Автомобиль потряхивает на гранитной брусчатке. Серые улицы и площади со скверами посередине кажутся мне смутно знакомыми.
Мы останавливаемся, и меня несут сквозь столпившихся на тротуаре малочисленных зевак внутрь здания и наверх, в палату с высоким потолком. Осторожно перекладывают с носилок на кровать, и я говорю:
– Какие странные занавески! С лицами на окаемке. Это там ваши друзья вышиты?
Кастелянша улыбается, а я недоумеваю, к чему на шторах такое диковинное украшение. И вдруг до меня доходит, что я ляпнул глупость, но от этого лица не исчезают – даже сейчас, когда состояние мое улучшилось, я временами вижу их при определенном освещении. Одно из лиц мне знакомо, и теперь, лежа в одиночестве, я невольно гадаю, откуда им известен господин такой-то.
Час тянется за часом – я ощущаю это так, – но ко мне никто не подходит. Сначала я терпеливо жду, но постепенно на меня накатывает волна злости. Неужто я согласился ехать с ними лишь для того, чтобы меня просто принесли сюда умирать в одиночестве в удушающей темноте? Я не собираюсь тут оставаться, лучше уж вернуться и отдать концы дома!
Вдруг крылатая машина несет меня все выше и выше в прохладу небес. Далеко внизу в клубах дыма лежит невероятно маленький Новый Город; вон с той стороны простирается Ферт-оф-Форт, чистый, голубой, сверкающий, а вон там виднеются залитые солнцем холмы Файфа[95], передовой отряд Грампианских гор. Душа моя трепещет от экстаза и тут же стремглав обрушивается в черную пропасть забытья (не исключаю, что я отправился в эту небольшую экскурсию не без влияния господина Герберта Джорджа Уэллса).
Опять светло, но по какой причине мне не видно окна? Ширму поставили? К чему бы это?
Меня охватывает темное отчаяние. Значит, все кончено! Никакого больше альпинизма, никаких приятных выходных. Все мечты и желания позади. На самом деле это хуже смерти.
Вскоре приходит медсестра со стаканом прохладительного напитка, и, изо всех сил стараясь выглядеть беспечным, я прошу убрать перегородку. Медсестра смеется и сдвигает ее, и тогда мне становится видна кровать напротив, частично скрытая за другой ширмой. Значит, у меня есть компания (в тот момент я мыслил достаточно ясно).
Что за причуда – развешивать здесь надписи? Да еще под потолком вдоль карниза! И то и дело менять их. «Господь мой пастырь»… «Я воскресну»… Это не может не озадачивать. Я даже дочитать не успеваю. Неужто буквам так сложно немножко постоять на месте?
А это что под ними? Широкий пляж, синее море. Что там такое спереди на шесте?.. Угу, понятно, голова (в действительности это была лампочка на проводе, но я почему-то увидел ее перевернутой).
– Сестра, я, пожалуй, мог бы сочинить про это прекрасный рассказ. Прошу, принесите мне бумагу и мою перьевую ручку. Если я сейчас не запишу, то забуду, как я уже забыл обо всем, о чем размышлял нынче ночью (кстати, пока я выздоравливал, мне очень хотелось записать не только это конкретное видение, но вообще все мои галлюцинации; мне тогда, разумеется, не разрешили сделать этого, а теперь – увы! – они забылись, присоединившись к сомну великолепных, но легко ускользающих из памяти идей, возникающих в снах).
– Честное слово, сестра, мне надо ненадолго выйти. Человек в большой опасности, я один могу его спасти. Они сговорились его убить. Он тут рядом живет: то ли в соседнем доме справа, то ли слева.
Медсестра обещает все проверить, и я, не слишком довольный, ложусь обратно.
Вдруг моя кровать принимается бесшумно двигаться. Она проходит сквозь стену и проплывает по соседнему дому. Я осматриваю комнату за комнатой, но не нахожу своего обреченного друга. Потом я проверяю другие дома – безрезультатно. У меня возникает ощущение, что он опережает меня, всегда оказываясь в новом доме. Уверен, тут как-то замешана медсестра. Я ни с того ни с сего начал ее подозревать и яростно ненавидеть, и это закончилось только тогда, когда рассудок мой прояснился.
– Доктор, как же я рад вас видеть! Представляете, мне, живущему в свободной стране, отказывают в простой просьбе, не дают спасти жизнь человеку. Вы же видите, я в здравом уме и твердой памяти. Спросите меня о чем-нибудь.
Доктор спрашивает, какой сегодня день недели. Я отвечаю в шотландской манере:
– Что за легкий вопрос! Если я тот, кого привезли сюда в понедельник, то сегодня среда, а если меня привезли во вторник, то суббота. Просто скажите, какой именно из этих двух пациентов я, и я назову вам день.
Покоренный моей логикой доктор сдается и предлагает компромисс. Я соглашаюсь. Мне сейчас принесут четыре соседних дома и поставят рядком перед кроватью, и я смогу их проверить – и предупредить друга об опасности.
– Нет, виски пить я не буду. Вы же прекрасно знаете, что я мусульманин, мне пить спиртное нельзя. Вы же не хотите, чтобы я пошел против религиозных устоев?
Медсестра уверяет меня, что в стакане не виски, и подносит его к моим губам.
Я в ужасе скидываю стакан на пол.
– Мерзостная вампирша! Искушаешь меня, хочешь погубить. Сгинь, пусть я умру в истинной вере. – Конечно, мне налили не виски, а что-то крайне несовместимое с алкоголем по природе. Несколько недель спустя я вспомнил этот эпизод и откуда он взялся: однажды я случайно прочитал пару страниц романа, где по сюжету мусульманина соблазняли выпить вина (тогда это не произвело на меня ни малейшего впечатления, но, вероятно, отложилось в голове).
Вскоре медсестра возвращается еще с тремя медсестрами, в руках у нее новый стакан проклятого напитка. В ход против меня идет все: от угроз, ухудшающих положение просящих, до убеждения и мягкого насилия.
Внезапно я решаюсь на побег и успеваю добраться до двери, но тут меня ловят и укладывают обратно в постель. Затем предлагают сунуть палец в стакан и убедиться, что это не виски. Но я-то вижу, как медсестра хитро улыбается, поэтому нюхаю мокрый палец и торжествующе говорю, что в стакане именно оно.
Они начинают возмущаться, что уже полночь и я не даю всем спать, а я предлагаю им уйти и оставить меня в покое; впрочем, что это все значит в сравнении с погибелью души моей?
Наконец им удается прижать меня к кровати и поднести стакан к стиснутым зубам. Я про себя возношу молитву и прошу вызволить меня из беды. Опля! В мою голову приходит блестящая мысль. Притворюсь-ка я мертвым. Замираю и задерживаю дыхание (у меня получилось сразу, и, как мне потом сказали, вышло очень похоже: медсестры всполошились и послали за доктором, и я смутно помню, как он пришел и сразу вколол что-то – конечно, я тогда подумал, что это виски, – мне прямо в руку).
Я восстаю с подушек и испепеляю их ненавидящим взглядом, потом падаю обратно; мое сердце разбито, они принудили меня предать веру, я рыдаю, рыдаю.
Я наказан за грех. Медсестра вонзает мне в лопатку раскаленный кинжал (это был нарывной пластырь[96], а кожа у меня очень чувствительная). Я весь горю.
Вдруг я оказываюсь один в пустынной равнине. Сижу, прислонившись спиной к каменному столбу огромных запертых врат, уходящих в небо. И передо мной невероятный синематографический иллюзион. Не помню, что за фильмы мне показывали, но они были длинные и отвратительные. Под каждой картиной появлялась подпись, сообщающая о теме следующего сегмента. Я чувствовал, что это не придуманные сюжеты, а реальные события, разворачивающиеся прямо на моих глазах, и все ждал, когда таинственный голос задаст мне такой вопрос, что прервет этот жуткий сеанс; ответ-то я вроде бы знал, но отчего-то не мог произнести вслух. Как только я понимал, что ответа нет, откуда-то сзади ревела органная музыка, и хор пел дразнилку, сплетающую правильный ответ с обидной руганью. Вплоть до недавнего времени эта песенка нередко преследовала меня, но теперь, к счастью, слова и мотив позабылись. Помню, что она напоминала скороговорку – и я ни разу до этого ее не слышал. Когда издевательский хор замолкал, я погружался в самобичевание и беспомощно ждал продолжения, и было мне так противно, что я до сих пор цепенею, стоит мне только об этом подумать.
Вот передо мной картина о войнах, землетрясениях и охваченных пламенем горах. Под ней ясно написано: «Конец света». Вижу мириады павших наземь в агонии людей по ту сторону врат. Многоголосый ропот сливается в оглушительный вопль о милости.
– Кто я такой, о Боже, что на меня возложено столь тяжкое бремя? Я ли хранитель сего бессчетного множества? У меня нет ответа.
Я произношу это вслух, и сотрясается воздух, и я взираю на катаклизмы и катастрофы, гремит орган, озорной хор тараторит свой издевательский напев.
И никакой подписи снизу.
Жуткая музыка смолкает, передо мной в тишине появляется ужасная сцена. И исчезает, и нет света, как нет тьмы. Нет пустыни, нет врат, бесчисленное множество людей истаяло, точно роса поутру, я наедине с ничем.
Осознание пугает, мозг разрывается, облегчение все никак не идет – не может натура человеческая выдержать такое. Но, слава богу, я схожу с ума, и тут неясно откуда раздается горький смешок, и чей-то дьявольский голос произносит: «Опять продано!» – орган гремит, невидимый хор поет, иллюзион вертит фильмы с самого начала. На мгновение напряжение спадает, «не по нашему хотенью, а по Божьему изволенью», и тут опять Голос задает свой невозможный вопрос. Господи, если я должен, то отвечу. Мой ответ, ответ этот…
– Рассел, сообщи время! (Рассел – это ночной санитар, чье присутствие, как читатель сейчас поймет, было просто необходимо!).
– Половина пятого, сэр.
– Ого, пора вставать, не то пропущу первый поезд на Глазго. Дело жизни и смерти. Пожалуйста, принеси мне одежду.
Рассел пытается меня успокоить, обещая, что я поеду завтра, и пичкая подобными заверениями, но я все вижу с беспощадной ясностью. В конце концов, так как могу перебудить все заведение, я оказываюсь плотно завернутым в одеяла в кресле перед камином, меня отгораживают ширмой.
– До половины седьмого поезда не ходят, сэр.
– Извините, в 5:55 поезд есть, и я намерен уехать на нем. Кстати, уж не тут ли сестра? По-моему, я видел, как она заглянула за ширму. Нет? Тогда дай мне молока с содовой. И сигаретки не найдется?
Естественно, Рассел говорит, что сигарет нет. (Потом он мне рассказал, как после этого я полтора часа, без остановки, во всех деталях и подробностях осыпал проклятиями его, его семью и его предков с потомками заодно! Думаю, тут не обошлось без господина Киплинга, особенно в части индийской изощренности ругательств.) В любом случае усилия истощают меня, и, когда Рассел говорит, что на поезд я опоздал и мне бы лучше теперь прилечь где-то да благоразумно подождать следующего, я соглашаюсь.
Так я пережил кризис и, проснувшись через несколько часов мирного сна, обнаружил, что болезнь миновала и я снова, как обычно, мыслю здраво. Первым же делом я попросил принести себе книгу «Путешествие пилигрима в Небесную страну»[97], и, когда мне разрешили читать, я сразу обратился к рассказу Христианина о его пребывании в Долине смертной тени. Раньше я считал, что демоны Баньяна – просто ряженые, его топи и болота – обычные декорации, а над его реквизитом театр «Друри-Лейн» только посмеется. Теперь я в этом уверен. Однако попробуй-ка обставить это лучше.
Перевод с английского Евгении Янко