Когда мы подошли к дому каретника, оказалось, что его дом и лавка на запоре; было восьмое сентября, Рождество Пресвятой Богородицы, Девы Марии. —
– Тантарра – ра – тан – тиви – все пошли сажать майское дерево – попрыгать – поскакать! – никому не было никакого дела ни до меня, ни до моих заметок: волей-неволей пришлось опуститься на скамью у дверей и пофилософствовать о своей участи. Судьба оказалась ко мне милостивее, чем обыкновенно: – не прождал я и получаса, как пришла хозяйка, чтобы снять папильотки, перед тем как идти на гулянье. —
Француженки, к слову сказать, любят майские деревья à lа folie[164] – то есть не меньше, чем ранние мессы. – Дайте им только майское дерево (все равно, в мае, в июне, в июле или в сентябре – с временем года они не считаются) – и оно всегда будет иметь у них успех – оно для них пища, питье, стирка, жилище. – И будь мы, с позволения ваших милостей, людьми настолько политичными, чтобы посылать им в изобилии (ибо лесов во Франции немного) майские деревья…
Француженки стали бы их сажать, а посадив, пустились бы вокруг них в пляс (с французами за компанию) до умопомрачения.
Жена каретника вернулась домой, как я вам сказал, чтобы снять папильотки. – Присутствие мужчины отнюдь не препятствует женскому туалету – поэтому она сорвала свой чепчик, чтобы приступить к делу, едва отворив дверь; при этом одна папильотка упала на пол – я сразу же узнал свой почерк. —
– О, Seigneur![165] – воскликнул я,– все мои заметки у вас на голове, мадам!– J’en suis bien mortifiеe[166], – сказала она. – «Хорошо еще, – подумал я, – что они застряли в волосах, – ибо, заберись они поглубже, они произвели бы такой кавардак в голове француженки – что лучше бы ей до скончания века ходить без завивки».
– Tenez[167], – сказала она – и, не уясняя себе природы моих мучений, стала снимать их с локонов и с самым серьезным видом – одна за другой – сложила их в мою шляпу – одна была скручена вдоль, другая поперек. – Что делать! Когда я их издам, – сказал я, —
– им зададут перекрутку похуже.