11 ноября
В последнее время мне нездоровится. Кажется, всему виной – терзающая тревога. Она с недавних пор всюду меня преследует. Чем еще объяснить – в первую очередь самому себе, – что на двадцать восьмой год жизни я, всегда отличавшийся крепким телосложением и не тяготевший к излишествам, ощущаю себя подчас совершенно раздавленным и бесконечно уставшим? Участились бессонные ночи, прорезалась ничуть не свойственная мне прежде сварливость. Но природа изматывающих волнений такова, что я не могу открыть ее даже моему врачу. Тот, дотошно осмотрев меня и осыпав вопросами о привычках и родословной, покачал головой и вынес вердикт:
– Вы здоровы, насколько могу судить, и ваши несущественные жалобы вскоре отпадут сами собой. Но я все же хотел бы понаблюдать за вами немного…
С тех пор я посещаю врача на регулярной основе. Он уделяет мне побольше внимания; его предписания – прогулки на свежем воздухе, холодные ванны, душевный покой. Их он повторяет мне на каждом приеме, а также напоминает: никаких тревог за здоровье, ведь я ничем не болею. Легко ему разбрасываться словами. Я-то себя знаю. Я-то чувствую недуг. Может, и он мне просто лжет. Для иных врачей это вполне нормальная практика – кормить своих пациентов с ложечки утешительной неправдой, покуда смерть не решит дело.
Среди друзей и знакомых я прослыл решительным, мужественным человеком. Никто никогда не видел, чтобы я дрожал от страха, хотя за жизнь мне не раз доводилось оказываться перед лицом опасности. Честь по чести, нередко я добровольно бросался прямо беде навстречу – просто чтобы все уяснили, какой я храбрец. По натуре своей я на самом деле весьма робкий и мнительный. Меня страшит любая, даже потенциальная угроза жизни: убийцы и грабители, огонь и вода, лошади и собаки, болезни и смерть. Не могу описать, на какие лишения я шел, дабы скрыть все эти страхи под маской бравурности и хладнокровия. Лишь один пример приведу – из множества: как-то вечером, распрощавшись на улице с компанией приятелей и милых девушек, я решил срезать дорогу до дома через расположенный в центре города парк. Беспечно затягиваясь сигарой, я спокойно шагнул в тень деревьев и вроде бы беззаботно направился дальше. Но когда затихли голоса моих друзей и все вокруг окутала непроницаемая тьма безмолвного парка, меня охватил ужас. Однако я не решился повернуть обратно из-за боязни встретить одного из своих знакомых и возбудить подозрение, что страх перед пустыми темными аллеями выгнал меня обратно на освещенные улицы. Я ускорил шаг, чувствуя, как тело бьет крупная дрожь. За каждым деревом чудился налетчик, готовый напасть. Отломилась сухая ветвь, рухнула наземь – и тем чуть не выбила из груди мой сжавшийся дух. Я замер и с несущимся вскачь сердцем ловил каждый шорох поблизости.
Однако надо было идти, и я осторожно двинулся дальше. Хотелось рвануть с места, как от разъяренного зверя, но тревога замедляла шаги; так я и ковылял неловко – и каждая минута растягивалась в час смертельного ужаса. Весь в поту, измотанный до предела, я все же достиг противоположного конца парка – и, шумно выдохнув, вышел к людям, на живую улицу. Напрягшись сверх меры и натерпевшись страху, я почувствовал себя по-настоящему заболевшим; улегшись в постель – еще долго ворочался, не в силах расслабиться, а когда пробудился следующим утром от томительного сна, полного кошмаров, навалились пуще вчерашнего разбитость и досада. Привычные дневные заботы, впрочем, поставили меня на ноги. И все же, памятуя об этом инциденте, я твержу себе: так ведь и до седых волос недалеко, дружище! Какая-то жалкая четверть часа почти наверняка стоила мне пары лет жизни – так почему я раз за разом ввергаю себя в подобное? Ничье здоровье не продержится долго, если так его испытывать.
И вот теперь я кажусь себе законченным ипохондриком – но не безосновательным. Что предпринять мне, чтобы выздороветь? Всем сказать, что я трус? Ну уж нет, лучше смерть. Одной лишь мысли об Антонии хватает, чтобы заставить меня молчать и упорствовать в своей решимости и дальше обманывать всех – до последней черты, пусть даже мне это будет стоить жизни. Осознание того, что я веду честную борьбу, позволяет высоко держать голову. Да, это в высшей степени достойно уважения: не только показывать себя во всех жизненных ситуациях мужественным, решительным человеком, но и действовать согласно этому кредо, оставаясь в глубине души закоренелым трусом. Вот она, подлинная победа над натурой! В чем заслуга бесстрашного от природы, настоящего смельчака? Никакой заслуги – и все же я завидую ему! Я – как одинокая дурнушка, тщетно стремящаяся завоевать расположение мужчин и до скрежета зубовного завидующая красавице в окружении воздыхателей.
20 января
Позавчерашним вечером я получил неизменно желанное приглашение от госпожи фон Н. Я полагал, что не застану у нее других гостей, и поэтому удивился, когда на лестнице ни с того ни с сего, витая во все более привычных глубоких думах, столкнулся с незнакомкой. Дама взглянула в мою сторону – и улыбнулась, как бы говоря: «Уж не ожидаете ли вы, что я уступлю вам дорогу? Пардон муа». На деле же она не сказала ни слова. В ее улыбке было что-то необычное. Молодая и привлекательная, незнакомка поразительно походила на Антонию: такая же высокая и ладная, белокожая, со светлыми, но отчетливо отдающими в рыжину кудрями. Но если у Антонии взгляд был как ясное голубое небо, у этой женщины глаза отличались золотисто-карим цветом. Еще у нее были небывало длинные и густые ресницы – такие, что, когда она их опускала, доставали чуть ли не до скул. Узкие и лишенные живой яркости губы аристократических очертаний она держала плотно поджатыми. Весь облик незнакомки отчего-то мимолетно напомнил мне изображение индийской богини, незадолго до этого виденное в присланном мне книготорговцем роскошном иллюстрированном атласе об Азии. На даме, стоявшей передо мной, красовалось дорогое шелковое платье цвета воска; поверх него она носила длинный белый бурнус. От нее исходило на диво изысканное, тонкое благоухание – смесь запахов мирры, кедра и кокоса.
Почтительно сняв шляпу, я отступил в сторонку, и она медленно, неслышным шагом прошла мимо так близко, что, как мне показалось, должна была коснуться меня, но ничего подобного я не ощутил. На верхней лестничной клетке я встал и обернулся. Дама застыла пролетом ниже – и, широко раскрыв глаза, пристально разглядывала меня. Меня заворожил ее взгляд, пригвоздил к месту; снова дохнуло из затхлого воздуха неповторимым ароматом мирры с кедром, и кто-то будто бы в самое ухо произнес мне: отдай свое сердце. Не голос – так, дуновение, отголосок; я угадал слова, но не услышал звук. И вдруг незнакомки как след простыл – растворилась, точно наваждение, химера. Я постоял еще пару мгновений, вслушиваясь. Наверняка сейчас услышу скрип двери, грохот отъезжающей кареты… но нет, дом оставался тих.
Я позвонил в квартиру госпожи фон Н. Мне открыл старый лакей Фридрих.
– Кто эта только что отбывшая дама? – спросил я.
– Никакой третьей дамы, герр. Госпожа и барышня весь вечер были одни.
– Может быть, она вышла из квартиры на третьем этаже? – предположил я.
– Квартира над нами уже три недели пустует, а герр профессор с четвертого этажа вряд ли в такое время ожидает гостью.
– Но тем не менее, Фридрих, я только что столкнулся на лестнице с молодой дамой и даже с ней поздоровался!
Лакей лишь пожал плечами и несколько удивленно посмотрел на меня, но ничего не ответил. Госпожа фон Н., его работодательница на протяжении многих лет, очень довольна им, и в ее глазах он, возможно, достаточно исполнительный и преданный, но в обращении с гостями этот тип позволяет себе определенную дерзость; даже наилучшие из старых слуг этим подчас грешат. Доселе я вел себя с Фридрихом по-дружески, и вот он стал со мной высокомерен – надобно указать ему место. Пока я позволил ему, в соответствии с заведенным порядком, помочь мне снять пальто и велел доложить хозяйкам о моем визите.
Госпожа фон Н. и ее дочь приняли меня с учтивым радушием – но без толики смущения, что не укрылось от меня. Я еще не решился признаться Антонии в своих чувствах, но было нетрудно догадаться: она и сама что-то улавливает. Я искренне надеялся на взаимность, но стал замечать, что ее отношение ко мне – пусть не менее любезное, но все же ощутимо более сдержанное, если сравнивать с былыми временами. Теперь Антония, можно сказать, блюдет дистанцию, и мне неясны причины такого изменения поведения. Поди пойми женщин!
Госпожа фон Н. читала какую-то книгу. Она отложила ее в сторону, как только я вошел. Антония занималась рисованием. У нее большие способности к художествам, но я не могу одобрить то, как она использует свой дар для подтрунивания над окружающими. Довелось мне видеть пару нарисованных ею шаржей – уверен, тем, кто не позировал ей намеренно, эти изображения вряд ли показались бы лестными! Не сомневаюсь, что в одном из альбомов Антонии имеется карикатура и на меня. Возможно, в мое отсутствие она демонстрирует ее другим гостям – и они смеются. Неоднократно, особенно в последнее время, я ловил ее на том, что она изучающим взглядом наблюдала за мной. Но это же дурной тон! Юной девушке не пристало глядеть на мужчину так пристально, даже если в нем она усматривает будущего спутника жизни.
Я уселся за круглый стол, где уже собрались мать и дочь, и завел разговор с госпожой фон Н. на разные отвлеченные темы. Антония почти не участвовала в нашей беседе. Ее рука порхала над альбомным листом, время от времени выхватывая карандаш того или иного цвета из груды неподалеку, а иногда Антония бралась за нож с длинной рукоятью и широким обоюдоострым лезвием: им она затачивала карандаши. Раньше мне на глаза это орудие не попадалось – хотя, может, я был невнимателен. Лезвие украшал узор – очень тонкий и позолоченный; рукоятка из красного дерева лучилась инкрустациями из перламутра и серебра. Насколько я мог видеть, там изображался какой-то мифический зверь – возможно, дракон, из чьей широко раззявленной пасти торчал раздвоенный змеиный язык.
Улучив момент, я взял этот нож и принялся изучать. Но Антонии он очень скоро снова понадобился – она потянулась к пустому месту на столе, не смогла нашарить инструмент и тут же подняла глаза на меня.
– Попрошу вас… – протянула она не то стесненно, не то разочарованно.
Я передал Антонии нож, держа двумя пальцами за лезвие – чтобы с ее стороны удобно было перехватить рукоять. Стоило ей не глядя потянуть нож на себя, как у меня дрогнула рука – левая, если это имеет значение, – и я поранил себе большой и указательный пальцы. Резкая, пронизывающая боль полоснула по ним – ничего подобного от простого пореза я и ожидать не мог, – и я, невольно вскрикнув, зажмурился буквально на секунду. За один этот миг я почему-то отчетливо увидел перед внутренним взором фигуру женщины, встреченной на лестнице. Она улыбалась – но теперь улыбка ее не казалась призывной и приветливой; гримаса злорадного торжества исказила ее черты, жаром полыхала в золотистых глазах.
– Вам больно? – осведомилась госпожа фон Н. с участием.
– Нет, – сказал я и попытался улыбнуться. – Не стоит вашего беспокойства. Просто я немного… оторопел. – Я широко развел два пострадавших пальца, прежде непроизвольно сжатых, и глянул на порез: кровь уже выступила, и обильно. Пришлось наскоро обмотаться платком. Тут Антония поднялась и сказала:
– Ну куда это годится! Минутку, сейчас я обработаю как надо.
Она быстро удалилась и вскоре вернулась с широкой чашей, полной холодной воды, полотенцем и куском марли. Я опустил пальцы в холодную воду, почти сразу окрасившуюся кровью. Обтерев руку, я стал смотреть, как Антония заботливо накладывает повязку из тончайшей марли. Ее красивое личико оказалось в опасной близости от моего, и я подумал: если поцелую ее сейчас – мое признание в любви можно будет счесть вполне состоявшимся. Выспренно-пошлая речь пришла на ум: «Вы ранили мое сердце куда сильнее, чем руку, – так сжальтесь же, прелестная целительница, и излечите и его заодно». Но я удержался-таки от искушения выставить себя дурнем – хоть и не без усилий. Вот бы удивилась Антония, узнав, что мне не чужды сантименты: она-то видит во мне человека зрелого, степенного!
Когда маленькие ранки был и перевязаны, выкликанный лакей вынес кровавую водицу. Антония тем временем сложила свои принадлежности для рисования.
– Откуда взялся этот обоюдоострый меч? – спросил я с улыбкой, указывая на нож. – По-моему, я вижу его сегодня впервые.
– Все так, – подтвердила Антония. – Вообразите себе, нашла его вчера вечером, когда с прогулки вернулась. Лежал себе у наших парадных дверей, поблескивал под фонарем… Видимо, его кто-то прямо перед моим приходом обронил, случись другой прохожий, он бы никак не смог не заметить. Я и вправо глянула, и влево: на улице никого. Мама полагает, что это ценный предмет. А я вот думаю, ничего особенного в нем нет. Я решила не ходить в полицию и не заявлять о находке.
– Покажите мне его, пожалуйста, еще раз, – попросил я.
Она безучастно передала мне нож. Я осторожно взял его, стал тщательно изучать. Как оказалось, змеиный язык в пасти химеры, изображенной на рукояти, двигался взад-вперед – конечно, не более чем в силу оптической иллюзии, созданной искусством отделки.
– Полагаю, это тонкая древнеиндийская резьба, – заключил я с видом знатока.
– И что же теперь, нужно заявить в полицию? – встрепенулась Антония. – Ужасно жаль! Мне приглянулась эта вещица.
– Пусть пока побудет у вас, – ответил я. – Я дам объявление о находке, и тот, кто потерял нож, сможет получить его обратно при желании.
– Не переношу в доме найденного добра, – молвила свое веское слово госпожа фон Н. – Нужно придерживаться старого доброго правила: если находишь на улице вещь, лучше ее отдать на хранение настоятелю в ближайшую церковь.
До сих пор я еще не рассказал ей о своей встрече на лестнице. Сперва меня удерживало свежее воспоминание о незнании Фридриха и его удивленном взгляде, потом вниманием моим завладел инцидент с ножом. Хотя что мне до Фридриха! Надо поделиться.
– Когда я шел к вам, мне повстречалась на лестнице молодая дама, – начал я. – Я уж было решил, что идет она от вас, но Фридрих говорит, вы сегодня никого не принимали – и в доме в принципе нет никого, от кого она могла бы возвращаться.
– Надеюсь, это не воровка какая-нибудь к нам прибилась? – всполошилась госпожа фон Н.
– Нет, – сказал я, – на этот счет будьте покойны, сударыня. Это была благородного вида дама, очень красивая и изысканно одетая. Судя по ее обличью, она возвращалась с бала или как раз собиралась туда. И страсть как походила на фройляйн Антонию!..
Меня попросили рассказать о встрече поподробнее, что я и сделал. Мать с дочерью при этом внимательно смотрели на меня, и я заметил: несколько раз они обменялись меж собой удивленными, если не сказать встревоженными, взглядами.
– Как странно! – воскликнула госпожа фон Н., когда я закончил говорить. – Кто она?
Позвали Фридриха и справились у него. Лакей пожал плечами и сказал ворчливо:
– Быть такого не может, никого там не было. Герр, видать, шутить изволит…
Я так рассердился, что уже был готов вызвать этого наглеца на дуэль. Госпожа фон Н. смущенно подала знак рукой, заставивший слугу замолчать. Когда он ушел, повисла весьма неловкая пауза.
– Ту даму, – сказал я решительно, – я видел так же ясно и отчетливо, как вижу вас. Не с неба же она упала, да и сквозь землю не могла провалиться – а в привидения я не верю!
Тут я почувствовал болезненный укол в груди. «Обманщик! – бросил мне внутренний голос. – Еще как веришь – более того, ты привидений боишься. Смотри, как бы они лично не явились к тебе напомнить об этом факте сегодняшним вечером».
Меня пробрал озноб. Ни одно слово не приходило на ум. Госпожа фон Н. попыталась сменить тему и продолжить непринужденную беседу, в чем не преуспела. Я поднялся какое-то время спустя и объявил об уходе – задерживать меня не стали. В этот вечер я будто чем-то досадил Антонии и ее матери – но чем? «Они сейчас перемывают мне кости», – твердил я себе, пересекая улицу. Часы на ратуше пробили одиннадцать, когда я добрался до дома. За дверью подъезда газовый свет не горел – на лестнице и в парадной сгустился черный мрак.
21 января
Вчера вечером я был не в состоянии вести записи. Успело стемнеть, а на правильный ход моих мыслей, как я уяснил за последнюю неделю, во многом благотворно влияет свет дня. Когда за окном темень, меня отвлекает всякий, пусть даже самый слабый шорох в этой комнате. Изумительно, насколько дом полон зловещих, необъяснимых звуков: тут во всех углах скрипит и бормочет что-то, что ни скрипеть, ни бормотать не должно, и я боюсь – и ничего с собой не могу поделать. Проклятая участь труса!
Мой письменный стол поставлен у окна. Покуда солнце на небе светит пешеходам на улице, я спокоен, однако ночную пору сношу с превеликим трудом. Раньше, чтоб утешиться, мне хватало и того, что я оставлял зажженным свет в комнате, да общества моего чуткого маленького пса. Но с недавней поры безотчетный страх охватывает меня, стоит мне закрыть глаза. В красноватой мгле изнанки век мелькают совершенно непотребные образы: люди, звери и абсолютно мерзкие химеры в противоестественных сношениях и смертоубийствах; все пропадает, стоит поднять веки. Сон не снисходит ко мне, и одна только крайняя степень усталости способна вызвать его. Не стесняйся я слуги Франца – распорядился бы, чтобы он спал в соседней комнате и оставлял дверь в мои покои отворенной.
Позавчера вечером я возвращался домой поздно, по безмолвной темноте. У входа стал искать по карманам спички, чтобы зажечь свет, но маленький жестяной коробок, где я их держу – всегда, неизменно под рукой, – запропал. Какое-то время я стоял у двери, краснея и колеблясь. Что предпринять? Пойти в клуб, попросить там спичек? Нет! Я дико стыдился своего трусливого начала и всячески подавлял его. «Не поддамся», – сказал я себе и ощупью двинулся вперед, в сторону, где должна была быть лестница.
Тут в непосредственной близости от себя я услышал шепот и смех. Вытянув руки, я почти что прыгнул в направлении звука – но нащупал лишь отсыревшую стену подъезда. Прикосновение к холодному и мокрому обычно вызывает отвращение, но на этот раз оно меня успокоило: хотя бы между мной и стеной не стояло ничего непрошеного!
Держась за перила, я стал быстро взбираться по ступеням на третий этаж, к дверям в мою квартиру; миновал большое окно с цветными стеклами – днем оно пропускало в дом тусклый свет со двора. Сейчас от него толку не было – ночь выдалась темной, да и уличный фонарь окончательно потух, – и все же: на витраже плясали красные и зеленоватые блики! Благодаря им я и увидел на лестнице все ту же странную незнакомку, впервые встреченную у порога госпожи фон Н. Она поманила меня рукой:
– Ступай сюда! Отдай свое сердце!
Правой рукой вцепившись в перила, левую я выпростал перед собой, как бы в тщетной попытке защититься. Тут мне почудилось, будто на меня спланировала, бесшумно поводя по воздуху крыльями, большая невидимая птица. Ледяной воздух, насыщенный сильным ароматом мирры и кедра, окутал меня, и я ощутил, как мою руку резко схватили и поднесли к мягким холодным губам, приникшим к ней в долгом, хищническом поцелуе.
Должно быть, я закрыл глаза, ибо не помню, увидел ли еще что-то, и пришел в себя лишь тогда, когда уже стоял в своей комнате и звонил в колокольчик, зовя слугу. Тот явился с заспанным лицом, вероятно, очень расстроенный тем, что я нарушил его покой. Терпеть не могу самодовольства современной черни! Всем подавай хорошее обращение, хорошую еду, хорошую оплату услуг – а сами они при этом и пальцем шевельнуть поленятся лишний раз. К чему мне лакей, если, случись что, он снизойдет спуститься только на третий звонок?
Пес приветствовал меня так же безучастно. Раньше, когда я приходил домой, он всегда выбегал навстречу, высоко прыгал, повизгивал и тявкал от радости, после чего потешным конвоем вел меня к столу, где лежали припасенные для него собачьи сухари. Теперь же пес обходит меня кругами, с голодом в глазах, и так – до тех пор, покуда я не дам ему лакомство. Жадно и спешно разделываясь с подачкой, он отступает в свой угол – и будто забывает обо мне. Где-то я однажды прочел, что лучшее в человеке – от собаки. Видать, и от собак ждать многого – дело пустое!
– Что за странный взгляд? – спросил я Франца.
Олух стоял и таращился на меня так, будто я – диковинный зверь, впервые попавшийся ему на глаза.
– Герр, вы так бледны, – пролепетал он с лицемерным участием, чтобы оправдать свою бесцеремонность. – С вами все хорошо?
– А с чего бы было плохо? – раздраженно ответил я. – Приготовь чаю.
Он удалился. Оставшись один, я пошел смотреться в зеркало. Мой взор упал на каминные часы: половина двенадцатого! Полчаса я потратил на то, чтобы добраться от парадного входа до дверей квартиры; чего только не могло произойти со мной за это время! Я содрогнулся – и тут увидел свое отражение. Это… я? Ужасный вид! Из зеркала на меня смотрел почти что покойник: бледный, с посиневшими губами и растрепанными, мокрыми от пота волосами, с темными прядями, налипшими на лоб. Я упал в кресло и застыл в нем неподвижно, погруженный в тупое оцепенение. Вошел Франц с чаем.
– Герр изволят еще чего-нибудь? – спросил он.
Я велел ему подготовить постель, а сам разделся, надел халат, взял книгу и устроился поудобнее перед догорающим камином в теплой комнате, надеясь хотя бы вечер провести в свое удовольствие.
– Вы поранились? – спросил Франц, указывая на мою перевязанную руку.
– Порезался в гостях, – досадливо бросил я в ответ. – Ничего серьезного.
И все-таки любопытство – порок. Рука довольно сильно болела. Я ощущал, как раны омываются изнутри горячей кровью, саднят и пылают. Кровь отступала на мгновение, но лишь для того, чтобы прилить снова, причинить еще больше боли. Вдруг мне стало ясно, что только язык-жало химеры на рукояти мог так глубоко поранить меня. Это было подобно откровению! Рука опухла, почти не слушалась меня.
Франц удалился. Пес побежал за ним вслед, но я гневно окликнул его, и он с поджатым хвостом забился в дальний угол комнаты, где свернулся клубком и сделал вид, что спит. Но его уши беспокойно вращались из стороны в сторону, выдавая плохую игру; порой, слегка приоткрыв глаз, пес испуганно смотрел на меня. Глупая скотина! Я всегда был добр к нему!
– Ко мне! – подозвал я, опустил руки и слегка похлопал в ладоши.
Пес поднялся и нехотя, будто сомневаясь в моих намерениях, потопал ко мне.
– Ну, ко мне! – резко повторил я команду. Пес замер в двух шагах от меня. Я схватил его и притянул к себе. Он жалобно заскулил и хотел лизнуть мою руку, но вдруг испуганно отскочил назад и с недоумением посмотрел на меня. Я снова потянулся к нему – своей левой, пострадавшей рукой. Пес странно засопел, воротя нос от нее. Я еще раз подозвал – но он не тронулся с места, только жалобно и подозрительно посмотрел на меня исподлобья. Вдруг меня захлестнул гнев. Вскочив, я пнул пса, точно мяч, – его отбросило в угол, и там, съежившись, он принялся громко выть. Я готов был удавить его голыми руками – стоило больших трудов сохранить спокойствие и унять внутреннюю дрожь. Я вернулся к камину, в кресло. Вой горемычного пса мало-помалу перешел во все более затихающий скулеж – но поверх него я вдруг стал различать не то шорох, не то шепот. Лед сковал мое сердце, и неожиданно, прямо у себя над ухом, я услышал уже знакомые слова:
– Отдай свое сердце!
Я со страхом поднял голову. Незнакомка снова предстала предо мной – призрак неописуемой красоты и символ запредельного ужаса. Ее золотистые глаза, полные страстного ожидания, сосредоточились на мне. Узкие, влажно поблескивающие ярко-красные губы приоткрыты, как для поцелуя…
– Отдай свое сердце! – повторила она медленно, чувственно, будто даже с мольбой. – О, отдай мне его – прошу, прошу!
– Кто ты? – спросил я тихо и серьезно.
– Отдай сердце! Скажи, что ты мне его отдашь! Только одно слово! Отдай мне его!
– Кто ты? – повторил я настойчивее, нетерпеливее. Весь мой страх пропал.
– Я люблю тебя! Отдай мне свое сердце!
– Я хочу знать, кто ты! Ты меня слышишь? Понимаешь?
– Я твоя невеста! – выдохнула она едва слышно, печально. – Твоя невеста, влюбленная и безумно одинокая. Отдай же мне свое сердце!
Я поднял ее слова на смех.
– У моей невесты глаза не такие, как у тебя! – воскликнул я.
Она кивнула – неторопливо, с пониманием.
– А разве ты не видишь, что они взяли мои глаза и заменили их чужими? Разве ты не видишь, что та, у кого теперь мои глаза, – чужая и не любит тебя? Она обманывает тебя, а я – люблю, так отдай же мне скорее сердце!
Это меня озадачило. Мне уже и самому стало ясно, что Антония – или самозванка на ее месте, кто знает? – уже не ценит меня так, как прежде. Картина стала отчетливее.
– Значит, особа, так сильно ранившая меня, – вовсе не Антония фон Н.? – спросил я.
Незнакомка ничего не ответила.
– Она – это ты? – продолжил я, спокойно поднимаясь и глядя на нее.
Она медленным, плавным движением руки указала на окно – но к чему?..
– Так ты – настоящая Антония? – спросил я тише, нежнее. Я жаждал услышать сейчас «да». Вся моя душа стремилась к прекрасному существу.
– Я твоя! Твоя невеста! – прошептала она. – Отдай мне свое сердце!
– Я отдаю его тебе! – воскликнул я громко.
Объятия холодных нежных белых рук сомкнулись на мне, мягкие горячие губы вмиг запечатали мои уста и отняли всякое дыхание. Я обмяк без чувств.
Когда я снова пришел в себя, вокруг было темно. Я находился все в той же комнате. Через окно проникал тусклый свет серого тяжелого зимнего неба. Снег сыпался крупными хлопьями. Я поднялся, чувствуя себя невыразимо уставшим, и пробрался, ни о чем не думая, к себе в спальню, где бросился на кровать и погрузился в подобный смерти сон.
Хватит на сегодня записей. Темнеет. Она способна явиться в любой момент.
25 января
Среди новых изобретений человечества попадаются совершенно изумительные вещи. Однако человек в состоянии по-настоящему оценить лишь незначительную часть из них. Я, к примеру, много лет кряду видел в газетах яркую рекламу кресла для больных, способного «принимать тридцать два разных положения», и даже представить не мог, каким благодеянием это изобретение является для страдальцев. Но с сегодняшнего утра у меня есть такое кресло, и я имею полное право относиться к его изобретателю с бо́льшим уважением, чем, скажем, к человеку, открывшему Америку. В самом деле, какая мне выгода от того, что все нынче так носятся с Америкой? Эта страна, насколько я помню, никакого добра мне не сделала. Как по мне, так вся Америка могла бы оставаться до скончания века затерянной среди океанских просторов; ее совершенно напрасно открыли дотошные, алчные и бескультурные люди. С другой стороны, как не испытывать горячую благодарность к тому талантливому человеку, что создал, руководствуясь явно больше гуманизмом, чем коммерческими соображениями, прекрасное кресло, приютившее меня теперь? Реклама не наврала: оно определенно умеет «подстраиваться под любые мыслимые позы и состояния человеческого тела». Благодаря ему, хочется верить, уже скоро я снова буду абсолютно здоров.
Я сижу у окна. Мое кресло стало удобным рабочим местом: передо мной на маленьком столике лежат бумага и перо, на стуле рядом – лупа, книги и другие необходимые вещи. Тут хочешь – пиши, хочешь – читай, не двигая при этом ничем, кроме правой руки; хочешь – смотри в окно, на уличные дела.
День сегодня выдался ненастный: воздух сер и мглист, низко нависшее небо будто бы слилось с горизонтом в одно бесформенное целое, таинственно расплывчатое, пугающее, безграничное – ни дать ни взять сама вечность!
Только что проехал на лошади молодой кавалерист, широкогрудый и рукастый. Истый отрок Германии: русые волосы, голубые глаза, лицо в здоровом румянце. Его конь – зверь сильный, красивый, гнедой масти. Навьючен, правда, до предела – у моего окна даже вдруг оступился на совершенно ровном участке мостовой и будто был готов упасть. Кавалерист тут же приструнил его уздечкой и стременами. Гнедой короткими рывками вздыбился под действием силы, сдавившей ему бока и морду; из-под копыт, долбящих землю, взметнулись искры. Чувствуя, что хозяин ничуть не менее норовист, животное, пару раз сердито мотнув головой, смирилось – и послушно двинулось дальше. Конь и всадник – вот идиллическая картина об укрощенной силе! Да, будь я так же здоров и силен, как этот бравый молодчик из кавалерии, – горы бы свернул. Но сейчас я омерзительно слаб и жалок – и все из-за нее, из-за этой…
Франц, нынче утром начавший было плакаться – мол, раньше я был так добр и учтив, а с недавнего времени сделался жутко строгим и недоверчивым, – говорит, что мне нужно показаться врачу. «Прекрасно, – сказал я, – ступай за доктором». Я хотел, чтобы меня просто оставили в покое. Франц так стремительно побежал исполнять поручение, будто моя жизнь висела на волоске.
Вчера госпожа фон Н. прислала своего лакея справиться о моем здоровье. Дерзость у этих людей прямо-таки невероятная! Сначала они пытаются меня убить, а потом, когда это им не удается, интересуются моим самочувствием. Не знаю, что сообщил Франц коллеге Фридриху; если он передал мой ответ на этот запрос, наверняка это доставило им радость. Что меня, впрочем, больше всего забавляет, так это то, что старуха Н., прижимая к своему сердцу преступную особу с глазами Антонии, живущую с ней под одной крышей, считает, что целует собственную дочь. Но если не ее, то – кого? Я несколько раз спрашивал об этом Антонию, но она не дает мне ответа. Она целует меня, и я забываю обо всем. Знаю только, что Антония меня любит и что мое сердце отдано ей.
Теперь она приходит каждый вечер, как только в доме становится тихо, и я отсылаю Франца. Я не замечаю, сколько проходит времени и когда она оставляет меня. Антония берет меня в свои мягкие руки, убаюкивает, напевая при этом – непонятные, чужие слова, коим нет конца, – и я засыпаю. По пробуждении ее уже нет. Тогда я ложусь в постель, но не нахожу там успокоения. Боль и холод гложут меня. Сегодня утром бил озноб. Неприятное до ужаса состояние. Зато я больше не боюсь – ничего, совсем ничего!
Вот перед домом притормозил экипаж. Надо полагать, это доктор…
Часом позже
Странные дела творятся. Таким разозленным своего доброго старого доктора я еще не видел. Забавно, как он отругал Франца, назвав легкомысленным, забывшим свой долг человеком; мол, стоило еще неделю назад поставить его обо всем в известность. Глупый парень взялся было что-то лепетать в оправдание, но доктор пресек его отговорки и указал на дверь. Ну что ж, так добрый Франц хотя бы убедился, что и другим людям, помимо меня, видны промашки с его стороны.
Дело в том, что за раной на моей руке не было надлежащего ухода. Она выглядит так жутко и непотребно, что я не подберу слов… да что там – слова, я и думать о ней не желаю.
Доктор сразу же поехал к госпоже фон Н., чтобы осмотреть нож, орудие неудавшегося убийства меня лже-Антонией. Боль, мучившую меня, я сносил бы не в пример легче, если бы знал, что эта недостойная личность не скроется от закона. Отравить меня хотела! Само собой, доктор не произнес вслух «гноекровие»[9] – но я прочел это на его бледном лице.
Безумно интересно, что произойдет дальше.
Черт бы побрал эти боли и этот озноб!
26 января
Сегодня они пришли вдвоем, мой доктор и профессор. Обменялись презабавнейшими взглядами без всякого стеснения передо мной – но меня это только веселит, я позволил себе даже неприкрытый смешок.
– Ну что, дорогой доктор, – спросил я, – нужно ампутировать пальцы? Или, возможно, всю кисть? Руку? Или левую половину тела полностью? Не стесняйтесь! Только не зарьтесь на сердце мое: его я уже отдал.
Доктор смолчал в ответ.
– Что значат два пальца! – продолжал я. – У меня же их на руках десять. Стало быть, останется еще восемь. С лишком хватает. Или что одна рука? В моем распоряжении ведь будет вторая. Ведь это потешное предубеждение, что человеку нужны две руки, чтобы быть счастливым. Французская пословица гласит: в стране слепых и одноглазый – султан. Я так думаю, что и в краю криворуких одноручка – не самая плохая партия. Вы уж мне поверьте!
Квартира пропиталась больничным духом. Здесь провели дезинфекцию. В комнате по соседству с моей поставлен чистый стол – импровизированный операционный. Там-то все и случится. Я рад: давно пора! От боли хочется лезть на стену. И этот озноб, пробирающий до последней кости!.. Боже, мне нужно вернуть себе респектабельный вид любой ценой, а то ведь Антония меня разлюбит. Смотрюсь ужасно: отекший, обескровленный; вся кожа мало того что побелела, так еще и обрела неприятную желтушность. Ох, только бы вспомнить, о чем Антония говорила мне прошлым вечером! Нет, никак не получается. Со мной она общается на каком-то чуждом наречии. Когда говорит – улавливаю и понимаю всякое слово, а стоит ей замолкнуть – тут же все забывается.
Мой старый пес! Так по-человечески печален твой взгляд, обращенный ко мне! Что, я взаправду так страшно болен? Тебе жаль меня, своего несчастного хозяина?
Через четверть часа вернется доктор. Я должен лишь сохранять спокойствие. У меня больше не будет этих болей. Да, я спокоен. Охотно бы посмотрел, как все пройдет, да только доктор настаивает на общем наркозе. Говорит, даст мне пары эфира…
В вечности – время Сириуса
Дух человеческий не в силах постичь, что происходит сейчас, и ни в одном людском языке не сыскать подходящие слова для описания того, что вокруг. Неодолимая пропасть пролегла от прошлого к будущему, ибо время здесь не идет. Все, что было, – кануло навек в колодец Демокрита[10]; все, что есть, – существует только из-за меня, в угоду моим веленью и хотенью. Я почитаю тебя, творца моего мира – меня самого.
Я знал, что она была вампиром, еще когда сам был человеком. Моя кровь – это то, что окрашивало ее губы, согревало ее грудь, распаляло ее дыхание. Но она хотела мое сердце – сердце, вот что было нужно ей! Наша борьба была ужасна: на ее стороне выступала сила демоницы. Но я, хоть и заплатил увечьями, выцарапал себе победу. Я чувствую твое биение, мое сердце – мое горячо любимое сердце!
Твари, что скользко пресмыкаются, как черви, но более подобны людям, обступают меня и таращат свои лишенные мысли глаза. Некоторые осмеливаются подступить ближе – среди них безволосое старое нечто, чье раболепное радушие, вопреки назойливости, чуть остужает мой гнев. Оно предлагает мне питье и яства – будто я в них нуждаюсь! И все же я поддаюсь их бессмысленным просьбам, лишь бы эти твари не нарушали больше мое одиночество – мое божественное одиночество… Давайте, подите прочь теперь! Я не знаю вас и не хочу знать. Прочь из нескончаемой вечности в бренную жизнь! Один, один-единственный стою я здесь – недостижимый, сингулярный. Я удаляюсь, осознавая бытие. Все смеркается.
S.V.B.E.E.V.[11]
Перевод с немецкого Григория Шокина
