К книге
История в чрезвычайном положении. Эссе о современном историческом сознании и практиках историописанияЧасть I. Приключения теории: анахронизм, аффект, антропоцен. Великий пост- и другие префиксы, или Буксующая история нашего времени (о книге Александра Павлова «Постпостмодернизм») [169]
35%
Часть I. Приключения теории: анахронизм, аффект, антропоцен. Великий пост- и другие префиксы, или Буксующая история нашего времени (о книге Александра Павлова «Постпостмодернизм») [169]
8

Умберто Эко, популярно объясняя в газетной колонке, что такое постмодернизм, заметил, что в отличие от постструктуралистской философии, сохраняющей модернистский нигилистический пафос, постмодерн в искусстве – это воскрешение наследия прошлого, воскрешение иронического, но не исключающего ни удовольствия, ни подлинной теплоты[170]. Трудно представить себе мыслителя более далекого от благодушного Эко, чем британский «темный акселерационист» Ник Ланд. Однако в тексте под названием «КиберГотика» (так и хочется сказать – пламенеющая) он пишет нечто похожее: «Возрождение архаичности – симптом постмодерна. <…> Постмодерн остается эпохой силы нежити: уже все закончилось, но все еще продолжается»[171]. Конечно, тон здесь совершенно другой – апокалиптический огонь темного делёзианца не идет ни в какое сравнение с буржуазно-профессорской «теплотой» итальянского семиолога. Но если отвлечься от эмоционального контраста, несложно заметить, что они сходятся в основном диагнозе.

Действительно, постмодерн можно представить как череду рефлексивных возвращений. Все то, что героический модернизм, живший будущим, стремился оставить в прошлом – «похоронить», «сдать в архив», «сбросить с корабля», «запереть в музее», – выжило, выплыло и вернулось, хотя и не совсем в прежнем виде. «Призраки минувшего» перестали быть элегической метафорой из модерно-прогрессистского словаря и обрели собственную, пусть и призрачную, плоть. История как артикулированная связь прошлого, настоящего и будущего, «пространства опыта» и «горизонта ожидания» (Райнхарт Козеллек) постепенно распадалась, превращаясь в мешанину изолированных фрагментов. Прошлое все никак не могло пройти, будущее – наступить, а настоящее перестало отличать одно от другого и себя от них обоих. Однако вышколенное на уроках истории (эры, эпохи, века) модерное сознание не так-то просто отучить от дурной привычки периодизировать: инерция мышления требует смены декораций. И вот сам постмодернизм, не скупившийся на вынесение смертных приговоров (не исключавших, впрочем, посмертного полусуществования), оказался жертвой недобитой истории. Сегодня о конце постмодерна – и как фазы социокультурного развития, и как специфического языка описания – не говорит только ленивый, и количество претендентов на освободившееся место «главного по дискурсу» растет в пугающей прогрессии.

В жанровом кино есть распространенный сюжет о том, как вышедший в тираж герой, которого уже все давно сбросили со счетов, убедительно показывает пришедшим ему на смену соплякам, кто в доме хозяин. «Постпостмодернизм» Александра Павлова – одного из немногих в России специалистов по культовому жанровому кино[172] – можно прочитать как сценарий философского хоррор-боевика, в котором постмодерн, несмотря на вбитый в него осиновый кол, берет реванш у зарвавшихся мета-, гипер-, альтер- и прочих постпостмодернизмов. Ну, и сразу спойлер: живым не уйдет никто. Вернее, никто с самого начала и не был живым: противники после недолгого сопротивления оборачиваются двойниками и лопаются сами собой как мыльные пузыри, не вынеся очной ставки с «оригиналом». Впрочем, обо всем по порядку.

Во-первых, в книге предпринята успешная попытка разобраться наконец с самим термином «постмодернизм» («постмодерн»). За долгие годы произвольного употребления он оброс таким количеством значений, что перестал значить вообще что-либо. Действительно, что это такое? «Французская теория»? Течение в искусстве? Культурный период? Историческая эпоха? Так толком и не разобравшись, культурные модники перестали о нем говорить, поскольку появились новые тренды. А консерваторы, имея уж совсем смутные представления о предмете разговора, по-прежнему видят в нем что-то искусительно-аморальное, способное сбить с единственно верного пути к добру, истине и красоте. Помнится, даже бывший министр МВД Куликов говорил что-то о «постмодернистских концепциях», вроде бы как-то угрожавших нашей безопасности; что он имел в виду – одному богу известно.

Павлов в своей интерпретации следует за марксистскими теоретиками Фредриком Джеймисоном и Перри Андерсоном[173]. Поначалу Джеймисон использовал термин «постмодернизм» в литературоведческом контексте, поясняя сложную игру реализма и модернизма, запущенную Роланом Бартом в «S/Z» (1970), однако очень скоро радикально расширил область его применения. Постмодернизм стал означать, как это и явствует из заголовка знаменитой книги, культурную логику позднего капитализма в целом. Андерсон, комментируя лекцию Джеймисона, прочитанную им в 1982 году в Музее современного искусства Уитни и ставшую основой его дальнейших «постмодернистских» штудий, выделил «пять принципиальных шагов», переопределивших наше понимание постмодерна. Во-первых, Джеймисон отказывается рассматривать постмодернизм исключительно как надстроечный – автономно-эстетический или эпистемологический – феномен. И дело не только в том, что теперь его можно описать в качестве генерализованного «культурного знака» (Андерсон) актуальных трансформаций капиталистического базиса. Связь «культурной логики» и капитала оказывается куда более непосредственной. Уничтожив практически весь домодерный, докапиталистический мир, капитализм уничтожил и саму природу, служившую этому миру опорой. «Вторая природа» (культура) окончательно вытеснила первую и намертво срослась с экономическим порядком. Андерсон так пишет об этом: «…Каждый материальный объект и нематериальная услуга становятся – неразделимо – считываемым знаком и годным для продажи товаром»[174]. Второй шаг – это новаторское описание «психокосма» постмодернистского субъекта, а точнее, того, что от субъекта в эпоху постмодерна осталось. Джеймисон перечисляет и анализирует несколько существенных признаков этого психокосма: «ослабление историчности», «истерическое возвышенное», «затухание аффекта». Третий шаг – глобальное видение. Если до Джеймисона постмодернизм диагностировали в различных культурных сферах по отдельности, то он предложил своего рода синтетическое прочтение (пост)современной культуры вообще. Четвертый шаг – анализ культурного популизма постмодерна в связке с анализом общемировых классовых трансформаций. И, наконец, пятый шаг – это попытка продумать альтернативу. Избегая морализма, столь свойственного левым, Джеймисон полагает, что манихейское отрицание постмодерна политически не продуктивно. Необходима диалектическая теория, позволяющая описать и понять его сущностные принципы. И в отсутствие видимых перспектив революционного коллективного действия создание такой теории могло бы стать условием его (действия) грядущего появления.

После выхода в 1991 году объемистого тома, подытожившего исследования Джеймисона по проблеме постмодерна, он в силу разных причин практически оставил эту тему. Книга Павлова – это важное напоминание о том, что даже почти тридцать лет спустя концептуальное видение постмодернизма, предложенное американским марксистом (и чуть позже уточненное марксистом британским), продолжает оставаться лучшим объяснением «нашего времени». «Постпостмодернизм» меньше всего напоминает формальный оммаж значительной, но уже архивной работе, скорее это практическое доказательство ее эпистемологической силы. Концепция Джеймисона выполняет здесь роль оселка для проверки альтернативных «префиксов», и, как уже сказано выше, ни один из них эту проверку не выдерживает.

Претендентов на статус нового «культурного знака», чьи притязания Павлов анализирует с впечатляющей дотошностью, можно разделить на несколько групп. Значительная часть из них просто не доходит до ринга, разваливаясь от собственных внутренних противоречий. Наспех склеенные из подручных материалов – в основном «постмодернистского» же происхождения – и рассчитанные на краткосрочный медийный успех, они лишь утверждают незыблемость якобы преодоленной эпохи: участие в поверхностном событийном мельтешении – это способ ничего не менять на самом деле. Так, метамодернизм Тимотеуса Вермюлена и Робина ван ден Аккера, ведущих отличную рекламную кампанию в публичном поле (что-то о нем слышали даже те, кто не занимается актуальными гуманитарными теориями), оказывается «содержательно бесплодным» (с. 382) и концептуально беспомощным при чуть более близком знакомстве. Павлов описывает стратегию его авторов как рыночную стратегию корпорации – слияние (привлечь под свой бренд как можно больше исследователей, способных хоть как-то насытить рекламный слоган «Наивность. Искренность. Серьезность») и поглощение (записать в метамодернисты всех, кто высказывал нечто похожее раньше и совершенно независимо от метамодернистских теоретиков). В результате мы имеем зонтичный термин, под которым скрывается масса плохо согласующихся между собой теоретических позиций, и достигнутая им медиагегемония убеждает лишь в том, что все осталось по-прежнему. Примерно то же можно сказать и об альтермодернизме Николя Буррио, трансмодернизме Розы Марии Родригес Магды или космодернизме Кристиана Морару и Басараба Николеску – с учетом их куда меньшей раскрученности.

В условную вторую группу входят концепции, которые могут быть интересными сами по себе, но едва ли способны объяснить «наше время» с исчерпывающей полнотой. Перформатизм, или остенсивизм, Рауля Эшельмана, опирающегося на теорию фреймов Ирвина Гофмана и антропологию Рене Жирара и Эрика Ганса, представляет собой любопытный, хотя и уязвимый для критики способ толкования искусства, в первую очередь литературы и кино. Но как только Эшельман пытается объявить его чем-то бо́льшим, конструкция начинает трещать по швам, и в итоге обнаруживается, что это просто очередная вариация постмодернизма, на этот раз «монистическая».

Несколько иной случай – теории диджимодернизма Алана Кирби и автомодернизма Роберта Сэмюэлса. Оба автора обращают наше внимание на радикальные перемены, которые принесли с собой новейшие технологии. Кирби делает это скорее в критико-публицистической манере, Сэмюэлс – в более философско-рефлексивной. Сам интерес этих двух исследователей к глобальной дигитализации мира и ее последствиям очень важен, и многие их наблюдения отличаются точностью и тонкостью. Но, как часто бывает в тех случаях, когда объектом изучения является актуальный, еще длящийся процесс, многие выводы, претендующие на генерализацию, спустя недолгое время устаревают и теряют объяснительный потенциал. Взрывное развитие технонауки, которое Кирби и Сэмюэлс берут за новую точку отсчета, само должно быть встроено в некую социокультурную «большую длительность», и джеймисоновский постмодернизм вполне мог бы стать ею.

Сложнее ситуация с постгуманизмом – еще одним понятием, под «зонтиком» которого прячется множество слишком разных точек зрения. Здесь наиболее перспективным направлением, по справедливому наблюдению Павлова, является не «культуроцентричный» постгуманизм в духе Ихаба Хассана, а постгуманизм радикальный, действительно пытающийся преодолеть базовые нововременные дуализмы, такие как «природа – культура», «органическое – механическое», «живое – мертвое». Это по-настоящему сильный соперник: под удар попадает сама связка «модерн/постмодерн», да и вообще все наше «слишком человеческое» представление об истории. Однако Павлов полагает, что радикальный постгуманизм – в диапазоне от Бруно Латура и Донны Харауэй до Розы Брайдотти и Дилана Тригга – пока еще недостаточно радикален. Во-первых, моделируя нечеловеческую и, соответственно, акультурную оптику, он слишком часто обращается к образам популярной культуры. «Чужие», пришельцы и монстры, столь любимые некоторыми теоретиками постгуманизма, это не настоящие не-люди, а персонажи человеческой культуры, пусть и массовой.

…Во многих (а то и в большинстве) случаях акцент на нечеловеческом как природном оказывается лишь уловкой или элементарной подменой понятий, поскольку в конечном счете ни в каком виде не преодолевает культуру или, если усилить это утверждение, американскую популярную культуру (с. 245).

За этим критическим замечанием различим и более серьезный философский вопрос: насколько вообще успешна антикорреляционистская стратегия этой интеллектуальной программы? Во-вторых, постгуманизм слишком зависим пока от постмодернистской системы понятий и приоритетов: «игра», «плюральность», «небинарность» – все это мы уже когда-то слышали, не правда ли? Но в любом случае постгуманизм – бурно развивающаяся сфера исследований, и за ней определенно имеет смысл следить.

Наконец, третью группу составляют концепции, во многом наследующие марксистскому видению Джеймисона, но предлагающие другие термины взамен морально устаревшего «постмодернизма». Речь в первую очередь идет о «капиталистическом реализме» Марка Фишера и левом акселерационизме Ника Срничека. Как считает Павлов, новый термин ко многому обязывает. Просто «застолбить» с его помощью себе место в медийно-академическом поле было бы не слишком достойной задачей – необходимо предложить новую интеллектуальную перспективу, сравнимую с работой Джеймисона. А Фишер и Срничек при всех их достоинствах такой перспективы не предлагают. Так, Павлов пишет о Фишере:

…Теория культуры постмодерна Джеймисона как тень нависает над всеми размышлениями Марка Фишера, доказывая свою актуальность и жизнеспособность. Но самое любопытное – Фишер не может обойтись без слова «постмодернизм», хотя это, казалось бы, «спорный термин», через раз, а то и чаще подменяя им ситуацию капиталистического реализма (с. 495).

Это справедливое замечание, и вполне понятно желание автора отстоять «постмодернизм» от любых посягательств, но, честно говоря, сама проблема не кажется такой уж серьезной. Фишер многим обязан Джеймисону и никогда этого не скрывал – в отличие от многих он отдавал свои интеллектуальные долги. Возможно, термин «капиталистический реализм» не слишком удачен для обозначения (новой?) эпохи, но он действительно схватывает одну из ее существенных черт. В любом случае мне представляется, что преемственность самой критической марксистской традиции здесь важнее терминологических разногласий.

В книге упоминается еще одна концепция, принадлежащая американскому философу и теоретику культуры Джеффри Нилону – автору книги «Постпостмодернизм, или Культурная логика своевременного капитализма»[175]. Уже по названию видно, что речь идет не об оригинальной теории, а о развитии взглядов Джеймисона. Нилон полагает, что диагноз последнего в принципе остается верным и сегодня: актуальное настоящее – не преодоление прошлого, а скорее его мутация. «Поздний капитализм» стал глобальным неолиберализмом – новым, по-настоящему мировым порядком. Второй префикс в ключевом слове как раз и свидетельствует не об отмене, а о продолжающейся интенсификации уже наличного.

Содержательно работа Нилона, может быть, не слишком интересна. Но выбор имени для нынешнего порядка, несмотря на признаваемую самим автором «уродливость» этого имени, а может быть, и благодаря ей, нельзя не признать удачным. Постпостмодернизм – это не только несколько нелепый термин для совокупности теорий, пытающихся превзойти постмодерн, но и, пожалуй, самое честное обозначение ситуации вообще. В этом удвоении префикса фиксируется чистое дление «нашего времени», лишенного какого бы то ни было исторического измерения. Всякое время теперь «наше». Потенциально умножаемая до бесконечности приставка пост- только вносит элементарный формальный порядок в неразличимое (вяло)текущее. Уже первый пост- был своего рода знаком вхождения модерности в «вечность», сегодня же начался ее (вечности) бессмысленный отсчет. То, что раньше называлось историей, стало просто метрономом, чье периодическое постукивание лишь напоминает о невозможности последней. Поздний или неолиберальный капитализм диалектически преобразовал историю, как бы вобрав ее в себя. Став его бесконечной внутренней динамикой, она перестала быть для него внешней угрозой. Если, немного перефразируя Жиля Делёза, определить капитализм как машину, которая хорошо работает именно потому, что все время ломается, тогда любое внутреннее противоречие – это то, что лишь упрочивает планетарное господство этой машины. А значит, все по-прежнему будет меняться с ошеломительной скоростью, но ничего не изменится по сути.

Несколько лет назад был популярен интернет-мем, представлявший собой кадр из какого-то советского фильма 1950-х годов, где молодой строитель коммунизма, мечтательно глядя в невидимую для зрителя даль, как бы говорил стоящей рядом возлюбленной: «Вот закончится постмодерн, тогда заживем…» Если не слишком предаваться постмодернистскому удовольствию от бесконечной интерпретации этой многозначной шутки, можно сказать, что книга Александра Павлова – это неутешительный ответ комсомольскому оптимизму. И постмодерн не закончился, да и мы так и не зажили. Но напоследок стоит провести небольшой мысленный эксперимент. Представим себе картинку, на которой беседуют двое зависимых крестьян мрачного европейского Средневековья, и виллан говорит своей замученной отработочными повинностями подруге: «Ничего, Жанна, потерпи, вот пройдет феодализм – совсем другая жизнь начнется…» Такая картинка лишний раз покажет нам, что историчны не только «способы производства», но и сами представления об истории. И у вилланов они, если вообще были, сильно отличаются от наших. Великие модерные философско-исторические нарративы XIX–XX веков, включая и определенным образом понятый марксизм, претендовали на открытие законов истории, вилланам в силу объективных обстоятельств недоступных. При этом сами законы понимались как неизменные: зная их, можно предсказать будущее. Сегодняшние реакции на «конец истории» во многом обусловлены этими модерными нарративами. Правые торжествуют, поскольку «естественная» экономическая рациональность капитализма практически повсеместно победила, и никакая история больше и не нужна. Левые либо деморализованно пересматривают сами «законы», либо запасаются меланхолическим терпением, поскольку революционная ситуация не просматривается даже в долгосрочной перспективе. Главному герою книги Павлова – Джеймисону – принадлежит знаменитая фраза-призыв: «Всегда историзируй!» Для марксиста это, видимо, означает необходимость историзировать и сам марксизм, во всяком случае ту его разновидность, которая подчиняет разворачивание истории рационализированному детерминизму, тем более что многие тексты Маркса напрямую говорят о такой возможности. И если помнить, что наши представления о законах истории так же историчны, как и представления наших предшественников, и что в глазах будущих историков мы такие же «вилланы», как и реальные вилланы – в наших, то постпостмодернистский конец истории окажется все же преждевременным. История буксует, но не заканчивается. Вот пройдет постмодерн – тогда и заживем.

Предыдущая главаГлава 8 из 23Следующая глава