О коммунизме Брехт сказал, что он есть нечто умеренное. «Коммунизм не радикален. Радикален капитализм». Насколько он радикален, видно по его обращению с семьей, как и по всём остальным пунктам. Он настаивает на семье даже тогда, когда любая интенсификация семейной жизни усугубляет мучительность недостойных человека состояний. Коммунизм не радикален. Поэтому ему не приходит в голову желание просто ликвидировать семейные узы. Он только испытывает в них готовность к переменам. Он задается вопросом: может ли семья быть демонтирована так, чтобы ее составные части стали социально преобразованы? Этими составными частями, однако, являются не столько члены семьи, сколько их отношения друг к другу. Очевидно, что наиболее важными тут являются отношения матери и ребенка. Мать к тому же среди всех членов семьи социально определена наиболее однозначно: она производит на свет потомство. Вопрос пьесы Брехта в том, может ли эта социальная функция перерасти в революционную и как? В капиталистической экономике чем более непосредственно человек втянут в производственные отношения, тем более он подвержен эксплуатации. В сегодняшних условиях семья – это организация по эксплуатации женщины в качестве матери. Пелагея Власова, «вдова рабочего и мать рабочего», стало быть, эксплуатируется вдвойне: во-первых, как член рабочего класса и, во-вторых, как жена и мать. Вдвойне эксплуатируемая родительница воплощает эксплуатируемых во всей глубине их унижения. Если матери революционизированы, то больше уже нечего революционизировать. Предмет [рассмотрения] Брехта – это социологический эксперимент по революционизированию матери. С этим связан ряд упрощений, не агитаторского, а конструктивного толка. «Вдова рабочего, мать рабочего» – в этом первое упрощение. Пелагея Власова – мать только одного рабочего и тем самым находится в определенном противоречии к исходному понятию жены пролетария (proles (лат.) означает «потомство»). У нее, у этой матери, только один сын. Одного достаточно. Оказывается, что уже одним этим рычагом можно управлять коробкой передач, которая обращает ее материнскую энергию на весь рабочий класс. Изначально ее дело – быть у очага и готовить. Из производительницы человека она становится воспроизводительницей его рабочей силы. Теперь же этого воспроизводства недостаточно. Такую еду сын уже презирает. И легко может статься так, что это презрение распространится и на мать. Она совершенно беспомощна, ибо не знает: «Причину отсутствия мяса на кухне следует искать за ее пределами». Это или нечто подобное должно быть написано на листовках, которые она идет распространять. Не в помощи коммунизму для нее дело, а в помощи своему сыну, которому выпал жребий их распространять. Это начало ее работы для партии. И таким образом она превращает вражду, которая грозила возникнуть между ней и ее сыном, во вражду по отношению к их общему врагу. И это – именно такое поведение матери, – единственно уместная форма помощи, исполняемая здесь вплоть до ее собственного нутра – до складок материнской юбки, – и одновременно в социальном плане, будучи солидарностью эксплуатируемых, [это поведение] приобретает обоснованность, которую она, впрочем, имела и прежде по своей [животной] природе. Мать проходит путь от такой первой к последней помощи: к солидарности рабочего класса. Ее речь к матерям перед сбором меди[68] – не пацифистская, это революционное воззвание к роженицам, которые вместе с делом слабых предают и дело своих детей, своего «выводка». То есть мать приходит в партию, руководствуясь соображениями помощи, и только во вторую очередь – теорией. В этом состоит второе конструктивное упрощение. Задача этих упрощений – подчеркнуть простоту ее [матери] наставлений. Дело в том, что природе эпического театра соответствует смена недиалектического соотношения между формой и содержанием сознания (это соотношение привело к тому, что драматический персонаж мог относиться к своему действию только в рефлексии) на диалектическое [соотношение] между теорией и практикой (это соотношение ведет к тому, что действие в своих переломных моментах дает увидеть теорию). Поэтому эпический театр – это театр выпоротого героя. Непоротый герой не становится мыслителем – так можно было бы перефразировать педагогическую максиму древних для эпического драматурга. Теперь наставления, которыми мать, объясняя собственное поведение, занимает время ареста или ожидания (для эпического театра тут нет различия), приобретают особую проникновенность. Она их напевает. Она поет: Хвала коммунизму [Что можно сказать против коммунизма?]; она поет: Хвала Учению [учись, шестидесятилетняя!]; она поет: Хвала тому, что третье. И она поет это как мать. Собственно, это колыбельные. Колыбельные маленького и слабого, но неуклонно растущего коммунизма. Этот коммунизм она как мать «прижала к груди»; но оказалось, что коммунизм ее любит, как любят только мать, а именно: не за ее красоту, не за ее репутацию или достоинства, а как неиссякаемый источник помощи; поскольку она предоставляет помощь у самого истока, где он еще не замутнен, где он чисто практичен и не изолган и потому может быть неограниченно предоставлен тому, что неограниченно востребует помощи, то есть коммунизму. Мать – это практика, ставшая плотью. По тому, как она заваривает чай и как заворачивает пирожки, как она навещает арестованного сына – видно, что все ухватки матери служат коммунизму, и по камням, которые в нее бросают, и по ударам полицейских, которые на нее сыплются, видно, что никакое рукоприкладство по отношению к ней ни к чему не ведет. Мать – это практика, ставшая плотью. То есть мы обнаруживаем в ней только благонадежность, но не энтузиазм. И мать не была бы благонадежной, если бы у нее поначалу не было возражений против коммунизма. Однако – и это имеет решающее значение – ее возражения не есть возражения ангажированного, но возражения адекватного и здравого смысла. «Это необходимо, а стало быть – не опасно» – с такими словами бесполезно обращаться к матери. С утопиями к ней тоже не обратиться: «Принадлежит ли господину Сухлинову его фабрика или нет? Ну?!» Но то, что его собственность на фабрику имеет ограниченный характер, ей объяснить можно. И так шаг за шагом, опираясь на здравый смысл, она доходит до вывода: «Если у вас раздор с господином Сухлиновым, то какое полиции до этого дело?» И этот пошаговый путь здравого человеческого рассудка, являющий собой противоположность радикализму, приводит мать в передние ряды первомайских демонстраций [на одной из них она подхватывает знамя у убитого рабочего], где ее избивают. Такова мать. Теперь настал момент спросить, транспонируя расстановку: Если во главе оказывается мать, то как обстоят дела с сыном? Ведь именно сын читает книги и готовится к [политическому] лидерству. Тут четыре элемента входят в перегруппировку: мать и сын, теория и практика, – и играют в «деревце, деревце, поменяйся»[69]. Если вдруг однажды наступит критический момент, когда здравый рассудок возьмет верх над лидерством, то теории вполне достаточно, чтобы заниматься домашним хозяйством. И тогда сыну нужно резать хлеб, в то время пока мать, не умеющая читать, печатает; тогда жизненная надобность отменяет разделение людей по полу; тогда в пролетарской квартире появляется [учебная] доска и создает пространство между кухней и кроватью. Если в государстве в поисках копейки всё переворачивается с ног на голову, то и в семье должно кое-что измениться, и тут не избежать того, что на месте невесты, воплощающей идеалы будущего, оказывается мать, удостоверяющая Маркса и Ленина опытом своего сорокалетнего прошлого. Ибо диалектике не нужны туманные дали: она укоренена в четырех стенах практики, и, стоя на пороге момента, она говорит слова, которыми мать заканчивает (пьесу): «Из „никогда“ рождается „ныне“»[70].