«Женщина Израиля, замурована здесь со своей дочерью. Помоги нам, или мы умрем».
Такой ответ получил надсмотрщик Гесий из камеры, отмеченной на дополненном плане номером VI. Читатель уже понял, кто были эти несчастные, и, без всякого сомнения, сказал себе: «Наконец-то стало что-то известно про мать Бен-Гура и Тирцу, его сестру!»
Так оно и было.
В утро их ареста, восемь лет назад, они были доставлены в башню, где Грат решил скрыть их от всего мира. Он выбрал башню как место заключения, подчинявшееся непосредственно ему, и камеру № VI потому, что, во-первых, она располагалась более скрытно, чем все остальные, и, во-вторых, потому, что в ней ранее содержались прокаженные. Таким образом, брошенные туда женщины были не только самым надежным образом скрыты от всего мира, но и обречены на медленную смерть. Поздно ночью, когда никто не мог видеть творящегося беззакония, рабы отвели мать и дочь в эту камеру. Затем те же рабы замуровали дверь, ведшую в камеру, после чего о рабах тоже никто ничего не слышал. Вместо того чтобы начать обычный процесс обвинения, Грат предпочел скрыть свои жертвы там, где их ждала верная, хотя и нескорая, естественная смерть. Так как их существование могло затянуться, он выбрал осужденного, который был ослеплен и лишен языка, и поместил его в единственную сообщающуюся с ними камеру, чтобы тот мог передавать им воду и еду. Этот несчастный никоим образом не смог бы узнать личность своих товарищей по несчастью и причину, по которой они оказались тут, а также имя того, по чьему указанию это было сделано. Таким образом, частично благодаря пронырливости и злобному уму Мессалы, наместник Рима под благовидным предлогом наказания семьи покушавшегося произвел конфискацию имущества Гуров, из которого ни малейшей части не попало в государственную казну.
Завершая свое злодеяние, Грат без промедления перевел на другую службу прежнего надсмотрщика тюрьмы, однако не потому, что тот был посвящен в его деяния, – тот остался в блаженном неведении, – но потому, что, зная подземное хозяйство тюрьмы как свои пять пальцев, без сомнения, обнаружил бы произведенные переделки. Затем с мастерским хитроумием прокуратор приказал вычертить новые планы для вручения новому надсмотрщику, опустив, как мы только что видели, всякое упоминание о камере VI. Инструкции последнему вкупе с новыми планами тюрьмы довершили дело – камера и ее несчастные обитатели исчезли с лица земли.
То, что представляла собой жизнь матери и дочери в течение восьми лет, имело непосредственное отношение к их культуре и приобретенному складу характера. Условия, в которых мы пребываем, могут казаться нам приятными или ужасными в зависимости от нашей восприимчивости. Не будет крайностью сказать, что если бы во всем мире исчезли его обитатели, то небеса, согласно христианской идее, отнюдь не стали бы небесами для большинства; с другой стороны, далеко не все бы равным образом страдали и в так называемом Тофете[125]. Совершенствование человека создает в нем противовесы. Когда его способность мыслить обостряется, способность души к чистому наслаждению соответственно возрастает. Если же такой человек попадает в стесненные обстоятельства, то его способность к наслаждениям в этом случае становится мерилом его способности сопротивляться страданию.
Итак, повторимся: чтобы правильно понять всю глубину страданий, которые пришлось вынести матери Бен-Гура, читатель должен иметь в виду ее высокий строй души и восприимчивость, а также, и даже в большей степени, условия их заточения. Вопрос заключается даже не в том, что представляли собой эти условия, но в том, как они действовали на ее душу и тело. Да будет нам позволено сказать теперь, что именно в ожидании этой мысли мы столь подробно изобразили сцену в летнем домике на крыше дома семьи Гур, которая была приведена в Книге второй нашего повествования. По той же причине мы рискнули подробнейшим образом привести описание дворца Гуров.

Другими словами, пусть наш читатель вспомнит безмятежную, счастливую, роскошную жизнь и противопоставит ей существование в каменном мешке нижнего яруса Антониевой башни. Если же затем читатель, пытаясь осознать страдания женщины, сопоставит с ее физическими страданиями страдания душевные, то нисколько не ошибется: если он любит своих родных, нежен сердцем, то просто преисполнится сочувствия к несчастной. Но пусть он сделает еще один шаг – пусть он не просто испытает сочувствие к ней, пусть он разделит страдания ее сознания и духа, пусть он попытается хотя бы измерить всю глубину этой муки. Пусть он вспомнит ее во время беседы со своим сыном о Боге, о нации и ее героях; она предстанет перед ним в один момент философом, а в другой учителем, но в каждый из них матерью.
Чтобы как можно сильнее уязвить мужчину, надо нанести удар по его самолюбию, чтобы уязвить женщину – по ее привязанностям.
Оживив в своей памяти воспоминания об этих несчастных – воспоминания о том, что они собой представляли, – спустимся же в тюремные застенки и взглянем на них в их теперешнем положении.
Камера VI имела ту самую форму, которую изобразил Гесий на своем плане. О ее размерах можно сказать немногое, разве что она была довольно просторной, со стенами и полом из тесаного камня.
В начале строительства место, на котором впоследствии возвели Македонский замок, было отделено от Храма узкой, но глубокой расщелиной клиновидного профиля. Рабочие, желая вырубить несколько помещений, вгрызлись своими инструментами в северный край расщелины и прорубили сначала довольно длинный проход, вытесав в природном камне сводчатый потолок. Далее они вырубили камеры V, IV, III, II, I, которые сообщались с номером VI только через номер V. Подобным же образом они соорудили коридор и лестницы, ведущие на верхние уровни. Так были сооружены и Царские гробницы, которые в наши дни можно видеть неподалеку от северной окраины Иерусалима. Лишь когда вся работа была закончена, в камере IV из больших каменных блоков была выложена внешняя стена. В ней для вентиляции пробили несколько отверстий небольшого диаметра, напоминающих современные судовые иллюминаторы. Когда же в Храме и замке воцарился Ирод, он повелел еще больше нарастить внешнюю стену в толщину и замуровать все отверстия, кроме одного, сквозь которое в камеру проникало немного живительного воздуха и тонкий солнечный луч, не способный, впрочем, сколько-нибудь развеять мрак темницы.
Такова была камера VI.
А теперь постарайтесь не пугаться!
Внешность слепого и лишенного языка узника, только что освобожденного из камеры V, была описана в основном для того, чтобы приуготовить читателя к ужасу того, что ему предстоит увидеть.
Две женщины прильнули к отверстию в стене; одна из них сидит, другая наполовину склонилась над первой; ничто не отделяет их от голой скалы. Свет, проникающий через отверстие над их головой, делает их похожими на привидения, и мы не можем не заметить, что на них нет ни клочка одежды. Они обнимают друг друга. Богатство их развеялось как дым, уют остался в далеком прошлом, надежда зачахла, но любовь осталась при них. Любовь – это Бог.
В том углу, где две женщины прильнули друг к другу, пол отполирован до зеркального сияния. Кто может сказать, сколько времени за эти восемь лет они провели на этом месте перед отверстием в стене, лелея надежду на спасение под этим робким, но все же дружественным им лучом света? Когда лучик света крепчал, они знали, что наступает утро; когда он тускнел, понимали, что мир погружается во тьму ночи, которая нигде в мире не была столь длинна и столь темна, как в их узилище. Сквозь эту расщелину они мысленно выходили в мир и, изнывая от усталости и нетерпения, брели по нему, спрашивая встречных: одна о том, где ее сын, другая о том, где ее брат. Они искали его в дальних морях и на островах этих морей; нынче он был в одном городе, а завтра они видели его уже в другом. Но каждое из этих мест было ему лишь кратковременным пристанищем, потому что как они жили лишь надеждой увидеть его, так и он жил лишь ради того, чтобы увидеть их. Как часто в своих мыслях они встречались друг с другом и, трепеща, говорили: «Если он жив, мы не будем забыты; а пока он про нас помнит, еще есть надежда!» Даже малая надежда дает силы человеку.
Наша память о том, чем они были в былые годы, предписывает нам быть исполненными уважения; их страдания облекают их в покровы святости. На почтительном расстоянии, с противоположной стороны камеры мы видим, как они изменились внешне, причем эти изменения – результат не только времени или долгого заключения. Мать была некогда прекрасна красотой зрелой женщины, а дочь – девичьей красотой; но теперь даже любовь не может утверждать, что это так. Отросшие волосы их длинны, спутаны и приобрели какой-то странный белесый оттенок; нас начинает бить дрожь от неопределенного чувства отвращения. Либо это может быть вызвано световым эффектом, преображающим все в призраков, либо тем, что женщины страдают от голода и жажды с тех пор, как их сосед по заключению был уведен из своей камеры.
Тирца, прильнув к матери, жалобно стонет.
– Успокойся, Тирца. Они придут за нами. Бог добр. Мы всегда помнили о Нем и не забывали возносить Ему молитвы всякий раз, когда над Храмом раздавался трубный звук. Свет, как ты видишь, еще ярок; солнце находится на юге, и вряд ли сейчас больше чем седьмой час. Кто-нибудь да придет к нам. Не будем терять веру. Бог есть добро.
Так говорит мать. Слова ее просты, но достигают своей цели, хотя спустя восемь лет с того дня, как мы впервые увидели ее тринадцатилетней, Тирца уже не ребенок.
– Я постараюсь быть сильной, мама, – отвечает она. – Ты страдаешь, должно быть, еще больше меня; и я сделаю это, потому что мне надо жить ради тебя и моего брата! Но язык мой горит, и губы мои запеклись. Как я хочу знать, где он сейчас и сможет ли он хоть когда-нибудь найти нас!
Что-то в голосе ее поражает нас своей странностью – некий неожиданный тон, резкий, сухой, металлический, неестественный.
Мать покрепче обнимает дочь:
– Он приснился мне этой ночью, я видела его совсем как тебя, Тирца. Мы должны верить нашим снам, поскольку, как ты знаешь, в них верили и наши отцы. Часто Господь говорил таким образом с ними. Мне снилось, что мы были во Дворе женщин у Врат Прекрасных; вместе с нами было еще много женщин; и тут появился он и встал в тени Врат, глядя по сторонам. Сердце мое забилось. Я знала, что он ищет нас, и протянула к нему свои руки и побежала к нему, зовя его, но он не узнал меня. Через мгновение его уже не было.
– Если бы мы на самом деле встретились с ним, разве все было бы не так же, мама? Мы ведь так изменились.
– Может быть, но… – Мать поникла головой, лицо ее исказилось мукой, но, справившись с собой, она продолжала: – Но мы все-таки должны дать ему о себе знать.
Тирца вскинула руки и снова застонала:
– Воды, мама, хоть каплю воды.
Мать оглянулась по сторонам в совершенной беспомощности. Она так часто поминала имя Господне и так часто обещала от Его имени, что повторение прозвучало бы сейчас фальшиво. Какое-то случайное облачко затмило луч света над их головами, и она бросилась ничком на каменный пол, решив, что их смерть уже близка, что она ждет лишь того, как иссякнет ее вера. Едва понимая, что она делает, она бесцельно произнесла в пространство, ощущая лишь, что должна что-то сказать, и снова повторила:
– Потерпи, Тирца, они придут – они уже здесь.
Ей показалось, что она слышит какой-то звук за стеной в соседней камере, которая была их единственной связью со всем остальным миром. И она не ошиблась. Через мгновение камеру огласил крик их соседа-заключенного. Тирца тоже не могла не услышать этот крик. Женщины вскочили на ноги, по-прежнему держа друг друга в объятиях.
– Да будет благословен Господь на веки вечные! – воскликнула мать, которую била лихорадочная дрожь нахлынувшей надежды и веры.
– Эй, там! – услышали они затем новый голос. – Кто вы такие?
Голос был им незнаком. Это были первые и единственные слова, обращенные к ним за все восемь лет. Переход от смерти к жизни произошел слишком неожиданно и так вовремя!
– Женщина Израиля, замурована здесь со своей дочерью. Помоги нам, или мы умрем.
– Держитесь. Я сейчас вернусь.
Женщины зарыдали в голос. Помощь была на подходе. Надежда металась в их душе, как бабочка над цветами. Они найдены; они обретут свободу. А затем последует восполнение всех лишений – дома, общества, собственности, сына и брата! Скудный свет вещал им о славе дня, отгоняя прочь боль, жажду, голод, угрозу смерти. Женщины распростерлись на полу и рыдали, продолжая обнимать друг друга.

В этот день им не пришлось долго ждать. Гесий, тюремщик, во всех подробностях изложил свою историю трибуну. Трибун же не заставил себя ждать.
– Эй, там! – крикнул он сквозь отверстие в стене.
– Мы здесь! – отозвалась, поднявшись с пола, мать.
Тут же она услышала еще звук в другой стороне камеры – звук ударов в стену, быстрых и звонких ударов, наносившихся стальными инструментами. Она не произнесла больше ни слова, как и Тирца, но они слушали, прекрасно понимая, что это значит – для них пробивают путь к свободе. Так люди, заваленные в глубокой шахте, заслышав пробивающихся к ним спасателей, удары заступа и кирки, отвечают им благодарным биением сердца, не сводя взгляда с того места, откуда доносятся эти звуки; они не могут оторвать взгляда оттуда, понимая, что если эти звуки прекратятся, то они погрузятся в бездну отчаяния.
Но мышцы работающих были сильны, руки их искусны, сами они горели желанием поскорее пробиться к несчастным. Каждый новый удар звучал все более отчетливо; от стены начали отлетать осколки; свобода была все ближе и ближе. Женщины уже могли разбирать слова переговаривающихся между собой рабочих. И – о, счастье! Сквозь пробитую стену они увидели красный свет факелов. В царившей темноте он был для них подобен ослепительному сиянию, прекрасному, как свет утра.
– Это он, мама, это он! Наконец-то он нашел нас! – с юношеской наивностью воскликнула Тирца.
Но мать лишь мягко произнесла в ответ:
– Господь есть добро!
Один из каменных блоков упал внутрь камеры, за ним другой – а затем рухнуло несколько блоков вместе, и дверной проем оказался свободен. Человек, весь покрытый крошкой известкового раствора и каменной пылью, шагнул в образовавшееся отверстие и остановился, держа факел над головой. Вслед за ним вошли еще двое или трое людей с факелами и расступились, давая проход для трибуна.
Скромность для женщин является не только привычкой, она есть доказательство их истинной природы. Трибун остановился, потому что они отпрянули от него – не из-за страха, но, как было сказано, от стыда; хотя, о читатель, не от одного только стыда! Из мрака, который частично скрыл их наготу, до него донеслись слова, горчайшие, ужаснейшие в мире слова, самые отчаяннейшие из слов, произносимых человеческим языком:
– Не приближайся к нам – мы нечисты, нечисты!
Люди, державшие в руках факелы, переглянулись между собой.
– Нечисты, нечисты! – снова донесся из мрака скорбный, полный муки стон.
Такой стон могла бы издать душа, изгнанная от райских врат, которой предстояло вернуться в тяжкую земную юдоль.
Так вдова и мать исполнила свой долг, поняв в этот момент, что та свобода, о которой она молила и мечтала, тот маячивший впереди золотой и алый плод обернулся яблоком Содома в ее руке.
Она и Тирца были прокаженными!
Возможно, читатель совершенно не представляет себе, что тогда значили эти слова. Чтобы он мог понять это, мы приведем слова закона того времени, лишь в слегка измененном виде действующего и в наши дни.
«Те же четверо почитаются равно мертвецам – это слепой, прокаженный, нищий и бездетный». Так гласил Талмуд[126].
Это значило, что к прокаженному относились как к мертвецу – он должен был удалиться из города; мог разговаривать даже с любимыми людьми на определенном расстоянии; селиться он должен был только с такими же прокаженными; ему выказывалось всяческое неуважение; был возбранен доступ в Храм и в синагоги; ходить он должен был только в рванине и с повязкой на рту, давая знать о себе словами «Нечист, нечист!»; жить он мог только под открытым небом и в заброшенных гробницах, моля Небо послать ему смерть.

Однажды – она не могла вспомнить день или год, когда это произошло, ибо в глубине их заточения не существовало даже времени, – мать ощутила какой-то сухой налет на своей правой руке, нечто вроде перхоти, которую попыталась смыть со своей кожи. Эта напасть постоянно напоминала о себе; но мать почти не обращала на нее внимания до тех пор, пока Тирца не пожаловалась ей, что ощущает нечто похожее. Их водный паек был весьма скуп, и им пришлось ограничить себя в питье, чтобы использовать сэкономленную влагу в качестве лекарства. Но ничто не помогало, и через некоторое время таким налетом покрылись уже все руки; кожа потрескалась, ногти выпали из лунок. Все это почти не сопровождалось болью, причиняя лишь усиливавшееся неудобство. Еще через некоторое время их губы высохли и потрескались. Однажды мать, которая была чистоплотна до благочестия и сражалась с грязью их темницы всеми ухищрениями своего ума, размышляя о том, что за напасть поразила кожу Тирцы, подвела дочь к лучику света и, всмотревшись в ее лицо, застыла в смертельном ужасе – брови девушки были белы как снег.
О, сколь тяжким бывает груз знания!
Мать бессильно опустилась на пол темницы. Потеряв дар речи, недвижимая, она могла думать только об одном – проказа, проказа!
Когда к ней снова вернулась способность думать, то первая ее мысль была не о себе, но, истинно по-матерински, о дочери. Природная ее нежность обернулась смелостью, и она решила совершить последнюю жертву в своей жизни, исполненную истинного героизма. Она скрыла знание в глубине своего сердца; бессильная что-либо сделать, она удвоила свою преданность Тирце и с воистину удивительным искусством – удивительным главным образом своей неистощимой изобретательностью – продолжала держать свою дочь в неведении относительно болезни, которая поразила их, выдавая ее за нечто не слишком существенное. Она применяла все известные уловки и находила новые, в который уже раз повторяла рассказы из своей прежней жизни, с новым чувством слушала песни, которые напевала ей Тирца. В ее пораженных болезнью устах творения царя-псалмопевца[127] их народа приносили им умиротворение, даруя забвение и в то же время поддерживая в них обеих память о Боге.
Медленно, но неуклонно, с ужасающим постоянством болезнь прогрессировала. Через какое-то время она убелила сединой их головы, покрыла язвами их губы и веки, усыпала чешуйками их тела; затем проникла в горло, сделав их голоса визгливо-резкими, и в их суставы, затруднив им движения. Мать, к сожалению, прекрасно знала, что со временем болезнь, от которой нет спасения, достигнет легких, кровеносных сосудов и костей, с каждой новой победой делая их страдания все более и более ужасными. И процесс этот будет продолжаться вплоть до самой смерти, которая одна сможет освободить их от этих страданий, но которой им придется дожидаться еще долгие годы.
Наконец наступил еще один ужасный день – тот день, когда мать, движимая своим долгом, все-таки сообщила Тирце название поразившей их болезни. В тот день обе женщины, преклонив колена, в отчаянии вознесли молитвы Богу, умоляя Его побыстрее послать им смерть.
Но со временем они так устали от своего недуга, что решили не говорить о нем между собой, молча воспринимая все ужасные перемены в своих телах. В пику болезни они стали держаться за существование. Теперь одно лишь связывало их с миром за стенами их темницы: забывая о своем собственном одиночестве, они поддерживали свой дух разговорами и мечтами о Бен-Гуре. В этих мечтах он воссоединялся и с матерью, и с сестрой, поскольку был равно предан им обеим и равным образом радовался бы встрече с каждой из них. Свивая и переплетая эту тонкую нить воспоминаний, они обретали силу продолжать существование. Именно в этот момент мы и застали их, когда голос Гесия проник к ним в темницу, где они уже двенадцать часов страдали от голода и жажды.
Свет факелов окрасил темницу в дымно-красный цвет, и в этом свете явилась им свобода. «Господь добр», – воскликнула вдова, имея в виду не то, что было, а то, что произошло сейчас. Не может быть лучшей благодарности за сиюминутное благодеяние, чем забвение прошлого зла.
Трибун твердым шагом вошел в камеру; но тут из угла, в который забились обе женщины, до него донесся крик, исторгнутый чувством долга из груди старшей:
– Нечисты, нечисты!
Каких мук стоило матери исполнение этого долга! Даже радость избавления не смогла заставить ее забыть о последствиях освобождения, которое было уже близко. Прежняя счастливая жизнь стала для них навеки невозможной. Если она приблизится к дворцу, который был ее домом, она должна будет остановиться у входа и прокричать: «Нечиста, нечиста!» Ее сын, о встрече с которым она грезила все эти годы, должен будет, встретив ее, держаться подальше. Если же он, простерев руки, бросится к ней, чтобы обнять, она ради своей любви к нему должна будет ответить: «Нечиста, нечиста!» Да, о читатель, мужественная женщина отважно приняла свою судьбу, прокричав те слова, которыми ей теперь суждено приветствовать всех вокруг: «Нечиста, нечиста!»
Трибун содрогнулся всем телом, услышав их, но не отступил ни на шаг.
– Кто вы? – спросил он.
– Две женщины, умирающие от голода и жажды. И все же, – нашла в себе силы произнести мать, – не подходи к нам и не прикасайся к полу или стенам. Мы нечисты, нечисты!
– Поведай мне о себе, женщина, – твое имя, когда вы были заключены сюда, кем и за что.
– Когда-то в городе Иерусалиме жил князь Бен-Гур, друг всех благородных римлян. Его дарил дружбой сам цезарь. Я его вдова, а эта девушка со мной – его дочь. Как я могу сказать тебе, за что нас сюда бросили, если этого не знаю? Думаю, только за то, что мы были богаты. Валерий Грат может сказать тебе, кто был нашим врагом и когда началось наше заключение. Я же не могу этого сделать. Посмотри, во что мы превратились, – посмотри и сжалься над нами!
В камере было почти нечем дышать от каменной пыли и дыма факелов, но римлянин все же подозвал к себе одного из факелоносцев, который и записал этот ответ слово в слово. В этих немногих словах, кратких и емких, было все: их судьба, обвинение и молитва. Рядовой человек не мог бы сделать этого, и трибун не испытывал ничего, кроме жалости и доверия.
– Вы выйдете на свободу, женщина, – сказал он, складывая табулы. – Я пришлю тебе еды и питья.
– И какой-нибудь одежды, и воды, чтобы омыться. Мы будем молиться за тебя, о благородный римлянин!
– Как вам угодно, – ответил он.
– Господь добр, – сказала, всхлипывая, вдова. – Да пребудет Он с тобой!
– И еще, – продолжал трибун. – Я больше не смогу вас увидеть. Соберитесь, сегодня вечером я прикажу вывести вас к воротам башни и отпустить на волю. Ты знаешь закон. Прощайте.
Отдав приказание своим спутникам, он вышел из камеры.
Спустя некоторое время в камеру пришли несколько рабов с большой корчагой воды, тазиком и полотенцами, подносом с нарезанным хлебом и мясом и женской одеждой. Сложив все это на пол, они вышли из камеры.
В середине первой стражи[128] солдаты вывели двух женщин из ворот башни и оставили их посреди улицы. Таким образом, римская власть сняла с себя всякую ответственность за них, и в городе их отцов несчастные снова обрели свободу.
Подняв взоры к звездам, которые, как и в доброе старое время, добродушно подмигивали им с небес, женщины задали себе единственный вопрос: «Что дальше? Куда направиться?»