К книге
«Москва – Петушки» и другие произведенияВальпургиева ночь, или Шаги командора. Второй акт
61%
Вальпургиева ночь, или Шаги командора. Второй акт
68

Ему предшествуют до поднятия занавеса – пять минут тяжелой и нехорошей музыки. С поднятием занавеса зритель видит 3-ю палату, с зарешеченными окнами, и арочный вход в смежную, 2-ю палату. Чтобы избежать междупалатной диффузии, обмена информацией и пр., – арочный переход занят раскладушкой, на ней лежит Витя, с непомерным животом, который он, чему-то облизываясь, не перестает поглаживать, с улыбкой ужасающей и застенчивой. Строго диагонально, изогнув шею снизу слева вверх направо, по палате мечется просветленный Стасик. Иногда декламирует что-то, иногда застывает в неожиданной позе – с рукой, например, отдающей пионерский салют, – и тогда декламации прекращаются. Но никто не знает насколько. Сережа Клейнмихель, еще вполне юный, сидит на койке почти недвижимо, иногда сползая вниз, постоянно держится за сердце. В волосах и в лишайнике, со странным искривлением губ. На соседней койке Коля и кроткий старичок Вова держат друг друга за руку и покуда молчат. Коля то и дело пускает слюну, Вова ему ее утирает. Пока еще лежит, с головой накрытый простыней, в ожидании «трибунала», комсорг палаты Пашка Еремин. На койке справа – Хохуля, не подымающий век, сексуальный мистик и сатанист. Но самое главное, конечно, – в центре: неутомимый староста 3-й палаты, самодержавный и прыщавый Прохоров и его оруженосец Алеха, по прозвищу Диссидент, – вершат (вернее, уже завершают) судебный процесс по делу «контр-адмирала» Михалыча.

Прохоров: Если б ты, Михалыч, был просто змея – тогда еще ничего: ну, змея как змея. Но ты же черная мамба, есть такая южноафриканская змея – черная мамба! – от ее укуса человек издыхает за 30 секунд до ее укуса! На середку, падла!..

Толстый оруженосец Алеха полотенцем скручивает руки за спиной «контр-адмиралу». Поверженный на колени, тот уже не рассчитывает ни на какие пощады.

Прохоров: Как тебе повезло, засранец, дослужиться до такого неслыханного звания: контр-адмирал КГБ? Может, ты все-таки боцман КГБ, а не контр-адмирал?

Алеха: Мичман он, мичман, я по харе вижу, что мичман!..

Прохоров: Так вот, мичман, мы тут с Алехой подсчитали все твои деяния. Было бы достаточно и одного… Первого сентября минувшего года ты сидел за баранкой южнокорейского лайнера?.. Результат налицо – Херсонес и Ковентри в руинах… Удивляет только изощренность этой акции: от всех его напалмов пострадали только старики, женщины и дети! А все остальные… – а все остальные – как будто этот хуй над ними и не пролетал!.. Так вот, боцман: к тебе вопиют седины всех этих старцев, слезы всех сирот, потроха всех вдов – к тебе вопиют! Алеха!

Алеха: Да, я тут.

Прохоров: Так скажи мне и всему русскому народу: когда этот душегуб был схвачен с поличным, за продажею на Преображенском рынке наших Курил?

Алеха: Позавчера.

Михалыч (мычит): Неправда это все, позавчера я был здесь, никуда из палаты не выходил, все свидетели, и медсестричка Люся кормила меня пшенной кашей с подливкой…

Прохоров: Это ничего не значит. Сумел же ты, говнюк, за день до этого, не выходя из палаты, осуществлять электронный шпионаж за бассейном Ледовитого океана! Материалы предварительного следствия лгать не умеют. Сам посуди, сучонок, вообрази, что ты не адмирал, а страница сто семь материалов предварительного следствия, – мог бы ты солгать?

Михалыч: Ни… никогда.

Прохоров: Итак, мы в клубе знатоков: что? где? почем? Так почем нынче Курильские острова? Итуруп – за бутылку «андроповки» и в рассрочку? Кунашир – почти совсем за просто так… А может быть, эти дельцы от политики – за все это просто подкидывали тебе пиздянки?.. (Михалыч напрасно пытается что-то в свое оправдание мычать.)

Прохоров: Мало того, этот боцман имел намерение запродать ЦРУ карту питейных торговых точек Советского Союза. И попутно – нашу синеглазую сестру Белоруссию – расчленить и отдать на откуп диктатору Камеруна Мише Соколову…

Стасик (фланируя мимо, как обычно): Да. За такие вещи по таким головкам не гладют. Я предлагаю: снять с него штаны и пальнуть из мортиры…

Прохоров: Стоп. Я еще не все сказал. У этого пса-мичмана было еще вот какое намерение, поскольку продавать ему было уже нечего – он сумел за одну неделю пропить и ум, и честь, и совесть нашей эпохи, – он имел намерение сторговать за океан две единственные оставшиеся нам национальные жемчужины: наш балет и наш метрополитен. Все уже было приготовлено к сделке, но только вот этот наш двурушник немножко ошибся в своих клиентах с Манхэттена. Когда с одним из них он спустился в метрополитен, чтоб накинуть нужную цену, – этот бестолковый коммерсант-янки решил, что перед ним – балет. А когда тот привел его в балет… (Всеобщий гул осуждения.) Гриша! Комсорг! (Комсорг Пашка Еремин откликается только тогда, когда его называют Гришей.) Сбрось с себя простыню, не бойсь, сегодня судят не тебя. Скажи свое слово, товарищ!..

Пашка Еремин: Да очень просто: почему этого удава наша Держава должна еще бесплатно лечить? Его надо убивать вниз головой!..

Коля: Да, так поступали восточные деспоты со всеми агарянами: они запрокидывали им головы и заливали глотку расплавленным свинцом… или холодным вермутом.

Стасик: Нет, лучше все-таки стрельнуть в него из арбалета…

Коля: Из аркебузы… с расстояния в два с половиной поприща…

Стасик: Да откуда мы здесь достанем аркебузу?.. А мортиру можно из чего-нибудь сплести. У медсестрички мыла можно выпросить хозяйственного и немножко аксельбантов…

Алеха: Ха-ха, ты еще позументов у нее попроси… По-моему, отдать этого изверга на съедение Витеньке!..

Возгласы одобрения. Все оборачиваются в сторону Вити. Однако Витя, не переставая улыбаться и поглаживать пузо, делает отвергающее движение розовой своей головою.

Прохоров: Молись, Михалыч! В последний раз молись, адмирал!

Михалыч (уронив голову до пределов, начинает быстро-быстро что-то бормотать, приблизительно такое): За Москву-мать не страшно умирать, Москва – всем столицам голова, в Кремле побывать – ума набрать, от ленинской науки крепнут разум и руки, СССР – всему миру пример, Москва – Родины украшение, врагам устрашение…

Прохоров: Так-так-так-так…

Михалыч (трясясь, продолжает, и все так же некстати): Кто в Москве не бывал – красоты не видал, за коммунистами пойдешь – дорогу в жизни найдешь. Советскому патриоту любой подвиг в охоту, идейная закалка бойцов рождает в бою молодцов…

Прохоров: Довольно, мичман!.. Блестящий молитвослов… По-моему, никаких арбалетов не нужно, а просто растворить его в каком-нибудь химическом реактиве, чтоб он к вечеру состоял из одной протоплазмы… Только – для чего в нашем отделении лишняя протоплазма, от нее уже и так дышать нельзя. Лучше – под трибунал!.. Коля, утрите свои слюни. Как вы считаете, Коля, – много в нашем отделении протоплазмы?

Коля: Очень много… я уже не могу…

Прохоров: Ясно. Трибунал. Конечно, сейчас он жалок, этот антипартийный руководитель, этот антигосударственный деятель, антинародный герой, ветеран трех контрреволюций, он беспомощен и сир, понятное дело, на скромные ассигнования ФБР долго не протянешь… Но все его бормотания и молитвы – это привычное кривляние наших извечных недругов. Это извечное кривляние наших привычных недругов. Это недружественная извечность наших кривляк. (Прохоров вдохновенно прохаживается.) Такие вот антикремлевские мечтатели рассчитывают на наше с вами снисхождение. Но мы живем в такие суровые времена, когда слова типа «снисхождение» разумнее употреблять пореже. Это только в военное время можно шутить со смертью, а в мирное время со смертью не шутют. Трибунал. Именем народа боцман Михалыч, ядерный маньяк в буденовке и сторожевой пес Пентагона, приговаривается к пожизненному повешению. И к условному заточению во все крепости России – разом! (Почти всеобщие аплодисменты.) А пока – за неимением инвентаря – потуже прикрутите его к кровати. Пусть обдумает свое последнее слово.

Алеха и Пашка опрокидывают адмирала в постель и – простынями и полотенцами – прикручивают так, чтоб тот не мог шевельнуть ни одним своим суставом и членом.

Люси (врывается в палату, привлеченная кряхтением палачей и оглушительным рычанием жертвы): Что здесь происходит, мальчики?.. Оставьте его в покое… Что ни день у вас – то суд и расправа. Где тут лишняя койка? (Открывает шкаф и вынимает комплект чистого белья, бойко швыряет на порожний матрас.) Скоро – обход. Ти-ши-на!..

Алеха (тихо берет за плечи крохотулю Люси и, выпятив одновременно пузо и глаза-фурункулы, выделывает вокруг нее томные танцевальные движения, а потом поет свою коронную, предварительно ударив себя в пузо и тряхнув головою):

Мне долго-долго будет сниться

Моя веселая больница,

А еще дольше будет сниться

Твоя шальная поясница.

Прохоров: Алеха! Припев!

Алеха:

Алеха жарит на гитаре,

Обязательно на рыженькой женюсь!

Ал-лех-ха жарит на гитаре,

Обязательно на рыженькой женюсь!

Пум! пум! пум! пум! (по животу)

Обязательно,

Обязательно

Я на рыженькой женюсь!

Пум! пум! пум! пум!

Отстегнула все застежки,

Распахнула все одежды,

И едва дыханье жизни

Из ноздрей не улетело.

В трюме мичман обоссался,

Боцман палубу грызет!

Хо-хо-хо-хо!

Прохоров: Припев, Алеха!

Алеха:

Аль-лехха жарит на гитаре,

Но у него не выйдет ничего!

Пум! пум! пум! пум!

Да ну и пусть он жарит на гитаре —

Ведь все равно не выйдет ничего!

А я… (осклабляясь) А я… —

Обязательно,

Обязательно…

Привычно фыркая, Люси ускользает к дверям. И наталкивается на входящего в палату Гуревича, в желтой робе, как у всех, и в мокрых волосах. На лице не заметно следов побоя – но общая побитость очень даже заметна, да и всем понятна: Боренька, санпропускник…

Люси: Ой, новенький… Ваша койка первая слева… стелите свою постельку, я могу вам помочь, если что не так…

Гуревич (яростно): Сам! Сам! Провались, девка!..

Люси исчезает. Пение на время прерывается. Гуревич комкает все белье и швыряет его в угол кровати, потом смотрит направо: розовый Витя с аппетитом смотрит на него, поглаживает живот все любовнее и облизываясь, иногда отворачиваясь в подушку, чтоб подавить в себе смешок, ему одному ведомый. Гуревич с полминуты его разглядывает, ему становится не совсем вмоготу, – он смотрит на соседа слева: оплетенный со всех сторон «контр-адмирал» все чаще что-то шепчет, с лицом скудеющим и окаянным. Над ним наклонен Стасик.

Стасик: Сейчас по всему миру все могильщики социализма – все исповедуются и причащаются… А ты почему, дедушка, не хочешь?..

Прохоров (подступая. Следом за ним – Алеха-Диссидент, как Елисей за Илиею. К Стасику): Цыц, моя радость! Дай потолковать с человеком…

Стасик: Нет-нет, ему нужна минута самоуглубления… Вы плохо знакомы с Востоком… Ты погружаешься в воды, ну… или тебя погружают, но ты ощущаешь: канули в вечность те времена, когда тебя не существовало, – тебя омывают, следовательно, ты есть… Когда купается наложница китайского императора в Бассейне Сплетающихся Орхидей – он так и называется: Бассейн Сплетающихся Орхидей, – так в него добавляют 12 эссенций и 17 ароматов…

Коля (подступая сзади):…Но кто после этого облекается в желтое одеяло, не зная истины и самоограничения, – тот недостоин желтого одеяла. Ты можешь мне разъяснить эту дхарму?!

Прохоров: Шел бы ты под хуй со своими дхармами!.. Человеку только что в ванной навешали пиздюлей! при чем тут дхармы? Продолжай, Стас…

Стасик: И вот я перехожу из ванной с орхидеями, минуя залы дхарм (взгляд в сторону паршивца Коли), – перехожу из бассейна в зал Благовоний, а из зала Благовоний – в зал Песнопений. Те, кто по пути мне встречаются, говорят мне: «Благословенный, не ходи в манговую рощу». А я иду, мне говорят три девушки, одна такая лунная-лунная, а другая – пасторальная вся, в венце из одуванчиков, конечно, а уж на третью я и не смотрю. Я разрываю все узы, постигаю все дхармы и не стремлюсь ни к одной из услад, я перешагиваю через третью, патетическую, даму – и ухожу из зала Песнопений – в манговую рощу. 80 тысяч гималайских слонов следуют за мною, они говорят мне о тщетности печали…

Прохоров: Ты знаешь чего, Стас, ты хоть на несколько минут – уебывай в свои манговые рощи, дай поговорить с евреем… Ты по какому делу и как звать?

Гуревич: Гуревич.

Прохоров: Я так и думал, что Гуревич. А – случайно – не по этому..? (Делает известный по горлу щелчок.)

Гуревич: Ну… в том числе…

Прохоров: Я так и думал. Евреи иногда очень даже любят выпить… в особенности за спиной арабских народов. Но не в этом дело. Как только появляется еврей – спокойствия как не бывало, и начинается гибельный сюжет. Мне рассказывал мой покойный дед: у них в лесу водилось оленей видимо-невидимо. Как их там? косулей – невпроворот. И пруд был весь в лебедях белых, а на берегу пруда цвел рододендрон. И вот в деревню эту приехал лекарь, по имени Густав… Ну уж не знаю, насколько он был Густав, но жид – это точно. И что же из этого вышло? – не я рассказываю, рассказывает дед. До появления этого Густава – зайцев было столько в округе, что буквально спотыкаешься об них, по ним скользишь и падаешь… Так исчезли для начала все зайцы, потом косули – нет, он в них не стрелял, они пропали сами собой. (Алехе.) Позови старичка Вову.

Вова подходит. Взглянув сначала на Витю, потом на контр-адмирала, подрагивая, ждет подвоха.

Прохоров: Вова, ты из деревни. Ты можешь представить себе, что ты на берегу пруда… произрастаешь… тебя зовут Рододендрон. А на той стороне пруда – жид, сидит и на тебя смотрит..?

Вова: Нет, я не могу себе представить… что вот расту и…

Прохоров: Ну, к чертям собачьим рододендрон. Вот, вообрази себе, ты – белая лебедь и сидишь на берегу пруда – а напротив тебя сидит жид и очень внимательно на тебя…

Вова: Нет, белой лебедью я тоже не могу, это мне трудно. Я могу… могу представить, что я стая белых лебедей…

Прохоров: Прекрасно, Вова, ты стая белых лебедей, на берегу пруда, – а напротив…

Вова: Ну, я, конечно, разлетаюсь… кто куда… страшно…

Прохоров: Алеха, уведи Вовочку… Вот видишь, Гуревич?

Гуревич (с трудом улыбается): Ну ладно. (С тревогой взглядывает в сторону Вити, потом наблюдает, как сосед-адмирал делает вздорные попытки вырваться из пут.) А этого за что?

Прохоров: Делириум тременс. Изменил Родине и помыслом и намерением. Короче, не пьет и не курит. Все бы ничего, но мы тут как-то стояли в туалете, зашла речь о спирте, о его жуткой калорийности, – так этот вот говноед ляпнул примерно такое: из всех поглощаемых нами продуктов спирт, при всей его высокой калорийности, – весьма примитивного химического строения и очень беден структурной информацией. Он еще и тогда поплатился за свои хамские эрудиции: я открыл форточку, втиснул его туда и свесил за ногу вниз – а этаж все-таки четвертый – и так держал, пока он не отрекся от своих еретических доктрин… Сегодня он, решением Бога и Народа, приговорен к вышке… Я не очень верю, что в начале было Слово, но хоть какое-то задрипанное – оно должно быть в конце, так что пусть этот пиздобол лежит и размышляет…

Гуревич: А скажи мне, Прохоров, тебя облекли полномочиями… э-э-э… в одной только этой палате или..?

Прохоров: Да конечно нет! Все, что по ту сторону Вити (оба взглядывают туда, Гуревич отворачивается), – это все мои подмандатные территории, но тебе повезло: завтрашний процесс будет внутрипалатным, да еще уголовным к тому же. Гриша!!! Сними с себя простыню! Это Пашка Еремин, комсорг, так вроде ничего, подонок как подонок, но дело серьезное – членовредительство в семействе Клейнмихель!

Сережа Клейнмихель (заслыша свою фамилию, встает и подползает в сторону Прохорова): Запишите: у мамы только одна нога осталась на месте… все другие были откручены, и руки тоже, все вместе лежали на буфете…

Гуревич: Так она не кричала, что ли. Ведь этого быть не может!..

Сережа: Так ведь как бы она кричала, если в это время крестная ушла за бубликами…

Гуревич: М-да-а… в самом деле… Крестная ушла за бубликами – какой смысл кричать?

Стасик (как всегда, проходя мимо): У всех у нас крестные за бубликами поразошлись: кричи не кричи – ни до кого не докричишься…

Сережа: Да нет же… При чем тут бублики?.. Ну как вы не понимаете? Ведь он сначала оторвал ей голову, а уж потом…

Прохоров: До завтра, до завтра все это. До завтра, Сережа, уползи. Так вот, слушай меня, Гуревич; как видишь, у нас случаются мелкие бытовые несообразности. А так – у нас жить можно. Недели две-три тебя поколют, потом таблетки, потом пинка под жопу – и катись. У нас даже цветной телевизор есть. Кенар с канарейкой. Они только сегодня помалкивают – поскольку завтра Первомай. А так – поют. Витя решил их даже не трогать и на вкус не пробовать, – а это ли не высшая аттестация для вокалиста, а, Гуревич? А вон там, повыше, с самого верху – попугай, родом, говорят, из Хиндустана… А может быть, и в самом деле из Хиндустана, наверняка оттуда, потому что молчит целые сутки. Молчит, молчит. Но как только пробьет шесть тридцать утра, – вот ты увидишь, – он начинает, не гнусаво, не металлично, а как-то еще в тыщу раз попугаёвее: «Владимир Сергеич!.. Владимир Сергеич! На работу – на работу – на работу – на хуй – на хуй – на хуй – на хуй!» А потом – потом чуток помолчит, для куража, и снова: «Владимир Сергеич! Владимир Сергеич! На работу, на работу (все учащеннее), на работу, на работу, на хуй, на хуй, на хуй, на хуй, на хуй…» И все это ровно в шесть тридцать, можно даже не справляться по курантам и рубиновым звездам… А вот от шашек и домино ничего не осталось – все слопал Витя, одну за другой. Чудом уцелела шесть-шесть, Хохуля спрятал ее под подушку, и сам с собой играл в шесть-шесть, и всегда выигрывал. А дня через три – небывалое: из-под подушки исчезла шесть-шесть. Хохуля не знает, куда деваться от рыданий, Витя улыбается. Все кончается тем, что Хохуля впадает еще в какую-то прострацию, глохнет и становится сексуальным мистиком… А Витя тем временем берется за шахматы…

Гуревич рассматривает: на тумбочке в центре палаты лежит пустая шахматная доска, и на ней – белый ферзь.

Стасик (подскакивая): И ведь все умял! Почему только жалеет до сих пор белую королеву? Он ведь у нас такой бедовый: и тайм-аут съел, и ферзевый гамбит, и сицилианскую защиту…

Прохоров: Вот что, Витя (присаживается к Вите на постель). Витя, ты скушал все настольные игры. Скажи мне, ты их скушал просто из нравственных соображений, да? Они показались тебе слишком азартными? Здесь со мной доктор из центра (показывает на Гуревича). О! Это такой доктор! (Палец вверх.) Он любопытствует: отчего ты так много кушаешь? Тебе не хватает фуража-провианта?..

Витя (не выдерживает взгляда старосты, перестает гладить пузо, стыдливо прикрывается рукавом): Вкусно…

Прохоров: А белого ферзя почему пожалел? а?

Витя: Жалко… Он такой одинокий…

Прохоров: Понимаю… А скажи мне, Витенька, – тебе и во сне одна только жратва снится?..

Витя: Нет, нет… Царевна…

Прохоров: Царевна?.. Мертвая?

Витя: Да нет, живая царевна… И вся из себя такая и с голубым бантиком. Как Золушка… а вокруг нее все принц ходит… и все бьет ее по голове хрустальным башмачком…

Прохоров: А ты бы съел… этот хрустальный башмачок? (Показывает.) Чав-чав!

Стасик: Его не Витя надо называть. Его надо называть Нина. Нина Чав-чав-адзе…

Витя: А башмачок съел бы… чтоб он только ее не бил.

Гуревич: Ну, а если уж царевна мертвая, ну, то есть он ее добил? До смерти. Ты съел бы мертвую царевну?

Витя (улыбается): Да…

Гуревич: А если бы семь богатырей при ней – то как же?

Витя: И семь богатырей бы тоже…

Гуревич: Ну, а тридцать три богатыря..?

Витя: Да… если бы медсестрички не торопили… конечно…

Гуревич: А… послушай-ка… А двадцать восемь героев-панфиловцев?

Витя (с тою же беззаботной и страшной улыбкой): Да… (Мечтает.)

Гуревич (упорно): А… Двадцать шесть бакинских комиссаров – неужели тоже?..

Прохоров (врывается в беседу): Ну, все: завтра мы тебе и комсорга Пашку. Какая тебе разница? От адмирала ты отказался – я тебя понимаю. Адмиралы – они хрустят на зубах, а вот настоящие комсорги – никогда не хрустят… Сережа! Клейнмихель! Подойди сюда… скажи… Замечал ли ты на лице преступника следы хоть малого раскаяния?

Сережа: Нет, не замечал… И мама моя покойная в тот день мне моргнула: понаблюдай, мол, за Пашкой – будет ли ему хоть немножко стыдно, что он со мной так поозоровал, – нет, ему не было стыдно, он весь вечер после того водку пьянствовал и дисциплину хулиганил… И запрещал мне форточку проветривать, чтоб в доме мамой не пахло…

Стасик (проходя мимо, как всегда): Приятно все-таки жить в эпоху всеобщего распада. Только одно нехорошо. Не надо было лишать человека лимфатических желез. То, что его лишили бубликов и соленых огурцов, – это еще ладно. И то, что лишили дынь, – чепуха, можно прожить и без дынь. И плебисцитов нам не надо. Но оставьте нам хотя бы наши лимфатические железы…

Покуда витийствовал Стасик, растворились обе двери 3-й палаты, и на пороге – медбрат Боренька и медсестра Тамарочка. Оба они не смотрят на больных, а харкают в них глазами. Оба понимают, что одним своим появлением вызывают во всех палатах мгновенное оцепенение и скорбь – которой много и без того.

Прохоров: Встать! Всем встать! Обход!

Все медленно встают, кроме Хохули, старичка Вовы и Гуревича.

Боря-Мордоворот (у него из-под халата – ухоженный шоколадный костюм и, поверх тугой сорочки, галстук на толстой шее. В этом обличии его редко кто видел: просто он сегодня дежурный постовой медбрат в Первомайскую ночь. Шутейно подступает к Стасику, который застыл в позе «с рукой под козырек»): Так тебе, блядина, значит, не хватает каких-то там желез?..

Тамара: Не бздюмо, парень, сейчас у тебя все железы будут на месте. (Боря, играя, молниеносно бьет Стасика под дых, тот в корчах опускается на пол.)

Тамара (указывая пальцем на Вову): А этот засратый сморчок – почему не встает, вопреки приказу?

Боря: А это мы спросим у него самого… Вовочка, есть какие жалобы?

Вова: Нет… на здоровье жалоб никаких… Только я домой очень хочу… Там сейчас медуницы цветут… конец апреля… Там у меня, как сойдешь с порога, целая поляна медуниц, от края до края, и пчелки уже над ними…

Боря (поправляя галстук): Ннну… я житель городской, в гробу видал все твои медуницы. А какого они цвета, Вовочка?

Вова: Ну, как сказать?.. синенькие они, лазоревые… ну, как в конце апреля небо после заката…

Медбрат Боря под смех Тамарочки – ногтями впивается в кончик Вовиного носа и делает несколько вращательных движений. Вовин нос становится под цвет апрельской медуницы. Вова плачет.

Боря (продолжает обход): Как дышим, Хохуля? Минут через пять к тебе придет Игорь Львович, с веселым инструментом, придется немножко покорячиться… А тебе что, Коленька?

Коля: У меня жалоба. Я в этой палате уже который год. Потому что мне сказали, что я эстонец и что у меня голова болит… Но ведь я давно уже не эстонец, и голова давно перестала болеть, а меня все держат и держат…

Тамарочка (тем временем привлеченная зрелищем справа: Сережа Клейнмихель, отвернувшись к окошку, тихонько молится): А! Ты опять за свое, припизднутый! (Раздувая сизые щеки, направляется к нему.) Сколько раз тебя можно учить! Сначала – к правому плечу, а уж потом – к левому. Вот, смотри! (Хватает его за шиворот и, сплюнув ему в лицо, вначале ударяет его кулаком по лбу, потом – с ху – в правое плечо, потом в левое, потом под ребра.) Повторить еще раз? (Повторяет то же самое еще раз, только с большей мощью и веселым удальством.) Говно на лопате! Еще раз увижу, что крестишься, – утоплю в помойном ведре!..

Боря: Да брось ты, Томочка, руки марать. Поди-ка лучше сюда. (Отшвырнув Колю, движется в сторону адмирала, Вити и Гуревича. За ним – свита: староста Прохоров, Алеха-Диссидент и Тамарочка.)

Прохоров: Товарищ контр-адмирал, как видите, не может стать перед вами во фрунт. Наказан за буйство и растленную агентурность. Вернее, за агентурную растленность и буйство.

Боря: Понятно, понятно… (Краем глаза скользнув по Гуревичу, вдумчиво грызущему ногти, – проходит к Вите. Витя, с розовой улыбкой, покоится в раскладушке, разбросанный как гранпасьянс.)

Тамарочка: Здравствуй, Витенька, здравствуй, золотце… (Широкой ладонью, с маху, шлепает Витю по животу. У Вити исчезает улыбка.) Как обстоит дело с нашим пищеварением, Витюнчик?

Витя: Больно…

Боря (хохочет вместе с Тамарочкой): А остальным нашим уважаемым пациентам – разве не больно? Вот они почему-то хором запросились домой – а почему, Витюша? Очень просто: ты доставил им боль, ты лишил их интеллектуальных развлечений. Взгляни, какие у них у всех страдальческие хари. Так что вот: давай договоримся, сегодня же…

Тамарочка:…сегодня же, когда пойдешь насчет посрать, – чтобы все настольные игры были на месте. Иначе – придется начинать вскрытие. А ты сам знаешь, голубок, что живых людей мы не вскрываем, а только трупы…

Прохоров между тем с тревогой следит за Алехой-Диссидентом. Но об этом чуть пониже.

Боря (расставив ноги в шоколадных штанах и скрестив руки, застывает над сидящим Гуревичем): Встать.

Тамарочка: А почему у этого жиденка до сих пор постель не убрата?..

Боря (все так же негромко): Встать. (Гуревич остается погруженным в себя самого. Всеобщая тишина.)

Боря (одним пальчиком приподымая подбородок Гуревича): Встать!!!

Гуревич тихонько подымается и – врасплох для всех – с коротким выкриком – вонзает кулак в челюсть Бореньки. Несколько секунд тишины, если не принимать в расчет Тамарочкина взвизга. Боренька не изменившись ни в чем, хладнокровно хватает Гуревича, подымает его в воздух и со всею силою обрушивает об пол. С таким расчетом, чтобы тот боком угодил о край железной кровати. Потом – два-три пинка в район печенки, просто из пижонства.

Боря (к Тамарочке): Больному приготовить сульфу, укол буду делать сам.

Прохоров: Что ж поделаешь, Борис… Новичок… Бред правдоискательства, чувство ложно понятой чести и прочие атавизмы…

Боря: А тебе бы лучше помолчать. Жопа.

Люди в белых халатах удаляются.

Прохоров: Алеха!

Алеха: Да, я тут.

Прохоров: Первую помощь всем пострадавшим от налета!.. Стасик, подымайся, ничего страшного, они упиздюхали. Ничего экстраординарного. Все лучшее – еще впереди. Сначала – к Гуревичу…

Прохоров и Алеха, со слабой помощью Коли, втаскивают на кровать почти не дышащего Гуревича, накрывают его одеялами, обсаживают.

Прохоров: Всем хороши эти люди, евреи. Но только вот беда – жить они совсем не умеют. Ведь они его теперь вконец ухайдакают… это точно. (Шепотом.) Гу-ре-вич…

Гуревич (немного стонет и говорит трудно): Ничего… не ухайдакают… Я тоже… готовлю им… подарок…

Прохоров (в восторге оттого, что Гуревич жив и мобилен): Первомайский подарок, это славно. Только ведь сначала они тебе его сделают, минут через пять… Рассмешить тебя, Гуревич, в ожидании маленькой пытки? За тебя расплатится мой верный наперсник, Алеха. Ты знаешь, как он стал диссидентом? Сейчас расскажу. Ты ведь знаешь: в каждом российском селении есть придурок… Какое же это русское селение, если в нем ни одного придурка? На это селение смотрят, как на какую-нибудь Британию, в которой до сих пор нет ни одной Конституции… Так вот: Алеха в Павлово-Посаде ходил в таких задвинутых. На вокзальной площади что-нибудь подметет, поможет погрузить… но была в нем пламенная страсть, и до сих пор осталась… Алеха ведь у нас исполин по части физиогномизма, – ему стоит только взглянуть на мордася – и он уже точно знал, где и в каком качестве служит вот этот ублюдок. Безошибочным раздражителем вот что для него было: отутюженность и галстук. И что он делал? – он ничего не делал, он незаметно приближался к своей жертве, сжимая ноздрю, – издали – и – вот то, что надо, уже висит на галстуке. Весь город звал его диссидентом, их ошеломила безнаказанность и новизна борьбы против существующего порядка вещей и субординации… Два месяца назад его приволокли сюда.

Гуревич: Чудесно… Сколько я приглядывался к нации… чего она хочет… именно такие сейчас ей нужны… без всех остальных… она обойдется…

Прохоров: А четкость! четкость, Гуревич! Великий Леонардо, ходят слухи, был не дурак по части баллистики. Но что он против Алехи! Ал-ле-ха!

Алеха: Я все время тут.

Прохоров: Ну вот и отлично. А ты не находишь, Алеха, что твоя метода борьбы с мировым злом… ну, несколько неаппетитна, что ли… Мы все понимаем, дело в белых перчатках не делают… Но с чего ты решил, что коль уж перчатки не кровавые, так они непременно должны быть в говне, соплях или блевотине? Ты пореже читай левых… итальяшек всяких…

Алеха: Упаси Господь, я читаю только маршала Василевского… и то говорят, что маршал ошибался, что надо было идти не с востока на запад, а с запада на восток…

Прохоров (пробуя еще хоть чуть-чуть развеселить Гуревича перед пыткою): Современное диссидентство, в лице Алехи, упускает из виду то, что, во-первых, надо выдирать с корнем – а уж потом выдерется с тем же поганым корнем и все остальное, – надо менять наши улицы и площадя: ну, посудите сами, у них мост Любовных Вздохов, переулок Святой Женевьевы, бульвар Неясного Томления и все такое… а у нас – ну, перечислите улицы своей округи, – душа зачахнет. Для начала надо так: Столичная – посередке, конечно. Параллельно – Юбилейная, в бюстиках и тополях. Все пересекает и все затмевает Московская Особая. В испуге от ее красот от нее во все стороны разбегаются: Перцовая, Имбирная, Стрелецкая, Донская, Степная, Старорусская, Полынная. Их, конечно, соединяют переулки: Десертные, Сухие, Полусухие, Сладкие, Полусладкие. И какие через все это переброшены мосты: Белый Крепкий, Розовый Крепленый – какая разница? – а у их подножия – отели: «Бенедиктин», «Шартрез» – высятся вдоль набережной, – а под ними гуляют кавалеры и дамы, кавалеры будут смотреть на дам и на облака, а дамы – на облака и на кавалеров. А все вместе будут пускать пыль в глаза народам Европы. А в это время народы Европы, отряхнув пыль…

Снова распахиваются двери палаты. Старший врач больницы Игорь Львович Ранинсон. За ним – медбрат Боря, со шприцем в руке. Шприц никого не удивляет – все рассматривают диковинный чемодан в руках Ранинсона.

Боря: Вон туда (показывает Ранинсону в сторону Хохули. Ранинсон – непроницаем. Хохуля – тоже. Ранинсон, раскладывая свой ящик с электрошнурами, брезгливо осматривает пациента. Пациент Хохуля вообще не смотрит на доктора, у него своих мыслей довольно).

Боря (приближаясь к постели Гуревича): Ну-с… Прохоров, переверните больного, оголите ему ягодицу.

Гуревич: Я… сссам (со стоном переворачивается на живот, Алеха и Прохоров ему помогают).

Боря (без всякого злорадства, но и не без демонстрации всесилия, стоит с вертикально поднятым шприцем, чуть-чуть им попрыскивая. Потом наклоняется и всаживает укол): Накройте его.

Прохоров: Ему бы надо второе одеяло, температура подскочит за ночь выше сорока, я ведь знаю…

Боря: Никаких одеял. Не положено. А если будет слишком жарко – пусть гуляет, дышит… Если сумеет шевельнуть хоть одной левой… Гуревич! Если ты вечером не загнешься от сульфазина, – прошу пожаловать ко мне на ужин. Вернее, на маевку. Слабость твоя, Наталья Алексеевна, сама будет стол сервировать… Ну, как?

Гуревич (с большим трудом): Я… буду…

Боря (хохочет, но совсем упускает из виду, что с одним пальцем на ноздре к нему приближается Диссидент-Алеха): А мы сегодня – гостеприимны… Я – в особенности. Угостим тебя по-свойски, инкрустируем тебя самоцветами…

Гуревич: Я же… я же… сказал, что буду… Приду…

Алеха, действительно со знанием дела, выстреливает правой ноздрей. Палата оглушается криком, никем в палате пока еще не слыханным: дело в том, что доктор Ранинсон сделал свое высоковольтное дело с бедолагой Хохулей.

Боря (хватая за горло Диссидента-Алеху): А с тобой – с тобой потом… Знаешь что, Алешенька, – Игорь Львович здесь… Как только он уйдет – мы с тобой отсморкаемся, хорошо? (Носовым платком оттирает галстук.)

Ранинсон (проходя через палату с дьявольским своим сундучком, озирает больных: на всех физиономиях, кроме Прохоровской и Алехиной, лежит печать вечности – но вовсе не той Вечности, которой мы все ожидаем): С наступающим праздником международной солидарности трудящихся всех вас, товарищи больные! Пойдемте со мной, Борис Анатольевич, вы мне нужны. (Уходят.)

Прохоров (как только скрываются белые халаты, повисает на шее Алехи-Диссидента): Алеха! Да ты же – гиперборей! Алкивиад! Смарагд! Да ты же Мюрат, на белом коне вступающий на Арбат! Ты Фарабундо Марти! Нет, русский народ не скудеет подвижниками, и никогда не оскудеет! Судите сами: не успел окочуриться яснополянский граф – пожалуйста, уже в пеленках лежит товарищ Коккинаки… и уже воскрылия у него за плечами! В 21-м году отдает концы Александр Блок, – ничего не поделаешь, все мы смертны, даже Блок, – и что же? Ровно через полтора года рождается Космодемьянская Зоя!.. Бессмертная!..

Гуревич (одобрительно приподымается на локте): Совершенно верно, староста.

Алеха (окрыленный): Надо было и в Игоря Львовича пальнуть чуток…

Прохоров: Ну ты, витязь, даешь..! Вот это было бы излишне… Не будем усложнять сужет происходящей драмы… мелкими побочными интригами… Правильно я говорю, Гуревич?.. Человечество больше не нуждается в дюдюктивностях, человечеству дурно от острых фабул…

Гуревич: Еще как дурно… Да еще – зачем затевать эти фабулы с ними? Ведь… их же, в сущности, нет… Мы же психи… а эти, фантасмагории в белом, являются нам временами… Тошнит, конечно, но что же делать? Ну, являются… ну, исчезают… ставят из себя полнокровных жизнелюбцев…

Прохоров: Верно, верно, и Боря с Тамарочкой хохочут и обжимаются, чтоб нас уверить в своей всамделишности… что они вовсе не наши химеры и бреды, – а взаправдашние…

Гуревич: Поди-ка ко мне. Прохоров… к вопросу о химерах… Вот это вот (показывая на укол) – это долго будет болеть?

Прохоров: Болеть? ха-ха. «Болеть» – не то слово. Начнется у тебя через час-полтора. А дня через три-четыре ты, пожалуй, сможешь передвигать свои ножки. Ничего, Гуревич, рассосется. Я тебя развлеку, как сумею: буду петь тебе детские песенки товарища Раухвергера… или там Оскара Фельцмана, Френкеля, Льва Книппера и Даниила Покрасса… короче, все, что на слова Симеона Лазаревича Шульмана, Инны Гофф и Соломона Фогельсона…

Гуревич: Прохоров… умоляю…

Прохоров: И не умоляй, Гуревич… Мы с Алехой на руках оттащим тебя к цветному телевизору. Евгений Иосифович Габрилович, Алексей Яковлевич Каплер, Хейфиц и Ромм, Эрмлер, Столпер и Файнциммер. Суламифь Моисеевна Цыбульник. Одним словом, боли в тазобедренном суставе у тебя поубавятся. А если не поубавятся – к твоим услугам Волькенштейн, Кригер, Гребнер, Крепс – всем хорош парень, но зачем он начал работать в соавторстве с Гендельштейном?..

Гуревич: А скажи, Прохоров, есть какое-нибудь от этого укола сульфы в самом деле облегчающее средство? Кроме Файнциммера и Суламифи Моисеевны Цыбульник?

Прохоров: Ничего нет проще. Хороший стопарь водяры. А чистый спирт – и того лучше… (Шепчет на ухо Гуревичу нечто.)

Гуревич: И это – точно?

Прохоров: Во всяком случае, Натали сегодня заменяет и дежурную хозяйку. Все ключи у нее, Гуревич. Она их не доверяет даже своему бэль-ами, Бореньке-Мордовороту…

Гуревич (цепенеет, пробует встать): Вот оно что… (И снова цепенеет от такой неслыханности.) У меня есть мысль.

Прохоров: Я догадываюсь, что это за мысль.

Гуревич: Нет-нет, гораздо дерзновеннее, чем ты думаешь… Я их взорву сегодня ночью!

За дверью голос медсестрички Люси: «Мальчики, на укольчики! Мальчики, в процедурный кабинет, на укольчики!» В 3-й палате никто не внемлет. Один только Гуревич делает пробные шаги.

Гуревич (еще шепчет что-то Прохорову. Потом):

Так я вернусь. Минут через пятнадцать,

Увенчанный или увечный. Все равно.

Прохоров: Браво! Да ты поэт, Гуревич!

Гуревич:

Еще бы! Пожелай удачи… Буду

Иль на щите и с фонарем под глазом

Фьолетовым, но… но всего скорей,

И со щитом. И – и без фонарей.

ЗАНАВЕС

Предыдущая главаГлава 68 из 112Следующая глава