К книге
Горы и встречи. 1957Горы и встречи. 1957. V. В суровой Сванетии Август 1957 г
11%
Горы и встречи. 1957. V. В суровой Сванетии Август 1957 г
7

Покрыта копотью всегдашней,

Огнем войны опалена,

К стене прилепленная башня

Над горной хижиной видна.

Так началось мое путешествие в Сванетию под знаком печального и тяжелого чувства, что с двумя людьми, которые приобрели для меня самое большое значение и дружбу которых мне так хотелось сохранить, я рассталась, даже не попрощавшись… В первый раз, с Гургеном, виновна была только я, хотя отнюдь не преднамеренно. С Элгуджей косвенно тоже вина была моя, но обидел меня все-таки он, и мне это было очень больно.

Я попыталась бороться с подавленным в результате настроением и при активности своего характера написала Элгудже из Кутаиси, пока мы сидели несколько часов на аэродроме, так же как написала Гургену сразу из Тбилиси. Я объяснила все то, что произошло, отдавая должное его праву на осуждение, если он неверно понял случившееся в тот вечер, но доказывая, что в действительности все это было вовсе не так. Я приложила к письму несколько стихотворений, которые собиралась отдать ему при прощании, и просила его, если в основе лежит только недоразумение, а не желание порвать знакомство со мной и оскорбить, написать хоть несколько строк в Ленинград.

Самолеты в Местию228 не летали из-за дождей, и нам пришлось три дня жить в кутаисской гостинице, не имея возможности даже съездить в Гелати, так как ливень приобрел катастрофический характер.

В экспедиции было двенадцать человек, из них только двое мужчин, остальные женщины, вернее, в основном разного возраста девицы, еще аспирантки или уже научные сотрудники института. В долгие дождливые часы в комнате, где мы жили, велись долгие женские разговоры. «Кассир» экспедиции Русике Кения, дочь ювелира и специалист по ювелирному народному искусству, деловая, энергичная, живая, называлась «министром финансов» – у нее действительно были для этого ярко выраженные способности. Небольшая, округлая, от пышных форм фигуры до линий профиля, рыжеватых завитков волос и округлых движений очень маленьких мягких рук, она казалось созданной для того, чтобы иметь многочисленную семью и руководить хозяйством большого дома.

– Большого? О, хотя бы маленького! – смеялась она, скрывая за смехом свою женскую неудовлетворенность. – Мне бы хоть парочку детей! А то приходится всю любовь растрачивать на племянников. Правда, они у меня такая прелесть!

И она рассказывала о них с увлечением, в котором ощущался физиологический голод материнства.

– Да, дети – главное в жизни, – восклицали тоже приближающиеся к тридцати годам кандидаты наук, специалисты по средневековому искусству Натела Аладашвили и Нелли Вольская, первая крохотная, худенькая, некрасивая, в огромных очках, вторая изящная, хорошенькая, задорная, с легким оттенком вызывающей польской «гоноровости». Но в этих возгласах я уже не ощущала настоящего призвания и жажды, это было скорее бессознательной данью воспитанию в определенных жизненных правилах, ставших просто привычной условностью, тем общим «так принято» и «так полагается», за рамки которых выйти стыдно и аморально, особенно для женщин Грузии. Натела была высыхающей старой девой по самой своей «бесплотной» конституции и по характеру ученого «синего чулка», хотя она и старалась наряжаться. А Нелли гораздо больше проявляла свою истинную женскую натуру не тогда, когда говорила о детях, а тогда, когда задорно восклицала:

– Хорошо было бы, если у нас, как в Спарте, часть детей бросали бы в море, но только девочек, и столько, сколько надо, чтобы на одну девочку оставалось шесть мальчиков. Тогда бы за женщинами действительно ухаживали и им прекрасно и весело было бы жить в мире.

Красивая, черноволосая и черноглазая Эка Привалова, настоящая грузинка по внешности, несмотря на смешанное происхождение, еще только собирала материалы для диссертации. У нее был неровный характер: то она становилась веселой и проявляла живой темперамент в блеске и игре сверкающих глаз, то делалась сумрачной, замкнутой, молчаливой. Ее специальностью была средневековая монументальная живопись. Тайная неуверенность и мнительность ощущались в ней наряду с жаждой романтики, успехов, жизни, любви… Но любила ли она кого-нибудь в жизни сама, – думала я иногда, на нее глядя. Та же мысль рождалась при взгляде на Теону Аситашвили, молодую художницу, с моей точки зрения, несколько рыхлую и полную, но очень женственную, с неправильными чертами лица, полными мягкими губами и широким коротким носом… В этом нежно-белом лице было много пикантного, и его украшали огромные зеленые глаза с длинными, темными, пушистыми ресницами. Женская мягкость сочеталась в ней тоже с каким-то тайным неудовлетворенным томлением по любви… Скорее по возможности и умению любить, чем даже по любви к себе… Это очень отличало Эку и Теону от их спутниц. Подруга Теоны, художница Тина, – несколько ширококостная и коренастая, была похожа на персидскую миниатюру. На круглом лице с маленьким ртом и прямым носом были будто нарисованы прекрасные, огромные, черные глаза под длинными линиями бровей. Она была молчалива, но в ней чувствовался скрытый темперамент. Мне казалось, что у нее, быть может, более простая натура, чем у ее подруг, но что именно она способна узнать страсть и любовь, а не только томление по ним, пустоту неудовлетворенности и в конце концов брак все-таки без настоящей страсти. Молчаливо и отрешенно держалась очень некрасивая Манана, одухотворенная, хрупкая девушка, работник библиотеки, взятая в экспедицию, чтобы она как-то рассеялась после смерти матери, болезненно и тяжело ею перенесенной. Часто она что-то писала, не слыша разговоров, и на всем ее облике лежала печать большой доброты и грусти. Самой младшей была грузинка аспирантка Кити Мачабели, некрасивая девушка с очень крупными чертами лица, но по-спортивному складная, сильная, жизнерадостная, полная внутреннего равновесия, здоровой, естественной активности, придававшей ей большую привлекательность. В ней ощущалась особенно явно незаурядность и яркость одаренной натуры, лишенной внутренних надломов и надрывов, органичной, цельной, предназначенной для широкой жизненной деятельности. Она была младше всех, но у нее был жених, и это было очень для нее естественно. На груди у нее красовался альпинистский значок. И она осмеливалась возражать своим старшим спутницам:

– Почему обязательно дети – главное в жизни? Могут быть разные натуры и разные призвания. Нужно ли себя насиловать, если чувствуешь желание заниматься не детьми, а хотя бы наукой, не расчленяя себя на мелкие части и не разбрасываясь? Я не знаю, может быть, я и захочу когда-нибудь детей. Ну что ж, я тогда и буду их иметь. Но пока я этого органически не захочу, пока мне не будет их недоставать, я не заведу их только потому, что так полагается. Это же все просто предрассудки и условности. Надо уметь быть самой собой и не бояться ничего.

– А что скажет муж? – набрасывались на нее. – Какой муж это потерпит?

– Но мой будущий муж согласен на брак со мной, даже если я не захочу иметь детей. Если дети ему важнее, чем я, какая же это любовь?

Найдя во мне пример осуществления в жизни подобной программы, Кити искала во мне опоры в спорах. Старшие из наших спутниц удивлялись мне и говорили, что меня не понимают, а младшие, может быть, и не понимали тоже, но почему-то проявляли ко мне не только большее, но порой даже восторженное расположение. Впрочем, на отношение к себе я вообще не могла пожаловаться – оно было внимательным, доброжелательным и милым.

Женская половина экспедиции завершалась красивой молодой дамой Лелико, специалисткой по миниатюрам, но прежде всего именно изнеженной дамой, имевшей маленького сына, о котором она часто вспоминала. И, наконец, с нами была заведующая отделом Востока в Эрмитаже, старая дева Алиса Владимировна Банк, суховатая, поджарая, несколько язвительная и очень умная в музейно-вещеведческом смысле. Мужчины же – молчаливый и ничем себя не проявлявший аспирант Темур и брат Эки остроумный и довольно веселый физик Петре – появлялись только изредка, предпочитая спать под шум дождя и пить вино в ресторане.

Так прошли три дня, но и на четвертый прогноз был безрадостным. Дождь прекратился, но небо было покрыто тучами, и «кукурузник» едва ли мог полететь в Сванетию в ближайшую неделю. Мы сходили в кутаисский музей, где богато представлено грузинское Средневековье и где я не была в дни пребывания в Кутаиси после Военно-Осетинской дороги, так как здесь был ремонт. Потом мы поднялись на гору и долго сидели среди величественных развалин великолепного храма, построенного царем Имеретии Багратом в XI веке. Обломки камня, покрытые чудесной орнаментальной резьбой, лежали вокруг, восхищая мой глаз, как и несколько лет назад.

Потеряв надежду на самолет, но узнав, что размытая дождями автомобильная дорога в Сванетию восстановлена и вот-вот должна быть открыта для проезда, мы решили ехать на машине. В пасмурное утро под тяжелыми тучами нанятый нами грузовик домчал нас до Зугдиди229, столицы Мингрелии. Я уже была здесь раньше, но теперь, после Шиомгвиме, с новым любопытством осмотрела музей в доме Дадиани. На обширной зеленой площади расположены два дворца этого последнего в Грузии рода влиятельных феодальных властителей, сохранявших номинальную самостоятельность под протекторатом русского царя и лишь при Александре II отказавшихся от нее и получивших титул «светлейших» князей. В здании конца XVIII или начала XIX века, вполне европейском по стилю, находился музей. Более позднее здание в модном к концу царствования Николая I псевдоготическом стиле занято райкомом. Музей весьма разношерстный по своему характеру. Много интересного, относящегося к роду Дадиани: портреты маслом и акварелью, фотографии, вещи. Рядом с изящной, бледной, тонкой акварелью, передающей поэтический облик Нины Чавчавадзе, огромный портрет в золотой раме ее сестры Екатерины, которую так безнадежно любил Бараташвили230 и которая предпочла любви поэта богатство и титул княгини Мингрельской. «Солнце Грузии», как ее за красоту называли на родине, и «грузинская Рекамье» в Париже изображена в расцвете пышной и уже несколько тяжеловесной красоты, в роскошном придворном наряде, яркая, властная, но, увы, уж очень далекая от тех намеков, из которых соткан ее образ в стихах Бараташвили.

Я задержалась у фотографии ее дочери, вышедшей замуж в Париже за внука Мюрата231. Черты этой уже немолодой женщины показались мне сходными с чертами моего странного знакомого – Виссариона Дадиани. Во время Парижской коммуны Мюрат и его семья бежали в Грузию и здесь, в Зугдиди, кончили свою жизнь. При этом Мюрат привез те наполеоновские реликвии, которые достались ему от отца и деда, и вот – странная игра судьбы – версальский кабинет Наполеона, его посмертная маска, ряд вещей, гравюр, бумаг нашли пристанище в этом маленьком, таком далеком от Франции музее, куда редко забредают случайные посетители. Из этих вещей выставлено немногое. «Нас и так обвиняют в бонапартизме», – без иронии, серьезно сказал нам директор музея в ответ на заданный ему вопрос. Бонапартизм в XX веке в Зугдиди! До чего можно дойти при отсутствии минимальной общей культуры и минимального чувства юмора!

Выйдя из музея, я долго бродила в парке – одном из самых красивых парков в Грузии, хотя от него уцелели лишь ничтожные остатки. Когда я попала сюда впервые, меня удивило сочетание южных пород деревьев со стилем русского усадебного парка. Сочетание своеобразное, красивое и поэтичное. Широкие аллеи платанов, искусственный пруд, тенистые уголки экзотической зелени… Но все запущено, даже скамеек почти нет, особенно если отойти хоть немного от дворца.

Мы успели еще съездить в Цаленджиху232 во вторую половину дня. Я вспомнила, как я ездила туда первый раз из Сухуми, с одной ленинградкой, переночевав ночь в зугдидском альпинистском перевалочном пункте. Я тогда еще очень мало знала Закавказье, и меня удивили нарядный асфальтированный центр тихого Зугдиди, утонувшего в густых фруктовых садах, и тяготение к благоустройству центра в простом, хотя и большом селе, каковым является Цаленджиха. Сквер и асфальтовые дорожки, здание кино, широко раскинувшиеся улицы с каменными двухэтажными домами и огромными садами… Все это совсем не походило не только на русские, но и на украинские деревни. К церкви, построенной в Цаленджихе в XIV веке одним из князей Дадиани, мы поднялись по заросшему кустарником склону невысокой холмистой гряды, и я с удивлением подумала, что эта возвышенность среди тяготеющего к приморской низменности рельефа сходна с моренной грядой, сложенной красно-рыжими суглинками. Мои ноги скользили по этому влажному от росы суглинку, который казался совсем красным по контрасту со свежей, мокрой зеленью кустов, стряхивавших на нас прохладные капли и струйки.

Церковь расположена на самом гребне. Это обычный в Грузии центрально-купольный небольшой храм с низким шатром над барабаном, прорезанный узкими окнами. Но когда я впервые вошла внутрь его, я застыла, очарованная. На стенах местами очень хорошо, местами слабо сохранились фрески, сделанные византийским мастером Мануилом Евгеником233, приглашенным из Константинополя в XIV веке Дадиани, о чем гласит надпись на одном из столбов церкви. Это единственный памятник монументальной византийской живописи на территории СССР. Мастер был хорошим художником, владевшим многовековыми изощренно-изысканными традициями византийской живописи. Уверенность плавного ритмического рисунка, музыкальность повторных линий, орнаментальность узорчатых одежд, тонкие, строгие лики… Но сквозь традиции уже пробиваются веяния будущего проторенессанса, начавшегося в Византии, охватившие Восток, но так и не осуществившиеся из-за захвата Византии турками. При плоскостности фигур появляется легкая светотень, местами округляющая поверхности, смягчаются линии, более трепетными становятся краски. Они сливаются в нежнейшем колорите бледно-розовых, светло-зеленых и серебристо-белых оттенков. Розоватость лиц подчеркнута пробивающимся то здесь, то там зеленоватым подмалевком. Какая в этом свежесть и тающая, нежная звучность… Но ведь это близко к Симоне Мартини234, тоже XIV век! Я почувствовала как будто дыхание ветра из далекой Сиены, о которой я так мечтаю… Но, отвернувшись от алтарной апсиды и оглянувшись вокруг, я застыла опять: передо мной пылали огненно-рыжие кудри ангела, написанные той самой красной глиной, по которой скользили мои ноги, когда я поднималась к церкви. Сколько солнечного, сколько земного было в этом пылании, озарившем суровую строгость средневековой церкви!

Византийскому мастеру помогали местные живописцы. Но к XIV веку, после монгольского нашествия, золотая пора грузинского искусства прошла, оно стало огрубевшим, примитивным в провинциальных центрах, на которые распалось могущественное в XII веке царство. Это сразу бросается в глаза при сравнении работ местных мастеров с работой столичного константинопольского художника. И уже совсем наивными, хотя не лишенными прелести, кажутся на стенах пристроенных к церкви усыпальниц более поздние изображения князей и княгинь Дадиани, совсем распластанные, переданные резкими черными контурами и похожие на грубоватые подражания персидским миниатюрам.

Когда мы возвращались автобусом в Зугдиди, я вспомнила еще, как в прежнее посещение Цаленджихи я и моя спутница сидели в сквере в ожидании автобуса, который сломался и опоздал часа на два. А у нас лежали в сумке билеты на отходившую вот-вот машину из Зугдиди в Сухуми и не было почти ни копейки денег, так что, пропустив эту машину, мы оказались бы в совершенно критическом положении: ни души знакомых, не у кого попросить денег и не на что купить новые билеты. Это было одно из тех приключений, к которым я имею странную авантюрную склонность. Когда автобус, наконец, пришел, до отхода сухумской машины оставалось полчаса, а путь до Зугдиди рассчитан на 45 минут. Я с мольбой показала шоферу наши билеты в Сухуми. Он понял, кивнул головой и погнал машину со скоростью, вероятно, не допускавшейся никакой автоинспекцией. Когда мы остановились у автостанции, сухумский шофер уже заводил свою машину. При виде нас, бежавших к нему бегом, он полудобродушно, полусердито сказал: «Ну вот, еще одна минута – и вы бы остались; я и так задержал машину на пять минут, видя, что двух пассажиров не хватает». Как приятно иногда бывает пренебрежение правилами и точностью из сочувствия к людям!

Ил. 12. Сванетия. Река Ингури

В этот раз, переночевав в гостинице, мы выехали рано утром на грузовике в Сванетию. Мне давно хотелось попасть в эту овеянную легендами и суровой романтикой часть Кавказа. Верхняя Сванетия лежит вдоль долины реки Ингури (ил. 12) и ее притоков вплоть до снеговых перевалов главного Кавказского хребта. Тропы через перевалы и через узкую, как ворота, теснину, образованную внизу Ингури, в течение веков являлись единственными путями, ведущими в эту высокогорную страну. Стоило закрыть эти немногие труднодоступные переходы, и страна оказывалась полностью отрезанной от мира, что и определило в значительной мере ее историческую судьбу и нрав ее народа. Как всюду, горцы сохраняли здесь родовой строй, постепенно, но медленно разлагавшийся и имевший очень патриархальные формы. В период расцвета Грузии Сванетия входила в ее состав и управлялась ее феодалами, но без закрепощения и разрушения патриархальных общин, свободу которых сваны свирепо защищали от всякого внешнего насилия. В это время грузины христианизировали Сванетию, начали строить здесь церкви, присылали для украшения своих живописцев. Но христианизация была очень поверхностная, внешне наслаивающаяся на язычество и образовавшая с ним своеобразный сплав. Так, святой Георгий оказался отождествленным с местным богом войны и к нему перешло это имя. Он был почитаем более самого Христа. Обряды и обычаи оставались тоже по существу языческие, а не христианские, и выполнение их лежало на старейшинах общины, а не на священниках, без которых сваны привыкли обходиться. Когда в XIII веке монголы завоевали Грузию, сваны закрыли доступ в свою страну и сохранили самостоятельность. Бечо235 и Местия стали центрами районов, во главе которых стояли князья Дадешкелиани236 и Джапаридзе237, а выше Местии начиналась Большая Сванетия, в течение семисот лет не знавшая никакой государственной власти. На рубеже ее стоял камень с надписью: «Здесь прекращается действие всех законов». Но, конечно, у сванов были свои собственные, неписаные, традицией родового строя освященные законы. Общины, в которые входили по несколько селений, управлялись советами старейшин. Из этих советов избирались представители в общий совет, обсуждавший дела всей Вольной Сванетии. В пользовании землями и пастбищами сохранялись в преобладающей мере общинные устои. Страна имела прекрасные леса, альпийские и субальпийские луга для скота, участки пашен в расширяющихся частях долин. Это давало возможность существовать самостоятельно, хотя бедно и сурово. Тем, что необходимо было доставать извне, прежде всего была соль. Без прочего можно было обойтись. Но когда изоляция от внешнего мира ради сохранения своей независимости приводила к распрям с этим внешним миром, враги закрывали тропы, по которым сваны привозили соль, и тогда наступала пора мук и бедствий. Конечно, своего хлеба тоже не было вдоволь, и, когда подвоз его по тропам прекращался, начинался голод. И все же все это казалось меньшим бедствием, чем подчинение какой-либо власти, потеря своей независимости. Замкнутость и изолированность, суровость и трудности жизни, вечная борьба и привычка быть на страже своей свободы, упорство, стойкость и жестокость в этой борьбе – все это создало особые черты характера, присущие сванам. В целом это самый суровый народ среди входящих в состав Грузии горцев, более замкнутый, необщительный, недоверчивый, жесткий и нередко расчетливо-скупой, чем другие. Но это народ вместе с тем мужественный, выносливый. Стойкий, гордый, верный своим правилам чести, своему представлению о долге, о нерушимости клятвы, слова, союза. Знаки верности оставляли сваны как зарубки на гранитах своих гор, где они собирались, создавая боевые союзы. Кровная месть отличалась у них всегда особой жестокостью, обычаи – особой строгостью.

Когда Кавказ подчинился России, Сванетия тоже вошла в ее состав, но продолжала жить своей особой, изолированной жизнью, не признавая никакого государства. В ее жизнь не вмешивались. Только порой путешественники, а позже туристы небольшими группами начали проникать в эту притягательную своей необычностью область. Они пересекали ее, но почти ничем не затрагивали, кроме влияния денег, которые они платили сванам, развивая в той или иной мере рожденную бедной и суровой жизнью жадность к пришельцам. Когда началась новая эпоха, попытки ввести сванов в русло коллективизации были, конечно, весьма поверхностными и неэффективными – целые тысячелетия отделяли сванов от этой эпохи. Начинать же серьезную борьбу в далекой, воинственной и не имевшей большого практического значения области, видимо, не имело смысла. Во время войны сваны фактически опять закрыли к себе проходы и отделились от мира. А после войны даже проникавшие к ним альпинисты первое время часто убивались или грабились. Сваны нападали на туристов, идущих через Клухорский перевал238 по Военно-Сухумской дороге. Я сама шла через него с другими группами туристов под охраной вооруженной милиции в одежде альпинистов.

Тогда начались меры «освоения» Сванетии. Прежде всего строительство автодорог, главная из которых идет в Местию вдоль Ингури и Зугдиди. По ней был пущен, наконец, даже маленький пассажирский автобус. В Местию, ставшую главным центром Сванетии в целом, стал летать маленький самолет из Кутаиси. Массовый характер стал приобретать альпинизм, и год назад открылся туристский маршрут через перевал Бечо. Селения опять объявили колхозами, в которых явно смешано много формально нового с внутренним старым, перешедшим от родовых общин. Появились начальные школы и медпункт. Но многое не затрагивается, во многое никто не вмешивается, во главе всего оставляются обычно сами сваны, их почти не берут в армию, с кровавой местью фактически не борются. Все это пока невозможно, здесь только время может изменить дурное и хорошее.

Таковы были мои приблизительные сведения о Сванетии, расширить которые за десять дней пребывания в ней было, конечно, трудно, но которые можно было обогатить многими непосредственными впечатлениями.

Когда мы проехали предгорья и сквозь узкую, грандиозную теснину поднялись у ущелья Ингури, грозное великолепие окружающего охватило меня с властной силой. Склоны ущелья то обрывались крутыми скалистыми стенами прямо к реке, то отступали, давая место более пологому каменному склону и узкой береговой пойме. Из трещин серого камня то здесь, то там росли деревья, цепляясь за камень корнями и нависая над бездной. Это были как будто разведчики, спустившиеся до того предела, дальше которого уже невозможно удержаться, и заглядывавшие вниз с отчаянным мужеством и риском. Одна лишь трещина в выветрившейся породе, одно легкое скольжение камня – и он полетит в пропасть. А осенние и зимние обвалы? Какой из этих стволов не будет увлечен рано или поздно потоком летящих вниз камней, какой из них погибнет естественной смертью? Но, полные радости жизни и радости риска, они висят, цепляясь за скалы и оживляя их дерзкой зеленью растрепанных ветвей. Еще ниже сбегает поросль кустов, поднимаясь на гигантскую высоту, пересекает движение вниз даже трав, даже цветов. Зато вверху, где-то там над царством скал, начинается зона лесов, сперва лиственных, затем хвойных, зубчатых, темных. Закинув голову, видишь острия пихт, туманной линией иголок вонзившихся в небо, но знаешь, что это еще не вершины, что гребень гор невозможно увидеть снизу, из узкого жерла ущелья. Иногда же, наоборот, завоевав склон, деревья буйной лиственной массой спускаются к реке, жадно припадают к ее влаге, а над ними, на повороте пути, встают оголенные стены скал, зубчатыми вершинами упирающиеся в небо и скрывающие еще более высокие горные склоны.

Рваные облака – остаток бушевавших ливней – неслись по небу, а внизу, бушуя, разбрасывая пену, вскипая котлами, ударяя камни о камни, с громом и ревом неслась, извиваясь, бурная и грозная река. Все было грозным, темным, сумрачным, но, когда в просветы туч выглядывало солнце, поток сверкал стальной чешуей, серые граниты становились светлыми, серебристыми от слюдяных чешуек, а зелень омытой ливнями листвы трепетала яркими и свежими красками. Страшное напряжение сил разрешалось вдруг таким ликованием жизни, которое слепило глаза и заставляло улыбаться. Здесь не было ни беспощадной оголенности, ни вечного сумрака темных, безжалостных, застывших в безнадежной суровости скал и теснин Дарьяльского ущелья. Борьба камня и леса, обилие изверженных пород серебристо-серых оттенков, чередование отвесных обрывов с более пологими перегибами склона при грандиозном масштабе форм рельефа создавали впечатление напряженной, но не безжалостной, а ликующей и жизнеутверждающей, бесконечной динамики.

Дорога резкими петлями то спускалась к самой реке, почти соприкасаясь со взлетом ее брызг, то, карабкаясь по склонам, повисала над обрывами. Это была узенькая, неровная дорога, грубо высеченная в камне. Только местами могли разъехаться две машины, и, издали завидя друг друга, одна из них останавливалась, ожидая другую и прижимаясь к склону. Вторая проходила мимо, почти цепляясь за борт другой и почти повисая колесами над бездной. На некоторых участках дожди и обвалы уже обрушили часть высеченного в скалах выступа и сузили ширину пути так, что даже одна машина не могла по нему порой пройти. Здесь вместо сложных работ по новому расширению дороги были временно устроены так называемые «полочки», с которыми я столкнулась впервые. Железные рельсы были вбиты в скалу и на них положен деревянный настил, расширявший путь. Таким образом крайние колеса машины проходили по этому настилу и машина наполовину нависала над бездной. Кто мог ручаться за прочность этих полочек?

Трясло так, что мы все время подпрыгивали на досках, переброшенных через кузов грузовика и служивших нам скамейками. От пропастей, открывавшихся за бортом, захватывало дух. При непрерывной тряске, резких поворотах и сдавленности кругозора нависшими и теснившимися со всех сторон тяжелыми массами рельефа фотографировать было невозможно. Нельзя было даже заглянуть в окошечко аппарата, совместив его хоть на мгновение с глазом. Но я дышала все более свободно и легко среди этого разгула буйных сил и опьяняющего смелого движения.

Так прошло несколько часов. Но вот ущелье стало расширяться. Склоны стали более пологими, появились зеленые участки плоского дна долины, над которыми, среди хлеставших кузов кустарников, неслась машина. Но масштабы горного рельефа не уменьшались, они стали только просторней и открыли кругозоры, еще более грандиозные, чем даже теснины гигантского ущелья. Над обрывами скал и над зелеными массами лесов появились широкие прогалины далеких альпийских лугов, над ними еще более далекая гряда гор, над которой, врезаясь в тучи, сверкнула снегами Ушба239(ил. 13).

Ил. 13. Дорога в Местию. Сквозь облака видна вершина Ушбы

Ушба, одна из самых страшных, неприступных гор Кавказа, гора великого Аримана и стерегущих его горных духов, дэвов, гора, овеянная легендами, долго считавшаяся недоступной и ставшая для альпинистов мечтой, а потом пробой сил и мужества; грозный противник и вместе с тем объект любви, восхищения и страстных желаний. Брат и сестра – Алёша и Александра Джапаридзе240 – взяли впервые самый труднодоступный пик; ее первый пик был покорен раньше. И в честь мужества людей, победивших склонившуюся под их ноги гордую главу непреклонной владычицы гор, умеющие ценить мужество сваны зажгли огни на вершинах своих башен. Прошло несколько лет, и Ушба – как коварный враг, затаивший жажду мести, – взяла реванш в борьбе. Алёша Джапаридзе погиб при новом восхождении на ее вершину под тяжкой массой снеговой лавины. В тот год, когда я впервые увидела Ушбу, она еще была его могилой и памятником его упорству. Позже были найдены части его тела, вмерзшие в лед и пролежавшие так 25 лет. Может быть, лучше было бы ему так и остаться в ледяных объятиях своей жестокой и прекрасной возлюбленной, на гордом пьедестале щетинистых гор, вздымающих к небу ледяные пики?

Странное и завораживающее впечатление произвела на меня с первого взгляда Ушба, так непохожая на другие горы. Двумя острыми, хищными клыками, на которых даже снег не может удержаться, вонзается она в небо. Ниже лежат вечные снега, но и они прерваны зубцами бесчисленных скал, разрывающими белизну и уничтожающими покой снегового пояса. Одна из вершин была обвита облаками и лишь порой выглядывала из них, разрезая их в клочья своим острием. И какой неукротимой, жестокой, непокорной жизни были полны неуравновешенные очертания горы, что она поистине казалась живым существом, диким зверем, воплощением бешеной стихии, страшным, коварным и великолепным в одно и то же время. С разных точек зрения она появлялась на поворотах дороги, далекая и близкая, манящая и пугающая, дразнящая и приковывающая к себе неотрывный взгляд. Я пыталась фотографировать ее на ходу, прыгающим в руке аппаратом, зная, что ничего хорошего не выйдет, сердясь заранее на неудачи и ощущая как будто издевательство самой Ушбы, стоявшей передо мной, но не дававшей запечатлеть на пленку свою злую красоту.

Долина еще расширилась, и внизу появились прямоугольники лоскутных посевов, то зеленых, то желтых, и среди них первые селения сванов, каменные груды прилепившихся друг к другу построек с чешуйчатыми крышами и четырехгранными башнями, подобными массивным столбам. Точки бойниц чернели в их стенах, сложенных из тесаного камня, с выступающими арочками машикулей241 вверху и с очень пологими двухскатными перекрытиями. Такие башни характерны на Кавказе только для Сванетии. Я замерла при виде великолепного своеобразия этой неповторимой картины. Я даже забыла на миг про Ушбу. Но вот она появилась опять во всей своей красе за разветвлением дороги в боковую долину, где расположено селение Бече242. Здесь кончается путь через снеговой перевал, ведущий в Сванетию с севера. А впереди после нового подъема долины, по широкому дну которой среди раздвинувшихся гор неслась теперь машина, уже засверкала новая снеговая цепь. Она была увенчана вершиной Тетнульд243, спокойной, плавно очерченной, сияющей, белоснежной, не изборожденной никакими остриями и трещинами коварства, гнева и неистовства. Через широкое пространство, через головы других гор смотрели друг на друга Тетнульд и Ушба – две великие горы, такие разные по своему характеру и облику. Легенда сделала их женихом и невестой, превратив Ушбу в возлюбленную Тетнульда. Может быть, следовало бы распределить роли наоборот, воплотив в чистоте и спокойствии Тетнульда представление о чистой, мягкой и ясной женственности, а в неистовой жестокости Ушбы образ буйной мужской силы? Да, можно было бы и так. Но как женское, так и мужское начала бывают различны. Поэтому не менее убедительно, что Тетнульд – олицетворение уверенной и спокойной силы, прямоты и благородства, а Ушба – образ колдовской, завораживающей, дурманящей, неверной красоты, присущей женщине-соблазнительнице. Разве не была соблазнительницей Ева? И разве Самсон и Далила244 не воплощение такого же соотношения мужского и женского начал?

Немного в стороне от нас осталось селение Латали245, как и Бече, лишенное башен, но с поднимающейся над домами небольшой, простой, каменной базиликой. Это церковь Мацхвариши, украшенная в XII веке росписями грузинского мастера Микаэла Манлакели246, изобразившего здесь грузинского феодала, управлявшего Сванетией в тот период, когда она входила еще полностью в состав Грузии. Я вспомнила статью и репродукции, по которым я перед тем познакомилась с этой церковью в Тбилиси.

Уже вечерело, когда мы подъезжали к Местии после девяти часов головокружительного, чудесного, но тяжелого пути. Когда мы увидели поселок сверху и издали, он предстал перед нами весь ощетинившийся башнями, скульптурно вылепленный светотенью, золотистый в лучах заходящего солнца, крохотный, но материальный на базе нематериального величия, сияющего и тающего в свете Тетнульда. Это было удивительное, ни на что не похожее зрелище. И все же шевельнулись ассоциации… Сан-Джиминьяно, далекий итальянский городок, тоже скопление башен, подобных десяткам стройных столбов… Дыхание Средних веков, разное и единое в разных странах, повеяло на меня, как резкое дыхание ветра снеговых вершин Ушбы. А Тетнульд… Этот спокойный и благородный гигант, не стал ли он тоже могилой другого брата Джапаридзе – Симона? Да, и Самсон был жесток и суров. Но не коварной жестокостью Далилы… И все-таки Далила была прекрасна и невозможно было устоять перед ее соблазном. Прекрасна и жестока, как сама жизнь.

Когда мы въехали в Местию, уже сгустились сумерки и сразу стало холодно, как всегда на больших высотах после захода солнца. Башни отступили во мрак, а мы оказались на площади с несколькими современными двухэтажными каменными постройками, освещенными электрическим светом. Это рассеяло фантастику воображения, перенеся в нечто более обыденное, но все-таки необычное. Я ощущала, что укрывшиеся в темноте башни продолжают смотреть на нас, хотя им и пришлось спрятаться от чужого и вызывающего настороженное удивление света. В маленькой двухэтажной гостинице нам предоставили места, и я оказалась в пустой чистой комнате вдвоем с Алисой Владимировной.

Ил. 14. Сванетия. Местия

Мне не хотелось ни о чем говорить, меня тянуло поскорее лечь и заснуть, так отяжелела моя голова от впечатлений. Последнее, что я услышала, уже лежа, были слова, сказанные чуть ироничным голосом моей соседки:

– А вы чувствуете, как отличается местная интеллигентная молодежь от большинства нашей нынешней интеллигентной молодежи? Здесь сохранилось гораздо больше воспитанности, уважения или хотя бы внешней почтительности к старшим и тем более гостям. Я думаю, что не только я, но и вы должны это ощущать. Это очень приятно.

– О да, очень, – пробормотала я, погружаясь в темную бездну сна.

Следующий день мы бродили по Местии (ил. 14), рассматривая старые, крепко сколоченные дома и хозяйственные постройки, сросшиеся в прочные монолитные комплексы с боевыми башнями, с которыми все помещения сообщаются, чтобы можно было в минуту опасности укрыться и запереться в этих массивных убежищах. Все сложено из отесанного, хорошо пригнанного или, наоборот, необработанного камня, в любом случае прочно сцементированного, часто оштукатуренного снаружи. Крыши тоже каменные из плиток сланца. Все говорит о единообразных, но веками развивавшихся до этой надежной устойчивости строительных навыках. Массивность и прочность простых, почти не расчлененных каменных блоков определяет характер сванской архитектуры, превращая селения в сумрачные и внушительные нагромождения каменных глыб с узкими прорезами улиц. Как бойницы башен, смотрят наружу немногочисленные маленькие окна старых домов. И такими же крепкими, массивными, сумрачными, замкнутыми кажутся сваны – высокие, сильные, плечистые, медлительные и неразговорчивые, с крупными чертами мужественных лиц. Даже самые красивые лица грубоваты по сравнению с красотой грузинов. Обветренные и потемневшие от солнца, эти лица будто высечены из твердого камня, высечены обобщенно, без тонких деталей, и потому монументальны, как и мощные фигуры. Наряду с черноволосыми и черноглазыми, много сванов сероглазых с довольно светлыми волосами, что нередко встречается среди горцев, живущих в наиболее высоких частях Кавказа. Теперь сваны не носят ни бешметы, ни черкески, – все это уступило место некрасивой, будничной современной одежде, состоящей из купленных в лавке брюк, высоких грубых сапог и курток, часто бархатных в рубчик. Только на головах сохранились круглые, валяные из войлока шапочки-сванки, белые, серые или черные, с висящим концом шнурка, который скрещивается на макушке, а в случае ветра закрепляет шапку под подбородком. Женщины в Местии были одеты тоже в ту некрасивую полугородскую одежду, которую приносит примитивная форма современной цивилизации в глухие сельские или горные углы, еще бесконечно далекие от новой культуры, но уже теряющие свою собственную народную культуру вместе с красотой национальной одежды. Да и среди старых домов, гордо поднимающих над селением свои башни, масса новых построек обычного грузинского типа, одноэтажных или двухэтажных, с открытыми галереями на столбиках вдоль всего фасада. Они более просторны и светлы, чем старые, и в них сказывается умение сванов хорошо строить, перенимая даже новые типы сооружений.

Непосредственно над Местией возвышается покрытая лесом гора, которую называют Кругозором. Сюда водят туристов для обозрения широкой панорамы, открывающейся с ее вершины. Но мы не успели совершить это восхождение. Экспедиция торопилась заняться делом, и во второй половине дня мы отправились в Лагами – небольшое, увенчанное башнями селение недалеко от Местии. По дороге мы любовались опять сияюще-чистой снеговой цепью гор, над которой возвышалась белоснежная шапка Тетнульда.

Кроме старинных башен и домов, которые мы осмотрели в Лагами, мы долго задержались у маленькой церкви Успения, относящейся к XII–XIV векам (ил. 15). Я впервые познакомилась здесь с этими характерными сванскими церквями, совсем не похожими на церкви. Простой каменный параллелепипед с двухскатной крышей, низенький вход часто сначала в тесный притвор, а из него в святилище, узкие щели окон, чаще всего по одной в толстых стенах святилища. Вот и все. Даже никакого креста, венчающего сооружение. Притвор черен от копоти, так как здесь в праздники пекут ритуальные хлебы. Далее следует простое, с грубо выведенным полуциркульным сводом, помещение самой церкви, от которой тяжелой и тоже грубо высеченной аркадой отделена алтарная часть. Она закругляется в виде апсиды, хотя снаружи этого закругления нет. Алтарь тоже каменный, как и скамьи, порой выступающие из стен в восточном завершении церкви. Здесь хранятся старые иконы, кресты, чаши, осмотреть которые можно только под ревнивым и подозрительным взглядом старика, хранящего ключи от церкви и берегущего ее как святыню селенья. Святыню, к которой относятся не только почтительно, но и суеверно, хотя никаких священников нигде нет и ритуал полуязыческих праздников и обрядов совершается самим народом. Конечно, попасть в эти церкви трудно – надо обладать завоеванным доверием, которое имеют грузинские искусствоведы, ежегодно ездящие в Сванетию для своей научной работы.

Ил. 15. Лагами. Церковь Успения (XII–XIV вв.)

После того, как большая половина Верхней Сванетии стала «вольной», на всей ее территории возобновился отход от присвоенной грузинскими феодалами христианизации, и без того остававшейся очень внешней. Упростилось строительство церквей, стали примитивней и грубее фресковые росписи, делавшиеся в основном уже местными мастерами. Но интерес и любовь к этим росписям не исчезли. Церковь Успения в Лагами сохранила остатки фресок не только внутри, но и снаружи, хотя они плохо различимы и очень фрагментарны. Лишь электрический фонарик помогал различить на внутренних стенах контурные очертания суровых лиц и плоские пятна одеяний. А снаружи густые ветви разросшихся деревьев и трепетавшие узорчатые тени от них дрожали на штукатурке, мешая разобрать следы выцветших изображений. На окружавшей церковь высокой, сложенной из грубого камня ограде сидели дети и рассматривали нас блестящими, живыми, любопытными глазами.

В тот же вечер перед закатом солнца мы выехали на грузовике в селенье Накипари, вместе с присоединившейся к нам в Местии Татьяной Сергеевной Шевяковой247, о которой я уже до того много слышала. Урожденная княжна Щербатова, дочь министра внутренних дел Николая II, она в начале революции, когда крестьяне перебили ее семью, была спасена своей няней, одевшей ее в крестьянскую одежду и спрятавшей в деревне. Ей было тогда 12 лет. После этого ей все же удалось окончить Академию художеств в Петрограде, и она вышла замуж за Шевякова, от которого у нее есть дочь и фамилию которого она до сих пор носит. Однако в конце 1920-х годов ее муж был сослан за участие в сектантском религиозном движении и погиб где-то в лагере на Белом море. Чувствуя, что ссылка неминуемо грозит и ей, даже просто за ее происхождение, Татьяна Сергеевна решила сама ретироваться вовремя из центра и перебралась в Тбилиси, где стала крупнейшей в Грузии специалисткой по копированию средневековых фресок и где ей удалось прижиться и уцелеть. Таковы были рассказы, мной услышанные о Бебке, как ее прозвали в молодости, а приятели называли и теперь. В добавление к этому обычно говорилось, что она обладает такой невоздержанностью речи и настолько заговаривает людей, что трудно и утомительно долго пробыть с ней вместе. Может быть, это следствие какого-то надлома нервной системы, но от этого окружающим ее людям не легче.

Когда в гостинице Местии я впервые столкнулась с Татьяной Сергеевной, она меня поразила тем, что в ней не чувствовалось никаких признаков ее аристократического происхождения. Передо мной была очень крупная, высокая, сильная, пышная типично русская женщина, с большим узлом полуседых волос на затылке, с карими глазами, с крупными чертами довольно красивого лица, с большими руками и ногами. Женщина породистая, но не аристократически. Манеры же вести себя и говорить оказались у нее грубовато-непосредственными настолько, что на ум приходили представления разве что о русском боярстве или патриархальной знати XVIII века, еще не отшлифованной придворной жизнью и сохранявшей грубоватую непринужденность, порою близкую к бесцеремонности самодурства. Вероятно, жизнь, заставившая эту женщину пройти огонь, воду и медные трубы, чтобы выжить и вынести борьбу за жизнь, наложила на нее подобный отпечаток. Она была порывиста, непосредственна и грубовата во всем – в голосе, в тоне, в словах, в движениях – и производила очень оригинальное впечатление. Даже самые нецензурные ругательства были для нее вполне привычны. Однако все говорили также, что человек она хороший, а художница превосходная и работница самоотверженная.

Когда мы собирались в Накипари248, она явилась к машине в мужской полосатой пижаме, обрисовывавшей мощные формы ее все еще пышного крепкого тела. На голове же ее красовалась широкополая соломенная шляпа, подвязанная под подбородком потрепанными лентами. Вид был изумительный, но она заявила:

– Я нахожу теперь этот костюм самым удобным. И не жарко, и от солнца защита, и удобно влезать в грузовик. Шерстяные брюки менее удобны, – она презрительно взглянула на нескольких девиц, надевших модные узкие брюки. – Кроме того, ведь я работаю в этом костюме. Зачем же возить еще что-то лишнее из одежды? У меня и так хватает всякого барахла.

И она водрузила в кузов машины несколько тюков с этюдниками, бумагой, красками…

Мы сели на доски, перекинутые вместо скамеек через кузов, а затем в машину ринулась толпа сванов, ехавших из Местии в свои селенья. Наряду с мужчинами появились и женщины из селений, одетые с ног до головы в черное, в длинных платьях и черных покрывалах, окутывавших головы и плечи. Шевякова явно произвела неотразимое впечатление на мужчин, и они буквально облепили ее со всех сторон, поддерживая, но под этим предлогом тиская и полуобнимая. Вести себя более нагло и откровенно мешала все еще не исчезнувшая сдержанность горцев, являющаяся не только своеобразным выражением пережитков старинной этики, но и мужского достоинства. Татьяна Сергеевна отнюдь не выражала досады, принимая все это как знаки привычного ей мужского внимания. Ее голос без конца звенел в связи с любым поводом, появлявшимся по дороге, а то и без всякого повода. Это смешило, но и мешало сосредоточиться на впечатлениях, рождаемых дорогой, по сравнению с которой даже путь по Ингури казался райским.

Очень быстро дорога углубилась в лес, темной стеной поднимавшийся вверх по крутому склону с одной стороны и густой массой скрывавший обрывы, зиявшие по другую сторону. Иногда эти обрывы открывались страшными осыпями камней или отвесами скал. На поворотах можно было заглянуть в живописные ущелья и увидеть где-то высоко-высоко в небе кружившиеся вместе с облаками верхушки пихт и сосен, еще очень далеких от вершин тех гор, которые нас окружали. Ухабы и неровности были таковы, что, казалось, в каждый следующий миг мы будем выброшены из машины или она сама полетит в преисподнюю. Облака горели закатным огнем, они были золотыми, красными, потом лиловыми. Куски неба проглядывали в узкие просветы иногда как вспышки пожара. Потом все стало угасать, синеть, темнеть и наконец почти непроницаемая мгла обняла мир. Только звезды сверкали кой-где между невидимых туч и фары грузовика вырывали стволы, ветви и травы из таинственно-мрачного сумрака, охватившего нас и неохотно расступавшегося перед огнями машины. Ощущение того, что мы неслись по узкому пути, повисшему над пропастями, теперь совсем неведомыми и полными зловещей тьмы, действовало возбуждающе и придавало еще более мрачный оттенок слабо различимым порой очертаниям горного ландшафта вокруг нас.

И вот на одном из крутых поворотов машина остановилась. Не удивляясь и молчаливо уступая место, сваны дали сойти с машины старой женщине, закутанной в черное и похожей на черную лесную птицу. Когда она слезла, машина опять тронулась, а она пошла пешком, все более отставая и оглашая воздух жуткими, гулко отдававшимися в горах воплями. У меня кровь оледенела в жилах, так это было страшно, таинственно, овеяно ритуальной мистикой древних языческих легенд.

Видимо, все испытали это оцепенение, и только громкий голос Шевяковой прервал вопросом тревожную тишину, звеневшую шумом мотора и все более терявшимися среди леса и гор причитаниями старухи.

– Неделю назад, – ответил один из сванов, – в этом месте машина упала в пропасть. Все разбились. И сын этой женщины тоже. Вот она и не может ехать мимо этого места. Будет идти до селенья пешком и оплакивать сына.

Все глуше, все жалобнее и все страшнее звучал издали голос, уже почти нереальный, будто рожденный самой ночью, как символическое выражение вечной скорби утрат, материнского горя и тяжкой покорности жестоким законам бытия. Вот он почти замолк… Вот донесся опять слабым, безнадежным стоном… А впереди, за поворотом, уже мелькнули огни селенья, и опять начала о чем-то болтать Шевякова, с нетактичностью, которая в этот момент показалась не только неуместной, но даже ранящей.

При свете вынесенной из дома керосиновой лампы и карманных электрофонариков мы разгрузились и вошли через двор в большой новый двухэтажный дом с открытыми галереями, где нас встретили сдержанные, но готовые принять давно знакомых гостей хозяева. Тбилисские искусствоведы уже не раз у них останавливались и считались друзьями. В просторной, опрятной комнате мы легли спать, кто на деревянных кроватях, кто на деревянном полу, на который были положены перины. Теплые стеганые ватные одеяла заставили нас быстро забыть о холоде, от которого мы успели продрогнуть в машине после заката солнца – ведь мы поднялись высоко над Местией. В моих ушах еще долго звучали вопли, будто и теперь доносившиеся из черного царства ночных лесистых гор, а в глазах качались верхушки сосен и пихт, кружась вместе с угасавшими облаками.

Утром я осмотрела маленькое, живописное селенье, раскинувшее свои новые и старые дома с башнями в ложбине между лесных вершин, за которыми сверкала снеговая горная цепь (ил. 16). Наш дом стоял среди чистого большого двора, который с утра тщательно подмела Маро – миловидная, молчаливая хозяйская дочка. То, как повязана была ее косынка на густых, чуть рыжеватых косах, говорило, что она бывала в городе. Дом был выбелен и ничем не отличался от обычных грузинских домов. Перед ним был даже огорожен маленький садик со скамейкой под несколькими фруктовыми деревьями. Но эти деревца с трудом терпели суровый высокогорный климат, казались почти игрушечными, фрукты на них не поспевали и дети съедали их зелеными.

Ил. 16. Накипари

Однако над этими «новшествами» царили устои старины. Здесь же во дворе возвышалась тяжелая четырехэтажная башня с бойницами и машикулями, а к ней с четырех сторон были пристроены старый дом, служивший теперь кухней, сарай для скота и другие хозяйственные постройки. Внутри старого дома был огромный очаг с висящим над ним на цепи котлом, тяжелые скамьи и столы, старая утварь, частично перемешавшаяся с новой посудой, но все еще преобладающая. Башня была разделена на этажи деревянными настилами с люками, к которым были приставлены деревянные лестницы-стремянки. Если враг врывался в нижний этаж, лестница втягивалась в верхний и люк наглухо закрывался. Так можно было отступать, обороняясь, до последнего этажа, из-под машикулей которого, когда мы на него влезли, открылся живописный вид на селенье.

Посреди селенья стоит церковь Святого Георгия, построенная в XI веке и в начале XII века расписанная, может быть, царским мастером Тевдоре249, явно сваном по происхождению, но приезжавшим сюда от двора имеретинского царя. Может быть, однако, в данном случае роспись и не его, а какого-то грузинского живописца или местного, хорошо знакомого с росписями грузинской школы. Церковь обширнее более поздних сванских церквей, но очень простая, прямоугольная, с двухскатной крышей и более низкими, чем она сама, пристройками с двух сторон. Вход через притвор ведет в простое, нерасчлененное внутреннее помещение. Узкие щели окон пропускают мало света. Сохранился их древний переплет, образующий вертикальный ряд круглых отверстий. Снаружи слепые полуциркульные арки и несколько скромных декоративных рельефов украшают фасад. На некотором расстоянии стоит невысокая звонница – квадратная в сечении башенка с пологим четырехскатным перекрытием и пролетами, в которых висит колокол. Крестов опять нет. А внутри Шевякова в тот же день начала копировать довольно хорошо сохранившиеся росписи. Она водрузила скамью на столы и героически стояла весь день на этом неустойчивом нагромождении, заменявшем ей леса. Работала она упоенно в своей полосатой пижаме. Поглощенная работой, она даже переставала говорить, наоборот, сердилась, когда ее отвлекали.

Сванские росписи… Даже если порой мастера, их создавшие, были не сванами, они, как это часто бывает, создавали росписи, проникнутые не грузинским, а именно сванским духом. Тем более это было неизбежно для художников-сванов, учившихся у грузин, но остававшихся сынами своей страны. Это фрески более простые, более примитивные и грубые, чем грузинские, но более далекие от византийских связей, самобытные, непосредственные, наивные, суровые, героические. Абсолютно распластанные фигуры, резкие контуры рисунка, большие красные пятна охр и красных глин, торжественные, но полные динамики фигуры и жесткие лица с крупными, грубоватыми чертами. Мужественная сила, гордое достоинство, героичность самих сванов запечатлены в этих святых, в этом строгом Боге-воителе, который решительно оттеснил образ Богоматери – женщины – в алтарной абсиде. Но самое излюбленное – святой Георгий, Чкрак250, – и другие святые воины, скачущие на таких условных по рисунку и цвету, но таких выразительных живых конях – красных, синих, зеленых… Грозные всадники, отстаивающие свободу Сванетии! Сколько эпической поэзии, сколько настоящего величия и настоящей, искренней, но земной веры в этом наивном и чудесном искусстве!

В церкви Св. Георгия, кроме торжественного деисуса251 в алтарной части, внимание привлекают именно два всадника – Георгий и Теодор252, занимающие почти всю боковую стену, великолепные в своем воинственном блеске. На противоположной стороне с эпическим спокойствием изображено мученичество Георгия.

Конечно, и теперь весь день, пока мы приходили в церковь и Шевякова работала там, старик, хранящий ключи от этой святыни, сидел здесь же, молчаливо наблюдая, чтобы мы ничем ее не осквернили и тем более ничего не посмели из нее похитить. Мои спутницы предупредили меня и Банк, бывших впервые в Сванетии, о многих правилах поведения, нарушение которых приведет к тому, что нас забросают камнями. Это относилось и ко многим интимным подробностям быта. Мы должны были строго соблюдать все эти правила, чтобы ничем не оскорбить сванов.

Вечером, когда мы ели что-то наскоро приготовленное из привезенных нами продуктов и хозяйского молока, голос Шевяковой наполнял комнаты дома. У меня не было с собой одежды для высокогорного района, я мерзла, когда заходило солнце, и теперь сидела в стороне, на деревянной кровати, закутавшись в ситцевое одеяло. Так было и уютнее, и приятнее смотреть на освещенный лампой центр комнаты, где суетились хозяйничающие девушки и за столом монументально восседала Татьяна Сергеевна. Десятки разных историй по какому-нибудь поводу или без всякого повода быстрым бурным потоком лились из ее уст, рассыпаясь вокруг звонкими брызгами и порою взрывами смеха.

– Ну, конечно, они облепили меня, как мухи, в машине, потому что, кажется, уже нет места в Грузии, где бы не считали, что любая русская женщина обязательно б…, – переживала она вчерашнее путешествие. – Но мне давно уже наплевать на это, я привыкла к этому и не обращаю внимания. Иначе как бы я делала свою работу, отправляясь часто совсем одна в дальние горные селенья?

– Но сознайтесь, что все-таки это бывает и неприятно и страшно. Мы не русские, но никогда не решились бы на такие путешествия в одиночку. Если женщина, особенно городская, ездит одна, это независимо от ее национальности воспринимается часто как признак ее доступности. Правда, не всюду и не всегда. Чем более глухие места, тем безопаснее. Сванетия уже развращена в этом отношении туристами и туристками, – в этих фразах сливались и перемешивались голоса нескольких грузинских искусствоведок.

– Страшно? – усмехнулась Шевякова. – Не так уж страшно. Надо только уметь дать отпор. Но, конечно, это надоедает и бывает противно.

– Помните, – засмеялась задорно Нелли, – как мы ездили осматривать памятники в районе Гори и не успели оглянуться, как уже обнаружили, что вы боретесь с каким-то парнем? Вы и он, вцепившись друг другу в руки выше локтя, топтались на месте, как два сцепившихся рогами козла или как быки, упершиеся друг в друга лбами.

Раздался смех. Шевякова тоже смеялась.

– Ну, у меня бывали и похуже переделки. Один раз я поехала поездом в отдаленный монастырь копировать фрески. Приехала вечером и одна должна была по пустынной горной тропе дойти до монастыря. В таких случаях всегда надеешься, что тебя никто не заметит. Идешь на риск и рассчитываешь на удачу. Я шла, неся в одной руке тяжелый этюдник, а в другой сетку с большущим арбузом. Прошла полпути и вдруг встретила какого-то парня. Ну, конечно, после недолгих расспросов он на меня набросился, думая использовать такой подходящий случай. Руки у меня были заняты: бросить этюдник было нельзя, а бросить арбуз было жалко. Я изловчилась и ударила его в живот изо всей силы. Он взвыл от боли и пришел в ярость. Пришлось положить все, что было у меня в руках, и сцепиться в драке. Мы катались по краю отвесного обрыва над ручьем, и я его била и кусала, как могла. Потом один поворот – и мы сорвались вниз. Он меня выпустил, и я ухватилась за камень, а он покатился вниз. Когда я выкарабкалась на тропу, взяла этюдник и сетку с арбузом, слышу – снизу он кричит: «Помоги, я ногу сломал!» А я ему отвечаю: «Ну и пес с тобой. Так тебе, чорту, и надо. Лежи, пока тебя другие подберут», – и пошла своей дорогой.

– Скажите, Татьяна Сергеевна, – чуть ехидно звучит голос Нелли, – а все-таки все кончилось благополучно?

– Во всяком случае, я всегда сопротивлялась до последней возможности, – с громким смехом отвечает Шевякова.

Я тоже не могу удержаться от смеха в своем темном углу.

– Ас Ренэ253 когда-нибудь случались такие истории?

– Что вы, никогда! На нее никогда не смотрели как на женщину, – в этом заявлении Шевяковой чувствуется женское тщеславие тем, что именно она всегда оказывалась предметом соблазна и вожделения.

О Ренэ Оскаровне Шмерлинг – одном из крупнейших специалистов по искусству Кавказа и прежде всего Грузии – говорят то и дело, будто она незримо присутствует с экспедицией в этих горах, без нее почти немыслимых в сознании моих спутников. То как авторитетное указание приводят ее мнение о памятниках искусства, то рассказывают почти легендарные истории об уважении и любви к ней горцев, то удивляются ее удивительному энтузиазму и смеются, что она даже позавтракать никому в экспедиции не дает, гоня всех сразу на работу, то подчеркивают ее неутомимость и полнейшую неприхотливость. Она может сутками не есть и не пить… Она ходит лучше молодых, хотя ей порядочно за пятьдесят лет… Горцы научили ее даже особой поступи, которая вырабатывается у них с детства привычкой ходить по горам… Ради науки и путешествия она забывает обо всех естественных потребностях человека… Я слышу о ней столько и все изображают ее такой необыкновенной, что у меня растет желание с ней поскорее встретиться. Ее ждут со дня на день – она должна нагнать экспедицию, вернувшись из Дагестана.

Хозяева наши очень мрачны и необщительны. Одетая во все черное, как и прочие женщины селенья, хозяйка днем готовит в старом доме на очаге. Она дает нам картошку, неожиданно очень хорошо растущую здесь, молоко и самодельный сыр, а также лепешки, которые она печет из темной муки. Все это по достаточно дорогой цене. Трудная жизнь, которую вели сваны, платя за свою независимость отрывом от мира и привычкой рассчитывать только на местные ресурсы, сделала их скупо-бережливыми. Гостей угощают как гостей только в том случае, если они приехали в гости, на день, а не на работу и на какой-то продолжительный срок. Кроме того, гостеприимство раскрывается в их отношении друг с другом, со своими. Оно мало обращено к пришельцам со стороны, к которым не привыкли в прежние века и к которым теперь относятся настороженно, недоверчиво, если это не старые знакомые. Когда с конца XIX века пришельцы стали более частыми, недоверчивость сванов обострилась – в проникновении чужих людей чудилась угроза их изолированности. Вместе с тем пришельцы были с деньгами, что пробуждало желание порой их ограбить или хоть побольше от них за все взять. Так поступали и наши хозяева, что противоречило представлению о патриархальных нравах и гостеприимстве горцев. Особенно туристский маршрут и массовый туризм вызывают раздражение и неприязнь сванов. Туристы относятся к ним как к дикарям, нарушают местные обычаи, ведут себя часто развязно и грубо. В Сванетии уже привыкли к тому, что туристки ходят не только в брюках, но и в трусах, однако это, конечно, отнюдь не способствует уважению к ним со стороны местного населения. В значительной степени это переносится и на приезжающие сюда грузинские экспедиции. Правда, после нескольких приездов их уже принимают в свои дома безотказно, за них как за гостей отвечает все селенье, но далеко не всегда к ним приветливы и очень часто стараются извлечь из их пребывания побольше материальных выгод.

Если хозяйка все-таки разговаривает с нами (вернее, с теми, кто говорит по-грузински), то хозяин, возвращаясь вечером, сидит молча у очага и не обращает на нас внимания. Он плечистый, сильный, сухой, в серой сванке, с суровым, будто из камня высеченными лицом. Зато у наших девиц дружеские отношения с хозяйской дочкой Маро. Она рассказывает им, а они передают мне, о горе, делающем таким сумрачным ее лицо. Года два назад она приехала в Тбилиси и провела там зиму у родственников. В нее влюбился молодой грузин, она ответила ему тем же, и они решили пожениться. Однако без согласия родителей это было бы невозможно, так как легло бы позором на весь их род. Она приехала домой, чтобы получить это согласие, и тут к ней посватался сван, товарищ ее брата. А если сватается сван, выйти замуж не за свана значит нанести оскорбление всей Сванетии, а жениха-свана вызвать на кровную месть. Сколько ни умоляла она отказаться этого неожиданного претендента на ее руку, он отвечает, что жить без нее не хочет и, если она выйдет замуж не за него, а за тбилисца, убьет и его, и ее родителей. Бедная девушка плачет ночи, не зная, какой найти выход. По обычаям сванов она может в данном случае только одним способом уклониться от брака с нелюбимым, не вызвав с его стороны кровной мести, – дать ему клятву, что она вообще никогда не выйдет замуж, потребовав от него ответной клятвы, что он никогда не женится. Если он не пойдет на это, она считается свободной от его притязаний. А если пойдет? В порыве страсти сваны часто идут на это. Но тогда ее ждет вечное безбрачие и вечная разлука с выбранным ею женихом. Клятвами сваны не шутят, они у них до сих пор священны. И кровная месть тоже не вывелась. Сразу же по приезде в Местию мы услышали, что какой-то молодой сван, только что окончивший в Тбилиси медицинский институт и приехавший работать на одном из медпунктов, которые теперь появляются в селеньях (и обслуживаются только сванами), поссорился на какой-то свадьбе с одним из гостей и, оскорбленный им, убил его тут же ударом ножа.

– Где же он теперь?

– Он сразу убежал, и не только из Сванетии. Он скрылся в России. На Кавказе все равно родственники убитого нашли бы его и ему отомстили бы.

– А разве в России он в безопасности? По государственным законам он уголовный преступник, как всякий убийца.

– Ну, русские и прочие государственные власти в это еще не вмешиваются или вмешиваются редко и осторожно. Счеты кровной мести сваны сводят между собой. Иначе пойдут убийство за убийством тех, кто вмешался, такая история завяжется, что лучше не начинать.

В Накипари я видела, как мальчики целыми днями упражняются в стрельбе из мелкокалиберных винтовок, на лету попадая в птиц. Естественно, что каждый взрослый сван, и не только из подобных винтовок, стреляет с еще большей меткостью по любой цели. А разве найдешь среди скал и лесов стрелявшего, умеющего скрыться мгновенно и ловко, подобно дикому лесному зверю? Огромные ножи в кожаных чехлах висят у каждого свана на поясе. Известно, что у них припрятано много огнестрельного оружия. Так что власти предпочитают не посягать открыто и прямо на сванские обычаи и нравы, в которых, как всегда, переплетается столько и жестокого, и благородно-мужественного. Идут другими путями: проводят дороги, устраивают школы и медпункты, все больше привлекают сванов к высшему образованию в городах; у них сильна остается тяга к возвращению и после этого в родные места.

Один раз вечером к нам пришла в Накипари компания молодых парней, среди которых один выделялся удивительной красотой. Он казался воплощением какого-нибудь эпического героя горных сказаний. Высокий, сильный, с крупным, мужественным, открытым лицом, с огромными черными глазами под широким размахом длинных черных бровей, он держался строго, сдержанно, с достоинством. Наши девушки до того восхитились, что согласились на приглашение сходить с пришедшими сванами в их селенье, расположенное рядом, на праздник в одном из домов, где вскоре должна была быть свадьба. Правда, согласились боязливо и в сопровождении наших двух молодых людей, которых, к сожалению, в экспедиции было так мало. Вернувшись, они потом со страхом рассказывали, как на обратном пути провожавшие их сваны – может быть, нарочно, забавляясь их испугом, – теснили их, будто случайно, с тропы к отвесным обрывам пропасти, а они не решались даже показать вида, что замечают это. Страшно было нарваться на ссору. Возможно, в этом было и преувеличение испуганных девушек. А горцы не любят, когда их без причины боятся или им не доверяют, и Ренэ, как все утверждают, хорошо умеет с ними ладить, именно никогда не проявляя ни того, ни другого, а соблюдая их обычаи и подчеркивая веру в их благородство. Несомненно тут нужен особый подход. Разными сторонами здесь могут обернуться и люди, и их нравы и обычаи. Мне было жалко, что в этот раз за такой короткий срок я слишком мало смогу все это увидеть и понять.

Через три дня Кити и Нелли собрались идти в Цвирми254 – селение в нескольких километрах от Накипари, но очень высоко над ним. Остальные должны были прийти туда позже, но Алиса Владимировна и я решили поскорее увидеть новые места и отправились в путь со своими небольшими рюкзаками. Тропинка вела все выше и выше по крутому склону осыпающихся сланцев, которые то и дело выскальзывали у нас из-под ног, грозя увлечь нас в возраставшую под нами бездну, темно-серый голый обрыв которой казался как бы пепельным. Иногда тропинка совсем исчезает, уничтоженная оползнем измельченных пород. Цепляясь за выступающие кое-где более прочные выступы камня, мы висим на огромной высоте, торопясь быстро проскочить до продолжения узенькой неустойчивой тропы. Кити и я часто ждем более слабую и изнеженную Нелли и с огромным трудом совершающую этот путь Банк, очень городскую и очень нелепую среди дикого горного пейзажа.

По мере того, как мы поднимаемся, этот пейзаж становится все более головокружительным, грандиозным и великолепным. С края плато, к которому нас приводит тропа, мы видим внизу, будто с самолета, открывающуюся котловину, в которой видны крохотные каменные кубики домов и башен Накипари и еще одного маленького селенья. Между ними – русло речки, линия дороги и разветвляющиеся тоненькие нити тропинок. А над нами во все стороны поднимаются титанические, широко расходящиеся склоны гор, прорезанные ущельями, лысеющими на макушках, за которые цепляются легкие, пронизанные солнцем облака. И все это в синей дымке, свежесть которой согрета переливами золотистого света. Вокруг селений внизу отвоеванные у гор участки склонов разбиты прямоугольниками посевов, которые кажутся просто узором бархатного желто-золотистого ковра.

Маленькое селенье Цвирми (ил. 17) расположено посреди небольшого безлесого плато, крутыми склонами или обрывами спускающегося в разные стороны. Там, за этими обрывами, темное кольцо лесов, а за ним – кольцо снежных вершин. В селенье, будто на ладони поднятом среди этих двух окружающих его поясов – сине-зеленого и алмазного, – почти нет башен. Старые и новые дома теснятся друг к другу пологими двух- и четырехскатными крышами. Глухие древние стены с маленькими окошечками чередуются с открытыми галереями на деревянных столбах. Зона посевов с аккуратно сложенными снопами загорожена от скота грубыми каменными стенами и деревянными заборами. Низенькие каменные мельницы разбросаны по руслам ручьев, стекающих вниз с верхней части плато. По сравнению с Накипари селенье действительно кажется поднятым к небу на широкой ладони великана и не защищенным от плывущих над ним и задевающих его облаков.

Мы опять остановились у старых знакомых экспедиции, в новом доме с верхней галереей. Хозяйка – молодая красивая приветливая женщина в длинном темном платье и платке – оказалась учительницей четырехклассной школы. Хозяин был в отъезде. Двое маленьких детей цеплялись за подол матери, третий был у нее на руках.

Ил. 17. Цвирми. Вид на нижние селения

– Если бы вы видели ее до замужества, – сказала сочувственно Нелли. – Она была просто красавица. Теперь от нее уже почти ничего не осталось, она усталая, опустившаяся, утратившая стройность и свежесть под тяжестью непрерывного материнства и утроившейся для нее работы. Для женщин жизнь здесь безумно тяжела и сурова.

Я внимательно присмотрелась к молодой женщине, заметила уже некрасиво обвисшую под бесформенным платьем грудь, бледность тонкого лица и покорность привычки в выражении больших темных глаз.

Наскоро поев хлеба и консервов, принесенных с собой, мы пошли побродить по селенью. Удивительный вид открылся перед нами на одном краю плато. Золотистое жнивье сверкало в лучах яркого солнца, и длинные тени отбрасывали разбросанные по ниве скирды снопов. Затем невидимый обрыв проводил резкую границу этого сияющего оазиса, и над ним, за невидимым ущельем, поднимались черные, одетые густой зеленью лесные склоны. Только кое-где скользящие лучи косо золотили верхушки деревьев, и казалось, могучая масса леса наступает на островок жнивья, готовая поглотить его своим мраком. Но за цепью этих темных лесных склонов синела невесомая, далекая скалистая гряда, на которой снега были объяты закатным пожаром и, тая в пламени, переходили в розово-золотые и сиреневые пары возносящихся к небу дымчатых облаков. Будто гигантские алтари курились в небе над просторами великой горной земли.

Наше присутствие привлекло любопытных, и, когда мы возвращались, с нами шел высокий, темнолицый, темноглазый сван, в поступи которого было что-то угрожающе-хищное, как у сильного, ловкого, настороженного зверя. Я залюбовалась им и его глазами, в которых чудилось тоже что-то хищное, жестокое. Эти глаза неотрывно были прикованы к Кити, чувствовавшей на себе этот взгляд и притихнувшей от тревоги, несмотря на всю свою смелость. Она казалась совсем девочкой в бриджах, застегнутых чуть ниже колен и не скрывавших крепкие стройные ноги, и с двумя торчащими в разные стороны косичками, на концах которых белели бантики. Сван степенно расспрашивал нас, но, казалось, в глазах его вспыхивают плотоядные огоньки, когда они снова и снова обращались к Кити, старавшейся держаться спокойно, но явно терявшей уверенность.

Когда стемнело, мы сидели на балконе своего дома, хозяйка доила корову, а тот же сван бродил взад-вперед за оградой двора. Потом он вошел и, обращаясь прямо к Кити, сказал:

– Слушай, ты хотела бы остаться здесь жить, иметь свою башню?

– Что ты, я привыкла жить в городе. Я там учусь, работаю. У меня там родные.

– А если бы тебе присудили остаться здесь жить?

– Кто же может мне присудить это? – испуганно вскрикнула она.

Он не ответил, повернулся и ушел, но пугающее впечатление от его голоса, его глаз, его слов осталось и уже не покидало Кити. Она тревожно обсуждала с нами создавшуюся ситуацию. Позвали хозяйку и спросили:

– Может ли какой-нибудь сван попытаться похитить нашу девушку?

– Нет, из дома нет, – решительно сказала она. – Это было бы оскорблением нашему дому, и мой муж должен был бы отомстить за оскорбление наших гостей. Началась бы кровная месть. И даже для всего селенья это было бы оскорблением. Селенье отвечает за гостей, в нем находящихся.

– Так что можно спать спокойно в незапертой комнате?

– Конечно. Комната и не запирается. Другое дело, когда вы уйдете из селенья и пойдете по дороге. Здесь на вас может напасть всякий и похитить вашу девушку.

– Ну, нет! Мы больше одни никуда отсюда не пойдем. Дождемся прихода наших мужчин и только тогда, с ними, отправимся в другое селенье.

– А что значат ваши мужчины, если наши выйдут с ружьями и револьверами? – усмехнулась сванка. – Что они могут сделать, ваши мужчины?

После этого и утешительного, и неутешительного объяснения Кити все-таки настояла на том, что комнату, которая нам была отведена наверху, на галерее, надо запирать. Но так как никакого запора не было, решили вход в нее забаррикадировать. К двери придвинули большой стол и на него взгромоздили скамью. Для троих в комнате были кровати вдоль стен, четвертой надо было спать на перине, разостланной на полу ближе ко входу. Девицы были в такой панике и так боялись лечь ближе к двери, что, успокаивая их, на полу легла я. Некоторое время продолжались рассказы о похищении девушек, именно девушек, а не женщин, так как горцы отнюдь не склонны к «легкомысленным романам», а похищают всегда с «серьезными намерениями» жениться. Если теперь изредка происходит что-либо иное, то это уже разложение традиций в результате общения с городами. В Сванетии же мужчин больше, чем женщин; поэтому много желающих жениться и при этом любящих приезжих женщин больше, чем своих. Приезжие кажутся интересней, необычайней, привлекательней. Поэтому, отправляясь в Сванетию, даже девушки должны одевать кольца на правую руку, чтобы выдать себя за замужних. И тут же меня и Банк предупредили, что при расспросах мы должны говорить о всех девушках экспедиции, что они замужем.

Наконец, уставшие от впечатлений и дороги, мы заснули. Ночь прошла благополучно.

С утра мы отправились осматривать церкви селенья, и затем три дня, с присоединившимися к нам другими членами экспедиции, продолжались изучение, описание, зарисовки, фотографирование этих древних построек XI–XII веков (ил. 18–20) и сохранившихся в них фресок XII века. Из года в год грузинские искусствоведы по кускам, в деталях проводят эту работу. Церкви примитивные, прямоугольные, покрытые двухскатными шиферными крышами, как сланцевой чешуей. Сложены они из крупного, тесаного, прочно сцементированного камня, без всяких украшений, иногда с грубой, низкой, темной, закопченной от выпекания ритуального хлеба пристройкой притвора с одной стороны и вертикальными нишами с другой. Такие ниши с полуциркульными завершениями украшают фасад тяжелой и приземистой церкви Св. Архангелов. Между ними находится щель окна. В церквях Св. Георгия и Спасителя нет даже таких архитектурных форм, просто разрезанные узкими окнами или глухие поверхности стен. Но к церкви Спасителя сбоку приросла невысокая, квадратная в сечении башенка-звонница с пологой крышей. Церковь Св. Варвары сохранилась только в виде развалины, уже лишенной перекрытий. На фоне пейзажа все эти постройки кажутся совсем маленькими, просто каменными хижинами. Но когда смотришь на них снизу вверх, со склона возвышенностей, на которых они стоят, рисуясь на фоне неба, они приобретают монументальность и величественность древней примитивной торжественной простоты. Особенно церковь Св. Архангелов. Но и церковь Спасителя со звонницей на фоне догорающего в облаках заката предстала передо мной один раз удивительно живописным силуэтом, темным, мрачным, строгим, овеянным романтикой веков.

Ил. 18. Цвирми. Церковь XI в.

Ил. 19. Цвирми. Церковь XI–XII вв.

Ил. 20. Цвирми. Церковь XII в.

Мои спутники работали целыми днями в холодных и темных стенах этих церквей, где из облупившейся и закопченной штукатурки выступали при свете фонариков и рефлекторов полустертые куски росписей. То суровые, плоскостные, резкими линиями прорисованные лица, то кони – опять скачущие навстречу борьбе кони, то цветные пятна на одеждах, то наивные детали, указывающие место действия. Все это воображением соединялось в цельные композиции. Все отличается наивной примитивностью и наивной силой, перед которыми роспись мастера Тевдоре в церкви Спасителя кажется особенно искусной и умелой, а фрески в Накипари – принадлежащими ему и только ему. В Цвирми очень интересны черты его связи с романским стилем в ритмических узорах, прочерченных широкими линиями складок одеяния восседающего Христа, и с Византией в предвосхищающем готику изгибе тела распятого Спасителя. Прочие художники в Цвирми явно местные, мало приобщившиеся к мастерству грузинской монументальной живописи золотого века, но интересные своей самостоятельностью и самобытностью.

Чтобы отдохнуть и погреться на солнце, искусствоведы вылезали временами наружу, ложились у древних стен базилик. Но я не работала и, осмотрев церкви, сидела обычно около них, греясь, потому что на этих высотах даже в полдень свежо и стоило попасть в тень от постройки, дерева или облака, как становилось холодно. Воздух был чудесно прозрачен и чист, я вдыхала его с наслаждением, ощущая, как он обновляет мое существо. С высоты плато от разных церквей открывались разные, но всегда грандиозные и прекрасные панорамы гор. Я сидела или полулежала, любуясь ими, и, казалось, красота и величие их вливались в мою душу, как кислород в кровь, поднимая меня, очищая и обновляя. По сравнению с великим спокойствием гор душа росла и ширилась, становясь их частицей, а все мелкое в жизни уходило куда-то, теряло значение и смысл. Все успокаивалось во мне, все приходило в равновесие.

Часто, когда я лежала так долго одна около какой-нибудь церкви, приходили сваны и садились вокруг меня. Я тоже садилась и смотрела на их крупные, смуглые, то красивые, то некрасивые, но всегда мужественные лица, на их могучие плечи и сильные руки, на большие ножи в кожаной оправе, висевшие у поясов, перехвативших куртки или уже получившие здесь распространение ковбойки. Начинались на ломаном русском языке расспросы, на которые я отвечала вежливо, внимательно, то сдержанно, то приветливо. Расспросы обо мне, о Ленинграде. Ведь не так часто сюда попадает русская женщина из Ленинграда! Беседа протекала чинно и доброжелательно. Но часто она сворачивала на иные пути.

– Скажи, ты замужем? – несколько раз спрашивал меня один и тот же некрасивый, немолодой сван со шрамом, пересекавшим лицо.

– Да, конечно.

– А почему у тебя кольцо на левой, а не на правой руке?

– У нас можно носить кольца на любой руке. Я иногда и совсем его не надеваю, – в объяснение того, что мое кольцо вообще не обручальное, я, конечно, не вдавалась.

– А как же тебя муж одну отпускает? Так мужья не делают.

– Я не одна, а с экспедицией. У нас на работе часто женщины одни ездят, и мужья их отпускают.

– Нет, это непорядок. Как можно жену одну отпускать? Как можно ей верить?

– А почему же нельзя?

– Нет, нельзя женщине верить. И ты неправду говоришь. Нет у тебя мужа.

Когда этот разговор повторился в третий раз, я, чтобы прекратить его, приняла обиженный вид и заявила:

– Ты же видишь – я не девочка. Что же, по-твоему, я такая плохая и некрасивая, что никто не захотел на мне жениться и я до этих лет осталась без мужа?

Когда сваны ушли, один из них вернулся и сказал мне:

– Это он все говорит потому, что ты ему нравишься. Он бы хотел, чтобы у тебя не было мужа. Он не женатый, вдовец.

Говоривший это уже давно обратил на себя внимание всех членов экспедиции. Он жил несколько лет в Тбилиси, был одет более по-городски, чем прочие, и даже рисовался своей щеголеватостью. Его благообразное лицо было украшено черными усами, из-под которых сверкали ослепительные зубы. Он сразу же представился нам как Георгий и предложил свои услуги. Одно только он упрямо не хотел сделать – переступить порог какой-нибудь церкви.

– Я партийный, – говорил он важно, – мне нельзя входить в церкви.

Сверх всего этого он оказался поклонником Нелли. Он пожирал ее глазами, старался быть там, где она, вздыхал и упорно спрашивал меня, замужем она или нет. Я так же упорно уверяла его, что она давно замужем. Он опять вздыхал и опять через некоторое время повторял свои вопросы. Но если в отношении Нелли мои ответы имели какую-нибудь убедительность, то в отношении Кити они не вызывали никакого доверия. Ее пугающий поклонник держался вдалеке, хотя все время наблюдал за ней. Но уже в первый день работы в церквях несколько сванов, сев вокруг меня, поговорили о чем-то между собой, и один из них внушительно произнес:

– Наш человек любит вашу девушку.

– Какой человек? Какую девушку? – сделала я удивленный вид.

– Ну ту, что с косичками, знаешь? Как ее зовут?

– Кити?

– Что за имя Кити? Говори Кетован, Кете. Нет такого имени Кити. Скажи нам, кто она?

– Как кто? Аспирантка. Знаете, что это такое? Будущий научный работник.

– Это все равно. Надо другое. Есть у нее жених?

– У нее не жених есть, а муж. Она недавно вышла замуж.

– Зачем говоришь неправду? Она еще совсем ребенок. Не может быть у нее мужа. Пусть бы она вышла замуж за нашего человека. Он ее любит.

Мне объяснили, что для свана кровное оскорбление, если ему сказать, будто кто-то просто не хочет за него выйти замуж и остаться в Сванетии. Сван считает свою страну самой лучшей страной, а ее мужчин – лучшими мужчинами в мире. Поэтому я даже не пыталась объяснить невозможность для Кити согласиться на предлагаемую ей честь. Я только твердила, что несмотря на молодость, Кити во всяком случае уже обручена и должна сразу после возвращения в Тбилиси выйти замуж за своего жениха.

– Э, жених это совсем другое, – качали головами сваны. – Ведь жениха можно успеть убить до свадьбы.

Так мое пребывание вне холодных стен церквей позволяло сванам использовать меня в качестве посредницы для их планов, и я часто оказывалась в весьма затруднительном положении. Когда же я потом передавала эти разговоры своим спутницам, Нелли и Кити проявляли настоящий страх и их не веселили даже наши шутки о том, как они окажутся владелицами самых прекрасных башен в Сванетии. Поэтому девушки с некоторым облегчением вздохнули, когда мы опять спустились в Накипари, здесь в отношении сватовства было все намного спокойнее, чем в Цвирми.

А я начала вздыхать о том, что не увижу ни Калу255, ни Ушгули256 – самые отдаленные и интересные места Сванетии: надо было собираться к морю, чтобы хоть немного отдохнуть перед учебным годом. Мне говорят: «Не увидеть Ушгули – это не увидеть Сванетию». Но до Ушгули экспедиция дойдет только тогда, когда я буду уже в Ленинграде на работе. Отправиться же туда одной почти невозможно. Конечно, в Накипари можно достать лошадь и верхом проехать оставшиеся до Ушгули 25 километров. Но одной это немыслимо. Так говорят и мои спутники, и наши хозяева. Одной женщине нельзя путешествовать по Сванетии, как нельзя купаться в реках, кроме нескольких специально отведенных для этого мест, как и многое другое. С женщиной, нарушающей эти обычаи, можно сделать все что угодно – с точки зрения сванов она заслуживает любого насилия. Русской женщине, да и русскому мужчине, путешествие в одиночку еще более опасно. Можно получить пулю в спину из-за любой скалы, и никто никогда не узнает, да и не станет узнавать, кто в этом виновен. В общем, Ушгули оказался для меня недоступным в этот раз. Близился отъезд вместе с Мананой, у которой кончался отпуск.

Один из последних дней мы с ней провели на берегах Ингури257, бродя среди камней и сидя над широким бурным потоком. Деревья сбегали по уступам скал к самой воде, тянулись к ней ветвями и вместе с тем цеплялись корнями за камень, боясь быть унесенными неистовым движением воды. Казалось, опасность и пугает, и притягивает их. Сколько их зеленых собратьев постоянно вырывают и уносят эти шумные, пенистые волны! Здесь, где мы находились, ниже сосен и пихт у воды росли лиственные деревья, кустарники. Среди них было много тоненьких березок и рябин с уже начавшими краснеть кистями ягод. Так странно было видеть эти северные деревца, почти эмблему северной природы, здесь на юге. Но ведь этот горный юг по суровости был подобен северу! Мы сидели у воды и молчали, погруженные в свои мысли, в свои впечатления… Немного говорили о стихах… И опять молчали. Манана с той сдержанностью, которая не покидала эту тонко чувствующую, но такую болезненную и некрасивую девушку… А я в слиянии с безмерной красотой окружающего.

Между тем в Накипари пришел старик по имени Роман. Пришел из отдаленного селенья, чтобы увидеть Ренэ. Он был болен и говорил:

– Ренэ самый умный человек, она все знает. Если она не поможет мне советом, значит, пора мне умирать.

В ожидании Ренэ он поселился у родственников и мирно пил с ними хевсурскую самогонку, которую они, за неимением чего-либо лучшего, делают из бузины. Мои спутницы рассказывали мне, что Роман был одним из старейшин в своем селеньи Латали. У него были ключи от церкви, а в церкви, кроме старинной утвари, хранилось прекрасное грузинское Янашское Евангелие XIII века258. Ренэ пришла в селение несколько лет назад, когда еще только-только удалось организовать музей в Местии на условиях ручательства за то, что ничто из него никогда не будет вывезено за пределы Сванетии. Целью она себе поставила изъятие рукописи из церкви в музей, так как она находилась в очень плохих для сохранности условиях и почти никому не была доступна. Зная, что сваны в большинстве еще не доверяют музею местных святынь и реликвий, она осторожно начала переговоры с Романом. Но как только старик узнал о ее намерениях, он запер церковь и перестал пускать туда вообще членов экспедиции. Он потребовал, чтобы они вообще уехали из селенья. А так как они не уезжали, в них – особенно в Ренэ – летели из башен камни, когда они по необходимости покидали дом, бывший их убежищем. И все-таки Ренэ не отказалась от цели. Несмотря на камни, грозившие проломить ей голову, она каждый день отправлялась к Роману и вступала с упрямым стариком в длительные переговоры. Мне не могли передать, о чем они говорили, но результат был таков, что Роман сам бережно передал Ренэ рукопись, взяв с нее клятву, что она будет храниться в Местии. При этом он уверовал, что Ренэ самый умный человек из всех, кого он встречал в жизни, что и привело его теперь в Накипари.

И вот, наконец, с какой-то попутной машиной, накануне моего отъезда, появилась Ренэ Оскаровна Шмерлинг. Немка по происхождению, она родилась и выросла в Тбилиси, свободно говорила по-грузински и любила Грузию даже с некоторым националистическим пристрастием. По рассказам мне известно, что ее дед был военным генерал-губернатором Карса, немцем на русской службе, женатым на француженке, которая и выбрала для внучки французское имя Ренэ. Говорят, дед много полезного сделал для поднятия культуры в Грузии. Отец Ренэ259 уже родился в Тбилиси. Он был художником, оставившим, кроме прочих работ, интересную графическую серию «Нравы и типы Тифлиса». Вместе с Лансере и Шарлеманем260 он принимал участие в создании в Тбилиси Академии художеств, вместе с ними же став одним из главных столпов преподавания в ней. Он успел благополучно умереть, но единственный брат Ренэ в 1937 году был сослан и погиб в лагере. Ренэ никогда не была замужем. Говорят, из-за страстной любви, перешедшей потом в любовь благоговейную, к Г. Н. Чубинашвили261. Нежность ее к нему и теперь безгранична, а в свое время, когда она была аспиранткой его, она будто чуть не покончила с собой. Надо сказать, что и вообще в Институте царит культ Чубинашвили и ненависть к Амиранашвили262, директору Музея искусств. Это два разных, враждебных друг другу лагеря тбилисских искусствоведов, причем гораздо выше стоит в целом институт, созданный Чубинашвили после его возвращения из Лейпцига, где он не только окончил университет, но и преподавал в нем.

Сама Ренэ получила образование в Академии художеств, но предпочла стать историком искусства. Уже несколько лет тому назад она защитила докторскую диссертацию, но ее тбилисские противники (она считает, что это дело Амиранашвили) выступили в ВАКе против ряда положений ее работы. Она была вызвана в ВАК и выслушала требование кое-что изменить в своих концепциях. На это она гордо ответила: «Честь ученого мне дороже звания доктора», – повернулась и ушла.

Когда Ренэ появилась в комнате, где я сидела, я сразу поняла, что передо мной существо необыкновенное. Ей было немногим больше 50 лет, но на вид лет 60. Небольшого роста, очень худая, она казалась почти скелетиком, обтянутым сухой и уже сильно морщинистой кожей. Седые стриженые волосы обрамляли тонкое лицо с точеным благородным профилем. Голубой цвет глаз – это было, кажется, единственное от ее немецкого происхождения. Блеск глаз, подвижность лица, неугомонная энергия движений, жизнеутверждающе повышенный и романтичный тонус – все было французским, да еще усиленным грузинской живостью и темпераментностью. Она казалась почти бесплотным и аскетическим воплощением только духа в невесомой оболочке, но этот дух был полон кипучей земной жизни и обращен ко всем земным радостям жадно, активно, с широкой терпимостью и горячностью. Стоило встретить молодой взгляд ее блестящих глаз, стоило ощутить ритм ее легких, быстрых, стремительных движений, чтобы забыть морщины, седину, одну сутулую и неровно выступающую лопатку на спине и понять, что она моложе молодых. Это впечатление только укореняется временем. Она полна интереса и сочувствия ко всему – к жизни, природе, людям, науке, поэзии, искусству… Она заражающе этим действует на других, придавая особый тон всем поездкам и экспедициям. Она и остроумна, и шутлива, и насмешлива, и полна приподнятого пафоса, и глубоко серьезна. Она щедра, добра и вместе с тем умеет страстно и далеко не всегда справедливо враждовать, рвать с людьми отношения, высказывать все всем всегда в лицо, в том числе и самое возмущенное негодование, если люди (по ее мнению) нарушили принципы честности и человечности. А принципиальность – одна из основных черт ее характера.

Быстрая, открытая, улыбающаяся, в темной юбке, спортивной куртке, в войлочной серой рачинской шапочке с маленькими полями, она сразу обратилась ко мне, как к старой знакомой, приветствуя меня словами:

– Так вы та самая ленинградка, о которой я слыхала в Тбилиси! Ну как, понравилась Сванетия?

И потом после короткого непринужденного разговора со мной она долго, серьезно, сочувственно беседовала по-грузински с явившимся к ней Романом. Когда он ушел, она сказала:

– Бедный старик! Он верит в мои медицинские познания. А чем я могу ему помочь, кроме самых обыденных советов? Но ведь если горец во что-то верит, он верит, как ребенок, и разрушить эту веру трудно. Да и больно!

В тот же день Ренэ уже работала, а на другое утро, когда я собрала рюкзак и вместе с Мананой уходила ловить проходящую машину на дороге, Ренэ сказала мне, прощаясь:

– Ну что ж? Хотите на будущее лето поехать в Дагестан?

Я вспыхнула от удовольствия. О Дагестане я давно мечтала. И само предложение было так приятно – оно явно значило, что я понравилась Ренэ.

– Еще бы! Очень хочу! – вырвалось у меня.

– Тогда мы с вами спишемся зимой и вместе отправимся в путешествие.

Она дала мне адрес и крепко пожала руку.

Через час или два мы с Мананой уже ехали к Местии в виллисе каких-то геологов и после ночлега в Местии выехали в Зугдиди на грузовике вместе с туристами. Самолеты опять не летали – достаточно облачка, чтобы этот опасный, идущий внутри ущелий маршрут отменялся. И по той же чудесной дороге, но с еще большими физическими трудностями (так как туристы, естественно, предоставили нам самые скверные места над задними колесами машины) мы девять часов тряслись до Зугдиди.

Вечером в Зугдиди я посадила на поезд бедную, печальную Манану, совсем больную от дикой тряски переезда, и поцеловала ее, чувствуя нежность и жалость к этой юности, лишенной юных радостей. Ночь я провела в палатке на турбазе, недавно здесь открывшейся, и утром пошла на автостанцию брать билет на сухумский автобус. Здесь произошел маленький инцидент. У кассы была давка, меня со всех сторон теснили и толкали. И вдруг я почувствовала, что ощущение тяжести от фотоаппарата, висевшего у меня через плечо, исчезло. Я сделала быстрое движение и успела схватить падавший аппарат. Ремень его был перерезан бритвой. Обернувшись, я обвела глазами людей, стоявших вокруг меня и встретила много глаз. Но, конечно, установить, кто вор, было невозможно. Подтвердилась только слава о Зугдиди как о городе, где много жуликов.

К вечеру я была в Сухуми. Добавлю сразу же, что через год весь город переживал смерть молодого инженера-свана. Он был строителем и, окончив институт, не вернулся в Сванетию, что со сванами бывает нечасто. На родине между его родом и еще одной семьей в их селении длилась кровная месть, уже унесшая отцов и старших сыновей. И вот начальник инженера-свана велел ему ехать с группой рабочих в сванские леса, чтобы заготовить строительные материалы для какого-то сооружения в Сухуми. Сван попытался отказаться, рассказав ему об опасности новой вспышки кровной мести в случае его появления на родине. Однако начальник отнесся к этому легкомысленно и недоверчиво, повторив свой приказ. Инженер поехал. Однажды вечером, когда он сидел с рабочими в лесу у костра, из чащи вышел человек с ружьем наперевес; раньше, чем кто-нибудь успел опомниться, он всадил пулю в сердце инженера и исчез. Бросившиеся за ним рабочие не нашли его следов. На похоронах инженера собрались не только родные из его селенья, но и масса других сванов. Когда со всеми местными обрядами его торжественно опускали в могилу, на одной из окрестных вершин выше деревьев взметнулся дым от огромного костра, – это убийца по обычаю давал знать, что он не скрывается, что он не боится мести и готов ее принять. Вызов, звучавший в этом, был принят не только единственным братом убитого, но и двумя десятками мужчин, не являвшихся его родичами, но считавшими несправедливым убийство человека, который почти мальчиком ушел из Сванетии и не был причастен к кровным счетам его семьи. Они поклялись отомстить за это убийство, и каждая клятва сопровождалась выстрелом в воздух, чтобы она дошла до убийцы, который теперь обречен был на жизнь дикого зверя, скрывающегося в горах от стольких врагов.

К гораздо более старым временам относится история, которую я слышала от знакомого тбилисского прокурора Пулайи. Вскоре после революции один сван со своими сыновьями разбойничал на Военно-Сухумской дороге, в районе Багадской скалы263, по вертикальному обрыву которой узенькой полоской проходит вырубленный в ней уступ. Я сама несколько лет назад миновала это страшное место на грузовике, находящемся в такой неисправности, что в ближайшем селенье у шофера были отняты права. Стоило в этом месте преградить путь двум-трем человекам, как любой транспорт оказывался беспомощно попавшим им в руки, если ехавшие не были хорошо вооружены и не могли отстреляться.

Однажды в доме свана-разбойника, расположенном близ Военно-Сухумской дороги, остановились несколько путников. Посещение этого дома давало какие-то шансы не быть ограбленным. Хотя гости, покинувшие дом, в Сванетии уже не гости, но все же всегда есть надежда завоевать расположение хозяина и помешать ему напасть на знакомых людей, только что пользовавшихся его гостеприимством. Даже если он разбойник, а не просто сван. Однако в этот раз среди собравшихся в доме началась ссора, все были достаточно пьяны и пустили в ход оружие. Один из проезжавших, мирный городской еврей, испуганный начавшейся потасовкой, нечаянно, стараясь защитить себя, бросил какой-то тяжелый предмет в дерущихся. Удар попал в висок хозяйского сына и уложил его наповал. Драка сразу прекратилась и посторонние исчезли из дома с такой быстротой, будто их ветром сдуло, так страшно было каждому, что его примут за виновника убийства и над ним разразится жестокая месть хозяина. Но несколько родственников убитого встали и поклялись, что кровь его будет смыта кровью убийцы.

Настал день похорон, и, когда плакальщицы стенали над трупом, вошел человек со свертком. Молча подойдя к трупу, он развязал узел и бросил к ногам убитого голову убийцы.

Власти, не вмешивающиеся активно даже сейчас в счеты сванов друг с другом, в этот раз принялись за поиски того, кто в городе отрубил голову несчастному мирному человеку, совершившему убийство нечаянно, как свидетельствовали все его спутники. Назначили большую награду тому, кто выдаст убийцу, но в отношении сванов это дело безнадежное – они неподкупны. Тогда арестовали несколько человек, на которых падало подозрение, и объявили их родным, что арестованные будут расстреляны, если не назовут настоящего виновника. Никто не откликнулся и на это – лучше было потерять сына, брата, отца, чем совершить такое не совместимое с принципами сванов предательство. Арестованных пришлось отпустить и от дальнейшего расследования отказаться, да в горы выше Местии с этим и немыслимо было бы сунуться.

Когда я слышала этот страшный рассказ, мне опять пришла на память Багадская скала. С самостоятельной туристской группой я прошла Военно-Сухумскую дорогу. В другом месте мне хотелось бы рассказать о ее несравненной красоте, о Муруджинских264 и Бодукских265 озерах, о Клухорском перевале, где среди снегов сияет зеркальная гладь голубого озера, о ночи в Южных палатках266 с мириадами светлячков, метавшихся вокруг, как живое пламя… В другом месте надо говорить и о том, как, пустившись в путешествие с растянутыми за год до того на Военно-Осетинской дороге связками в левой ноге, я довела растяжение до воспаления сумок с концами сухожилий 267; и хотя я туго бинтовала ногу, при спуске с Клухора боль стала такой сильной, что я отстала от группы. А группа была уже огромная, более ста человек – иначе переходить через перевал не разрешалось из-за нападений сванов, и мы шли под охраной вооруженных милиционеров в одежде альпинистов. Я старалась, чтобы проводник (старый сван, у которого я накануне в Северных палатках выпросила бурку – иначе мы замерзли бы ночью) не заметил мое отставание. Однако не тут-то было. Он остановил всю группу и, когда я подошла, сердито на меня набросился.

– У меня болит нога, – оправдывалась я.

– А если нога болит, зачем в горы ходишь? – ворчал он. – Садись на лошадь.

И он водрузил меня на лошадь, на которой лежало штук двадцать или больше туристских рюкзаков, так что я оказалась сидящей будто на слоне. Дотянуться до уздечки было невозможно, и старик повел лошадь под уздцы, мимо всей группы, приговаривая:

– Вот смотрите, ленинградская невеста! Нога болит, а она в горы ходит.

Какой это был позор и какой смех!

По дороге он со мной мирно разговорился и обещал на другой день прислать хорошую лошадь с седлом, что и было исполнено в Южных палатках молодыми сванами. Таким образом, на другой день до Ажары268 я ехала верхом на рыжем «черкесе», который, как цирковая лошадь, часто предпочитал идти не по камням дороги, а по узкому парапету, выведенному вдоль ее края над крутым обрывом глубокого ущелья. Через каждые несколько сот метров этот парапет прерывался бурными ручьями, падавшими вниз. Любимых мною «сильных переживаний» было более чем достаточно. Но этим они отнюдь не кончились.

Добравшись до баритового месторождения за Ажарами, мы довольно долго сидели у стен каких-то сараев, пока поймали нагруженный баритом269 грузовик, идущий в Сухуми. Шофер был кудрявый бойкий имеретинец, сероглазый и довольно светловолосый, развязный и жизнерадостный. Машина его буквально неслась над пропастями, и с такой же удалью он ее провел через Багадскую скалу, так что голова кружилась и дух захватывало от бездны, открывавшейся за бортом кузова. При этом мы заметили, что наш лихой шофер даже не давал сигналов, в то время как другие машины почти непрерывно гудели, так как было очень мало места, где можно было разъехаться. Встреча двух машин на любом повороте грозила катастрофой. Мы это тоже приписали только удали кудрявого парня, но, когда мы попали в какое-то селенье, расположенное ниже в долине реки Кадори, оказалось совсем иное. Там уже толпилось несколько грузовиков, и шоферы о чем-то оживленно и взволнованно говорили. Наш водитель присоединился к разговору, потом заявил нам:

– Кроме женщин, – он указал на меня и еще двух моих спутниц, – все сойдите с машины и идите вперед пешком. Я потом всех догоню и заберу. Тут сейчас будет автоинспекция. Я не имею права возить пассажиров, да еще так много.

Через десять минут действительно появилась легковая машина с автоинспектором, толстым абхазцем. Легко себе представить, какой скандал начался между ним и шоферами-грузинами! Тут национальная вражда господствовала над любой попыткой откупиться деньгами. И сразу же выяснилось, что именно наша машина была в таком состоянии, что ее водитель не имел права возить на ней не только людей, но даже и барит. Руль ее провертывался так, что в любой момент могла произойти авария, и никакие сигналы не действовали. На такой машине мы и пронеслись по самому страшному участку пути! У шофера были отняты права, и инспектор заявил, что дальше мы не можем ехать на этом грузовике. Мы слезли и ждали, не зная, что делать. Но как только инспектор продолжил свой путь вглубь гор, шофер сказал:

– Садитесь, как-нибудь доедем. Лишь бы он не успел нас нагнать на обратном пути, а то еще штраф возьмет, толстый дьявол.

И он сочно выругался по-русски. Я уже привыкла к тому, что на каком бы языке шоферы ни ругались между собой, в кульминационные моменты они выражались по-русски. На других языках подобных сильных нецензурных выражений не существует.

Мы забрались опять в кузов, подобрали по пути наших мужчин, и началась бешеная скачка – именно скачка, так как машина прыгала и тряслась неимоверно по все еще очень опасной дороге с откосами слева и скалами справа. При этом наш удалой шофер не сидел в кабине. Он стоял на подножке, вертел испорченный руль засунутой в кабину рукой, а сам непрерывно оборачивался назад, чтобы вовремя заметить, не догоняет ли нас возвращающийся инспектор. Одна из моих спутниц по группе и коллега Н. Калитина270 заливалась от страха горькими слезами, прощаясь в ожидании верной смерти с оставшимися в Ленинграде матерью и дочкой. Было и не до смеха, и вместе с тем смешно.

Так мы домчались до селенья недалеко от Сухуми, и здесь опять шоферы собравшихся машин начали шумное обсуждение событий, а затем пошли в пивную, где продолжалось то же самое, но уже за бутылками вина. Стало темно. Казалось, что дальше ехать сегодня уже никто не собирается. Мы сидели в машине, обсуждая, что делать. А та же моя сослуживица продолжала рыдать, страшась теперь, что всех нас просто убьют в этом неизвестном селенье. Ко всяким «туземцам» она имела непреодолимый страх и хорошо себя чувствовала только в туристской организации. Мужчины ее успокаивали. Я и сердилась, и смеялась. Наконец появился сам толстый инспектор и, увидев нас в машине, а среди нас плачущую женщину, проявил рыцарственность. Он остановил какой-то проходивший мимо пустой грузовик и велел, чтобы мы были доставлены в Сухуми. О продолжении наших уже ночных приключений здесь рассказывать было бы слишком долго…

Но еще об одной сванской истории, произошедшей в Кале, куда в ту первую поездку я еще не попала, умалчивать не хочется.

В одном из селений группы Кала, ниже Ушгули, на горе находится церковь Свв. Квирике и Ивлиты271 – главное святилище сванов. В нем хранится много дорогой старинной церковной утвари и других реликвий. Так как святилище в стороне от селенья, его постоянно стерегут два старика, которые ночуют здесь же в маленькой пристройке.

Всего несколько лет назад один молодой сван, студент какого-то института, и его товарищ-мингрелец приехали из города на лето в Калу. Как это часто бывает, городская жизнь разрушила старые моральные представления и устои, но не дала новых принципов, и у предприимчивого студента возникла идея ограбить святилище Квирике, или Лагурку, как еще зовут эту церковь. Вместе с мингрельцем они верхом отправились вечером к церкви, захватив вина, в которое было добавлено снотворное средство. Они напоили стариков-сторожей, и те мирно уснули. Тогда, взяв у них ключи, студенты вошли в церковь, сложили в мешки хранившееся там серебро и золото, ломая в поспешности драгоценные изделия, сели на своих лошадей и поскакали через лесной перевал из Калы в Нижнюю Сванетию. Однако из ближнего селенья сваны заметили, что в церкви в неподходящее для этого время мелькает свет, и подняли тревогу. Мужчины оседлали коней и помчались к церкви. На месте они выяснили, что произошло преступление, и узнали от проснувшихся сторожей, кто были виновники. Началась бешеная погоня. Конечно, воры тоже мчались во весь опор по горным тропам. И вдруг на перевал упал тяжелый, сплошной туман, село густое облако. Не стало видно ничего на расстоянии нескольких шагов, и беглецы сбились с пути. Свернув с верной тропы и потеряв правильную ориентацию, они поскакали в противоположном направлении и, вместо того чтобы уйти от преследователей, прямо столкнулись с ними. Старые сваны считают до сих пор, что это было чудо, свершенное св. Квириком.

Поймав воров, их привезли в селенье и здесь судили, как всегда по древнему обычаю, общественным судом. Приговор был – смерть, и свершают его тоже всегда все вместе, специального палача, как и специальных судей, никогда не имелось. Решение о крови и кровь должны были быть на всех поровну. Убивали, бросая камни в осужденного, и студент-мингрелец погиб от такого каменного дождя. Но студент-сван был единственным сыном уважаемых старых родителей, и они обратились с мольбой отдать его им, чтобы они сами его убили, найдя более легкую и менее бесчестную смерть. Это было скреплено их клятвой, и строго соблюдающие клятвы односельчане дали согласие.

Прошло некоторое время, и одна из женщин этого селенья в отдаленном углу Нижней Сванетии встретила считавшегося убитым вора. Его родители нарушили клятву, что в старину было бы совершенно немыслимо. Они отправили его тайно к родным и надеялись, что на противоположном конце Сванетии его пребывание останется скрытым. Увидев односельчанку, виновный замер в растерянности, а она мгновенно выхватила нож и вонзила ему в сердце.

Этот рассказ сама Ренэ неоднократно слышала в Кале и передала его мне.

* * *

В Сухуми я прожила еще десять дней, остановившись у Ады Гулиа. Как различно завязываются, а потом рвутся или укрепляются человеческие отношения! За два года до того, добравшись с уже описанными выше приключениями по Военно-Сухумской дороге в Сухум, мы нашли пристанище в доме, расположенном в небольшом густом саду между турбазой и железной дорогой. Хозяйкой квартиры была старая, аккуратная, подтянутая женщина, воспитывавшая двух девочек-школьниц, своих двоюродных внучек, брошенных отцом и матерью, которые развелись и вступили в новые браки. Отцом их является тот тбилисский прокурор Пулайя, о котором я уже упоминала. Мингрелки по отцу и молдаванки по матери, девочки были хорошенькими, черноглазыми, черноволосыми. Старшая звалась Мира, а младшая – Лора, ей было только десять лет.

Внизу жила сестра хозяйки Мария Спиридоновна Шлаттер-Циквава, женщина лет пятидесяти, полуседая, грузная, но все еще красивая, деятельная, очень разговорчивая и, видимо, по характеру очень властная. По отцу она опять-таки мингрелка, а по матери – донская казачка. Вскоре я узнала, что она только недавно была реабилитирована, просидев в лагере 14 лет. С нею жила дочь Ада, лет тридцати, учительница истории в абхазской школе. Всегда со вкусом одетая, стильная, изящная, она была очень хороша и породиста, отличалась оригинальной внешностью не грузинского, а черкесского типа. Но ведь и абхазцы принадлежат к черкесским народностям, а она по отцу оказалась абхазкой. Лицо с правильными чертами, с тонким заостренным носом, с нежной белой кожей было украшено огромными темными глазами, опушенными длинными загнутыми ресницами под длинными дугами слегка сраставшихся черных бровей. Темные волосы, разделенные спереди пробором, лежали на затылке большим узлом. Выхоленная, с маленькими руками и ногами, она казалась мне похожей на восточную принцессу.

Ее девичья фамилия Шлаттер, и когда я заинтересовалась происхождением немецкой фамилии в Абхазии, Ада рассказала, что ее предок в первой половине XIX века был швейцарским купцом, вывозившим из Грузии табак и часто бывающим в тогда еще турецком Сухум-Кале. Здесь он влюбился в абхазскую княжну, и родители согласились выдать ее за него замуж, только если он останется жить в Сухуми, потому что она была единственной наследницей принадлежавших им земель. Так появилась в Абхазии фамилия Шлаттер, сохраняясь и дальше, хотя последующие браки были с абхазцами, так что примесь западной крови оставалась все меньше. Ада была замужем за писателем Георгием Гулиа272, но развелась с ним, не ужившись с его матерью. Приветливая, сдержанная, тактичная, она очень много работает и считается одним из лучших педагогов в городе, пользуясь всеобщим уважением. Но личной жизни у нее нет, и меня удивило, что такая интересная женщина живет, видимо, без любви, одиноко, в делах и заботах, связанных со школой и родными.

Прошло два года, и я опять остановилась в том же доме. Его прежняя хозяйка умерла. Мира окончила школу и уехала учиться в Тбилиси. Хозяйкой дома стала Ада, нежно заботящаяся о подросшей Лоре, то замкнутой, то мило раскрывающейся навстречу вниманию девочке. Мария Спиридоновна ревнует к ней Аду и потому ее терпеть не может. Зимой она была в психиатрической больнице, и теперь у нее остались еще ненормальности, хотя почти незаметные. Во всяком случае, она помнит все в прошлом и рассказывает много тяжкого о своей ссылке и о тех, кто был ее спутницами по несчастью. Так, она вспоминала Анну Радлову273, больную, умирающую, но до конца искавшую утешения в переводах Шекспира; жену Тухачевского274, избалованную даму, мывшую заплеванные полы; жену Николаева275, бросившуюся во время прогулки на ограду, чтобы получить поскорее пулю в спину от охранников. Говорила она и о многом другом. Один из ее братьев учился в гимназии с Берией276, и вся семья хорошо знала этого человека, так же как и Лакобу277, возглавлявшего правительство в создавшейся Автономной Абхазской Республике. Шлаттер – отец Ады – был тоже революционером и ближайшим соратником Лакобы. Когда Берия стал совершать бесчеловечные преступления в Закавказье, Лакоба протестовал, сообщая об этом в Москву. И вот в один из приездов Берии Лакоба, как обычно, был у него на обеде, а ночью неожиданно умер, видимо, отравленный. Вся его семья была сразу же арестована. Один из сыновей, подросток, сумел переслать письмо Берии, называя его «дядя Лаврентий», считая, что все случилось без его ведома, и прося помощи. На этом письме сохранилась подпись Берии: «Расстрелять». Тогда же арестовали и расстреляли Михаила Шлаттера и вслед за тем выслали саму Марию Спиридоновну. Год назад документы, связанные со всеми этими делами, читались в Сухуми на закрытом заседании, на которое она была приглашена как пострадавшая. После этого у нее и началось нервное расстройство, приведшее ее в сумасшедший дом.

Такова была судьба семьи, у которой я жила в Сухуми, снимая в этот раз увитую виноградом веранду с видом на море. На море я проводила целые дни, а потом вечером еще раз окуналась в него на закате, дожидаясь, пока скроется в нем солнце и взойдет молчаливая луна. Я очень люблю море. Купание в нем для меня огромное физическое наслаждение. На пляж я ходила пешком по аллее, тянувшейся вдоль моря и Тбилисского шоссе, а возвращалась обратно тем же путем, часто сидела на какой-нибудь скамейке, читая или что-нибудь записывая. Как хотелось бы мне в это время быть на море вместе с Павлушей, вместе с любовью! Но поскольку это было невозможно, наши отпуска не совпадали, всему прочему я предпочитала быть наедине с морем, с кипарисами и цветущими олеандрами. И приятно было жить на веранде у Ады, в привлекавшей меня и ничем не стеснявшей семье. Обедать я ходила в молочное кафе, уже два года назад ставшее для меня излюбленным местом, где были вкусные хачапури с чаем и молочная рисовая каша. Этого мне было вполне достаточно.

Два года назад, увидев в большой художественной коллекции врача Фишкова горные пейзажи художника В. С. Контарева278, я со своими спутниками того года ходила к нему в домик на самом берегу моря, на окраине Сухуми, в Каштаке. Тогда знакомство было мимолетным. Теперь я его укрепила. Могучий человек далеко за семьдесят лет, Контарев происходил из донских казаков и, как рассказывал, в детстве был занят всякими конными воинскими упражнениями с саблей и пикой. Затем уехал учиться живописи в Москву и был учеником В. А. Серова279. Зажиточная семья его дала ему минимальные средства для летних путешествий, и он добрался до верховьев Нила, пешком дошел до Сирии, до Афганистана, кочуя с дервишами и продавая на рынках свои этюды. Потом он попал в Индию, но ненадолго, так как должна была начаться Первая мировая война и англичане срочно удалили из своих колоний иностранцев. Вернувшись домой, он был взят в донские воинские части и затем с ними оказался на стороне белых. Когда он все это рассказывал, передо мной оживали страницы «Тихого Дона»… Еще до сих пор красивый, сильный, проводящий с чабанами месяцы в горах на этюдах и просто ради любви к такой кочевой жизни, он не задумывался в молодости о политике и рубил на скаку головы и немцам, и своим, как и его сотоварищи по оружию, без злобы, в силу боевого обычая. Когда же Гражданская война кончилась, он построил себе домик на самом берегу моря и отдался живописи. Однако вскоре ему пришлось лагерем расплатиться за свою «белогвардейщину», а после возвращения в конце 1940-х годов еще раз за это же попасть в лагерь под Тбилиси. Только теперь он реабилитирован. Говорят, у него была недолго жена… Говорят, что его единственная дочка покончила жизнь самоубийством… Толком я обо всем этом ничего не могла узнать. Пишет он теперь уже мало, а пьет очень много, как пил и всю жизнь, не теряя ни сил, ни мужества. Будучи одинок, он развел у себя в заросших грязью двух комнатах (другую часть дома он продал) черных кошек, поддерживая выведение именно этой породы и потому не выпуская их никуда. Они у него очень умные, все понимают, но запах от них, несмотря на сетки окон и на песок в очаге, весьма тяжелый. Комнаты полны всего, начиная с клавесина и кончая турьими рогами, которые он сам прекрасно отделывает в серебро. Он вообще мастер на все руки, все идут к нему за помощью, человек он щедрый, и никакой дряхлости нет ни в его атлетической фигуре, ни в мужественном, безбородом лице, ни в русых с проседью волосах. Если я заходила к нему, выкупавшись на его пляже, он рассказывал мне отрывочно всякую всячину о своих экзотических путешествиях и скоро стал называть меня просто «дочка». Я выпросила у него маленький этюд. Но я знала, что к нему ходить нельзя – обязательно придется пить чачу, не говоря о вине.

* * *

Так я вернулась в Ленинград, и жизнь вошла в свою колею рядом с любимым человеком, среди «тягот» любимой работы. Мне было очень приятно за зиму получить два или три письма от Гургена, в первом из которых он называл мои письма к нему чудесными, а позже писал: «Вы для меня самая дорогая, самая близкая, самая милая женщина в мире». При этом он ни в чем не упрекал, готов был остаться другом моим без всяких притязаний, вводя наши отношения в русло поэтического духовного общения с мужеством человека, много испытавшего, привыкшего страдать и все-таки любить жизнь и все, что в ней есть красивого. Получила я также английское письмо от Грегора, в ответ на подарки, посланные его маленькой дочке Соне. Обменялись мы книгами и с месье Петросом. Только от Элгуджи не было ни одного слова, даже после того, как я послала ему обещанную свою искусствоведческую книгу и посвященный ему цикл стихов о Грузии. Это было мне непонятно и обидно меня задевало, хотя я не могла изменить своего высокого мнения о нем.

Впечатления о Сванетии дополнились рассказами А. В. Банк о происшествиях в экспедиции после моего отъезда. В селенье, где они остановились позже, в Эку безумно влюбился сын хозяев, окончивший учительский институт и работавший в местной четырехклассной школе. Сначала любовь приобрела такой агрессивный характер, что он заявил: «Ни один член экспедиции не уйдет живым из Сванетии, если Эка не будет ему отдана в жены». Можно себе представить, какое это вызвало впечатление! Но Эка вступила с ним в длительные беседы, стараясь разными способами на него воздействовать. Она говорила: «Неужели ты можешь быть доволен, если та, кого ты любишь, станет твоей женой насильно и будет только несчастна? Да и тебе какое счастье в том, что она все равно не будет тебя любить, а наоборот, возненавидит тебя за насилье? Разве это благородно? И разве в этом может быть для тебя радость?» Он поддался ее убеждениям. Но тогда он начал умолять ее полюбить его, стоял перед ней на коленях, по-детски просил и по-мужски настаивал. Она ответила, что это от нее не зависит, что пока она полюбить не может, но пусть он добивается ее любви, если это ему так нужно. Он решил вооружиться терпеньем, но повторял, что, если у нее есть жених в Тбилиси, он непременно его убьет. Когда экспедиция уходила пешком в другое селение, он и его товарищи провожали ее с ружьями на протяжении нескольких километров. Эка и ее поклонник отделились и шли впереди. Они о чем-то разговаривали, и все с тревогой следили за ними, так как это прощальное объяснение могло привести к новой вспышке страсти и нетерпенья, а тогда действительно в пылу гнева двое вооруженных сванов могли пустить в ход свои ружья и ножи. Алиса Владимировна говорила, что душа ее буквально ушла в пятки от страха. Однако все обошлось. Но влюбленный сван не хотел остаться в Сванетии после отъезда Эки и добровольно пошел в армию, попав в результате в район Калининграда. Оттуда он пишет письма, но не Эке, а Ренэ, которую уважает, как и другие сваны. Он обещает учиться после армии, чтобы стать достойным Эки и завоевать ее любовь. Таковы страсти Кавказских гор!

Предыдущая главаГлава 7 из 65Следующая глава