Когда он пришёл в себя, везде была вода. Вернее, он лежал под водой, задержав дыхание; ни в чём не повинные лёгкие его били тревогу и сдуру пытались сбежать через перехваченное горло; от неожиданности он дёрнулся, распахнул глаза, сделал вдох… Рука взметнулась вверх, нащупывая скользкий край ванны, и Дрозд с мучительным кашлем и шумными брызгами вынырнул на поверхность. В обоих смыслах.
Он долго сидел, спрятав голову под полотенцем, потом натянул одежду, протёр футболкой запотевшие очки, устроил их у себя на переносице и уставился в мокрый кафель, имитирующий мраморную плитку. Тёмные прожилки вились по стене, похожие не то на трещины, не то на разводы туши, и где-то под потолком они сплетались в узор, напоминающий развесистое дерево, а на керамическом бордюре цвели белые лотосы.
Трещины, ветви, корни…
Поймав себя на том, что тянет время, Дрозд шагнул к двери и повернул защёлку.
– Мама? Мам, я дома!
На него налетели из-за угла и чуть его не задушили. Щёку и кончик носа защекотали наэлектризованные – видимо, после шерстяной шапки – светлые волосы.
– Идиот! – Вася, живая и здоровая, уже на ногах, ударила его кулаком по спине, не переставая сжимать в объятиях до катастрофической нехватки воздуха. – Ну почему ты такой идиот?
– Извини…
– Пять дней прошло! Я думала, ты вернёшься сразу после меня, и позвонила твоей маме, но она сказала, что ты до сих пор… и я сразу к вам… Чем ты там ещё занимался, бессовестный?
– Извини, – повторил Дрозд, высвобождаясь, пока дышать не стало окончательно нечем. – Много чего нужно было сделать. А я долго не мог вспомнить, куда закинул ту коробку…
– Ты из-за меня, да? Решил, что я злюсь? – Вася яростно вытерла лицо рукавом и опустила глаза. – Да куда же я от тебя денусь? Даже в будущем: сидишь себе, понимаешь, на обочине с жалкими цветочками, в которые всю душу вложила, грустишь, люди мимо проходят – и вдруг он. Как нарочно… Знаешь, а я специально велела Ване повесить на стену тот рисунок. «Он поёт в дождь, когда другие молчат», – так твой папа сказал…
Дрозд заморгал, смутно припоминая: «Нужная птица… Имя вот только грустное. Солитариус… Но зато как красиво. Нравится? Ну-ка, дунь вот сюда, в отверстие…»
Эхо давно прозвучавших слов свернулось в блестящую жемчужину и скользнуло по невидимой нитке куда-то в глубину, в Память. Для Вани.
Дрозд погладил Васю по плечу и направился в свою комнату. Оставалась ещё одна деталь, которую давным-давно нужно было исправить; сердце сжималось от чувства вины, но в то же время от предвкушения чего-то правильного, тёплого. Однако дорогу преградила мама. И опять были слёзы, извинения, оправдания, мама целовала его в щёки и в лоб, сбивчиво лепетала, что всё теперь будет хорошо, и уверяла, что совсем не сердится, только отчего-то очень расстраивалась, что Дрозд пропустил свой день рождения, потому что он ведь отсутствовал целый месяц…
Мягко отстранившись, он чмокнул маму в висок, вошёл в комнату, залез под кровать и извлёк на свет божий деревянную рамку с портретом отца.
Смахнул пыль…
«Прости. Не знаю, что на меня нашло».
…и поставил фотографию на тумбочку в изголовье.
* * *
А снег падал, чистый и белый, и люди в Приграничье заклеивали скотчем прохудившиеся рамы, закутывались в пледы, собирались у каминов, а Возводелы садились в тишине и зажигали свечи, бережно лелея ростки жизни внутри себя, чтобы всё работало и мир держался.
И мир держался, хоть это и было непросто, потому что ничего у него, у мира, никогда не получалось нормально. Таким, видно, уродился, нескладным и несуразным, с каким-то слишком частым сердцебиением, всем этим голубям, воробьям и синицам сродни, брат всех неудачников и одиночек, хотя они, конечно, и не догадывались об этом.
Но под этим снегом миру казалось, что в конечном итоге именно так и будет лучше всего – и пусть будут щели, чтобы их заделывали, и ошибки, чтобы их прощали. В конце концов, только про то, что было разбито и восстановлено, можно с уверенностью сказать: оно стоило того, чтобы его восстановили.
Мир чистил пёрышки, с любопытством заглядывал сам в себя и бродил по улицам, приникая к окнам, за которыми томились люди, ещё не подозревающие, что они никогда не были одиноки. «Э-хе-хей! – беззвучно кричал он, стремясь открыть им правду. – Посмотрите на меня! Вы только посмотрите на меня, странные, ненормальные, милые вы мои!»
В одном окне мир увидел просторную мастерскую с пузатой муфельной печью и стройными рядами стеллажей. На полках там красовались склеенные нарочито небрежно – так, чтобы были заметны швы – керамические статуэтки; со скульптурных станков загадочно смотрели гипсовые герои с заплатками и шрамами. Сторонний наблюдатель, вероятно, предположил бы, что на мастерскую недавно совершила нашествие армия поклонников японского искусства кинцуги, но мир знал, что всё гораздо проще. На мольбертах и на полу можно было разглядеть сложенные мозаикой кусочки картин. На столе, среди набросков и шлифовальных шкурок, вместо прежней вешалки возвышалась глиняная модель: маленький человек в длинном шарфе с пакетом яблок в руках.
Рядом стояла раскрытая картонная коробка, заполненная бумажной стружкой – как гнездо. И сидела в гнезде собранная из осколков птица, покрытая синей глазурью.
конец
Посвящается:
Тем, кто не помнит, когда всё пошло не так.
Тем, кто поёт в дождь.
И всем забытым в темноте детям.