и пошевелил ушами.
Зарубин был приятно удивлен, когда перед ужином жена предложила ему полстакана водки, настоянной на лимонных корочках, и не отказался.
— Выпей с устатку.
Он ел неторопливо, но много, и после второй тарелки борща съел яичницу с колбасой, поблагодарил Варвару Григорьевну.
Он скрывал от жены, что сердце у него больное, чтоб не беспокоить ее и чтоб каждый день все шло своим чередом, а сегодня он просто не имел права скрывать от нее случившееся на заводе. Что там ни говори, как ни бейся, все-таки работать в горячих цехах ему не дадут, а этот вопрос жизни не должен пройти мимо семьи.
— Вот что, Варя… — медленно начал он и опустил голову, будто был виноват перед женой, — не работает больше сердце мое.
Варвара Григорьевна, задумчиво сощурив глаза, посмотрела на мужа, силясь понять, к чему этот разговор; не перебивала.
— Скрывал я от тебя, от детей. А сегодня вот… споткнулся. Приступ, врачи… В общем, не работник я больше.
Варвара Григорьевна чуть побледнела, не веря ему, оглядела его здоровую полную фигуру, закрученные, как в молодости, усы, правда, уже седоватые, и заметила синие мешки, под усталыми глазами и желтоватую сухую кожу на щеках с глубокими морщинами.
Испугавшись, она не стала уверять его в обратном, только деланно засмеялась, чтоб подбодрить его:
— Да это ты просто устал после работы. Ты посмотри на себя со стороны — чисто молодец!
Она встала, взяла его за руку и подвела к комоду, где висел его костюм:
— А ну, где твои ордена?! Приоденься, покажись. Да раскроем окно, да посидим, как молодые.
Веселая уверенность жены, что в сущности ничего не случилось, приободрила Павла Михеевича, он одел парадный костюм и взглянул на себя в зеркало. Ему показалось, что он и впрямь «чисто молодец» и выглядит, как на празднике или в президиуме, когда отмечали его пятидесятилетие.
К стеклам окна густо и упруго уткнулась сиреневая кипа, пружиня ветви.
Супруги раскрыли окно, и сразу сирень, как живая, кинула в лицо им обоим пушистые тяжелые гроздья.
Сели у окна, помолчали. Павел Михеевич виновато смотрел на жену, постаревшую, чуть седую, в ее черные глаза, не утратившие лукавого блеска, и гладил ее по полному плечу, вспоминая о далеких, давно прошедших годах.
Он только что окончил рабфак при Криворожском металлургическом заводе вместе с Мозговым, и их направили в уральскую степь, как двух молодых подручных сталевара. Та землянка у дороги, о которой вспоминал Павел Михеевич, была их первой обителью.
— Вот выдадим первую сталь, обязательно женюсь! — торжественно обещал другу Зарубин.
— Сначала нужно открыть мартеновский цех… а свадьбу можно сыграть и пораньше, чем до первой плавки доберемся… — флегматично пояснил Мозговой.
Он был моложе Павла Зарубина и спокойнее и всячески старался отвлечь его от «сердечных тайн», показывая на пустырь, изрезанный котлованами, загроможденный оборудованием и строительными материалами.
Рабочих рук не хватало. Пока еще не прибыли эшелоны с добровольцами-комсомольцами, строителями, специалистами, Павел был вербовщиком и энергично, умело вербовал «рабочие руки» в окрестных деревнях среди казаков и башкир, разъезжая по всей округе.
В одной из богатых казачьих уральских деревень он и встретил Варвару — краснощекую ядреную молодицу-казачку.
Будучи в доме постояльцем у ее отца — зажиточного хмурого казака, — Павел дольше обычного задержался в этой деревне, да и не особенно спешил. Захлестнула его какая-то шальная, горячая, дикая волна радости, которую люди называют любовью.
Варвара била его по рукам, когда он неожиданно обнимал ее, смеялась над «городским» на посиделках, лузгая семечки, а он ходил в степи по ковылям, одинокий, растерянный, но счастливый.
Однажды ночью, когда Варвара вернулась с гулянок, он загородил ей дорогу, властно взял за руки и сказал:
— Не пущу! Идем в степь. Поговорить надо, — и признался: — Не мучь меня, девка. Люблю я тебя.
Она покачала головой:
— На посулы-то вы все, мужики, красны. Побалуешься да бросишь. Ты ведь не наш, городской.
— Ваш не ваш — все равно сердце мне отдашь…
Они долго бродили по степи, и он горячо и увлеченно рассказывал ей о том, что строят новый город, завод, что там будет хорошая жизнь, и баско было бы, если бы они вместе уехали отсюда и поженились, что другой, как она, ему ввек не сыскать…
— Люб ты мне… — зарделась она, — и статный ты, и речист, и силен… Ой, не сжимай меня так крепко!.. Эх ты, целоваться-то не умеешь, а говоришь — «поженимся». Ну ладно, отпусти. Дай подумать. Тятеньки я не боюсь. Уйду с тобой, коли решу. Чать у городских-то совесть почище — не обманут…
И ушла с ним.
Мозговому пришлось убираться из землянки, когда Павел Зарубин привез с собой «сердечную вербованную»…
…— Помнишь? — молодцевато спросил Павел Михеевич и оттолкнул ветку сирени от своего лица.
— Да уж помню… — краснея по-девичьи, вздохнула Варвара Григорьевна. — Всё помню: и как Татьяна родилась, и как ты меня при всем честном народе поцеловал, когда пустили завод и тебя поместили на Доску почета…
— А потом Виктор родился, большеголовый такой…
— Весь в тебя.
— Это когда я ударником стал, в сталевары меня зачислили…
Они опять помолчали, думая об одном и том же, размечая годы на события в рабочем деле в заводе и на рождение детей. Они это понимали как что-то обыденное, жизненное и принимали, как настоящее, большое, священное.
— А помнишь, как тебя к ордену представили? Сам Орджоникидзе сказал об этом на заводском митинге. И ты поехал в Москву к Калинину Михаилу Ивановичу. Я тогда на сносях ходила, и ты меня хотел взять с собой, все уговаривал. Приехал с орденом важный такой, а я уж родила Василия.
— Да… Помню. Гостей созвали, и все нас поздравляли, меня с орденом, тебя с сыном, чтоб не обидеть, значит…
— А директор завода Курносов прямо так и сказал: «Еще не знаем, что чего почетнее: орден получить или человека родить…»
Они еще долго говорили о том, как трудно им пришлось в войну, как родилась Юлька, а потом и Никитка, как старшая Татьяна неудачно вышла замуж и теперь переживает с ребенком; как уехал Виктор учиться в металлургический институт, остался там в аспирантуре, все «грозится» приехать домой насовсем и что-то долго не шлет писем; как уговаривали они демобилизованного из армии Василия поступить на завод, а он взял да и уехал с дружком в Копейск работать шахтером.
За Юльку они не беспокоились. Девка — отличница, учится на первом курсе строительного техникума, и скоро ей предстоят экзамены. Правда, за последнее время к ней часто стал захаживать ученик Павла Михеевича, подручный Костя Ласточкин, ну да это не беда. Молодежи и подружить надо.
А о Никитке еще и говорить не приходится.
Семья у них дружная, пока ни в чем не нуждается. А Виктор приедет, инженер ведь он поможет коли что.
— У меня большая надежда на Виктора Павловича… — с уважением к сыну произнес Зарубин.
— А ты напиши ему письмо, а, отец?! Мол, так-то и так-то живем… Ждем.
Павел Михеевич почесал лоб и грустно заключил:
— Вот узнаю о работе, в поликлинику схожу, тогда напишу.
В доме начали просыпаться дети.