Это написано мной собственноручно и без чьих-либо подсказок. Я Джордж Роузду из Бринсэбэтча, что в приходе Ламертон в графстве Девон; не знаю, стоит ли добавить, что я эсквайр, или лучше написать «мистер»? Отец мой был йоменом – как дед, как прадед. Я уже давно заметил, что когда меня просят об услуге или присылают письма с просьбами, то всегда именуют эсквайром, а когда ничего особого от меня не ждут, неизменно покличут «мистером». Владениям моим уже пять сотен лет – то есть наше семейство передавало участок из поколения в поколение по прямой мужской линии, и он перешел ко мне, ничего не потеряв и не приобретя. Когда у меня родится сын, в чем не сомневаюсь, я собираюсь передать землю ему в том же виде – подобно всем в роду Роузду. Хотя с этими нигилизмом, коммунизмом, правами арендатора и всяческими законами о сельскохозяйственных угодьях, коими нам грозит правительство Гладстона с Чемберленом[28], даже не знаешь, что станется с наследством, ведь все с ног на голову перевернулось – спасибо вам, господа радикалы, да сохранит меня Господь! Может, придется его по женской линии передавать. Совершенно непонятно, куда мы, землевладельцы, катимся.
Прежде чем продолжить, обязан заранее попросить прощения за кажущуюся резкость стиля. Я не говорю, что моим литературным упражнениям внутренне присуща топорность, но современный вкус испорчен неряшливостью языка и субтильностью идей, и нынешние читатели журналов вряд ли оценят мое сочинение по достоинству. Ростбиф не распробовать толком после индийского карри.
Образование я получил основательное, отнюдь не поверхностное. Никаких «академий для юных джентльменов» – исключительно «Итонская грамматика латинского языка» и приходская школа в Тавистоке. Вследствие чего, если я утверждаю, что что-то знаю, я точно это знаю. Я практичный человек на своем месте в этом мире, и когда меня здесь не будет, то останется дыра, словно зуб из челюсти выдернули.
Ничуть не преувеличу, сказав, что род наш стар, как Блэкдаун, великая гряда холмов, на чьих склонах раскинулось мое поместье: она видна прямо из окон дома, а всякому, кто смыслит в старинном британском наречии, известно, что Роузду – это название Блэкдауна на корнском[29]. Да, мы владели здесь землей еще до прихода саксонцев, прогнавших наш исконный язык за реку Теймар. Я не могу доказать древность своих прав документами, но у меня имеются кое-какие очень старые бумаги на латыни, пусть и не получается их прочитать. Холмы могут сменить свое имя, но Роузду – никогда.
В моем доме особо нечем похвастать. Мы йомены, а не сквайры, да и никогда не стремились жить по-дворянски. Вероятно, поэтому мы еще здесь, тогда как другие местные семьи сошли на нет. Крестьянину не выжить, коли сыновья воротят нос от овина, а дочери коров не доят.
Бринсэбэтч – обычный добротный фермерский дом, построенный из вулканического камня, черный частично от возраста, частично по причине огненного происхождения материала. Окна большие, деревянные, всегда свежевыкрашенные в белый цвет. Крыша из сланца поросла пучками заячьей травы, желтой, как золото.
Дом расположен в лощине, ну, или в ложбине, под названием Яффель, пускай на картах и написано Хетфилд. Яффель с северо-запада и с запада – огромная холмистая вересковая пустошь. Примечательно: самая высокая ее точка – жерло потухшего вулкана чуть ли не четыре сотни ярдов[30] высотой. Это гора Брентор, а на ее верхушке стоит церковь, малюсенькая-премалюсенькая, меньше и не сыщешь, однако ж все там есть: алтарь, неф, паперть да западная башня c колоколами, как у любого приходского храма. Вокруг церкви – кладбище. Оно на крохотном плато, и больше места ни на что не остается. На западе довольно обрывистые скалы, но на гору можно подняться с востока по покрытому травой и усеянному пемзой склону. Церковь посвящена святому Михаилу, и легенда гласит, что, пока она строилась, днем в фундамент закладывались камни, а ночью прилетал дьявол и раскидывал их. Но с архангелом ему было не управиться. Михаил подкараулил Нечистого у Кокс-Тор, сбросил на него валун и попал промеж рогов, отчего у дьявола начала жутко болеть голова – и он перестал вмешиваться в строительство. Валун с отпечатками рогов по сей день лежит там. Еще на нем запечатлелся большой палец святого Михаила. Как-то раз я внимательно рассмотрел его, но не стану выражать свое мнение, ибо погода тоже могла сотворить нечто подобное.
Возвышаясь над лощиной и словно паря в голубом небе, Брентор с церковью, башней и бурным ручьем, устремляющимся вниз по поросшему дубами склону, производит неизгладимое впечатление.
Чтобы добраться до приходской церкви в Ламертоне, мне надо пересечь весь Хетфилд, поэтому на воскресную службу я хожу в церковь архангела Михаила на скалах, поднимаясь на вершину горы, дабы помолиться там.
Следует заметить, дороги – впрочем, как и тропы – туда нет; нужно карабкаться по дерну и, если погода ветреная, держаться за вересковую поросль. Это известное место для свиданий, и местные парни с девчатами – очень ревностные прихожане. Парни помогают девушкам подниматься по склону, а после службы – спускаться, подавая руку. Иногда по ошибке девушка хватается не за вереск, а за дрок, и его шипы впиваются в ладонь. Когда такое приключается, жених усаживается с ней под камень, укрывшись от ветра, и выковыривает занозы из розовой ручки булавкой. А так как дрок весьма колюч, это действо может продолжаться долго: булавка причиняет боль, девушка дергается, парень крепко сжимает ей руку, стараясь удержать. Я тоже умею вытаскивать занозы, перемежая дело поцелуями.
Я неизменно повторяю: зря пасторы строят церкви там, где народ. Милые, простые, самоуверенные души, неужели они впрямь убеждены, что люди приходят в храм послушать их проповеди? Ничего подобного, это только отговорка: люди идут развеяться. Священникам стоит призадуматься и сделать соответствующие выводы: церкви должны стоять либо на возвышенностях, либо в низинах, либо в укромных уголках, куда ведут длинные тенистые аллеи. Дорога к храму – всегда дорога влюбленных.
Когда женщина становится слишком старой для любовных утех – если такое время вообще, по ее мнению, наступает, – она идет в церковь ради сплетен; и, конечно, чем дольше путь, тем больше она может чесать языком. Подобно тому, как мясник в Лидфорде раз в неделю забивает скот, каждое воскресенье у нас происходит забой всех и всякого, ибо бабы – те еще мясники.
Ладно, это все не про то. Пока не отвлекся на походы в церковь, я писал про свой дом. Впрочем, я ушел не совсем в сторону, как могло показаться читателям, ибо я-то знаю, к чему клоню: мои злоключения начались с той самой дороги, посему лишь люди поверхностные и недальновидные могут подумать, что меня занесло. Однако давайте посмотрим на мою ферму. Я уже упомянул и повторю опять, что Бринсэбэтч – обычное жилище зажиточного йомена. Подойдете к дому поближе – сразу почувствуете запах свинарника, и я не стану вас убеждать, что так пахнут клематисы или вейгела. За домом находится коровник, вокруг грязь, в колее лужи, в живой изгороди застряли пучки сена и соломы. У нас нет гравийной дороги до крыльца, а участок отгорожен от пустошей стеной с белесыми кристалликами высолов. В стене калитка, за ней – четыре гранитных ступени вверх на тропку из мелкой щебенки, пересекающую неширокую лужайку и ведущую к парадному входу. На этой двери засовы вверху и внизу, цепочка и два замка, зато задняя дверь со двора в кухню всегда открыта, я хожу туда-сюда именно там. Переднее крыльцо для украшения, не для жизни, за исключением торжественных случаев.
Потолки в Бринсэбэтче низкие, я до них легко достаю рукой, а в спальнях – даже и головой. Так уютнее и теплее, чем в высоких залах времен королевы Анны или короля Георга.
По другую сторону Хетфилда располагается Кветер, ферма Палмеров, почти такая же старинная, как Бринсэбэтч. А сами Палмеры испокон веков служили Роузду. Теперешний хозяин Кветера – фермер Джон Палмер, мужчина солидный, из старых добрых йоменов, румяный, голубоглазый, светловолосый, ладно скроен, крепко сшит. Такие, как он, знают, что к чему в этом мире, и своего не упустят. Кроме фермы, в хозяйстве есть печь для обжига извести, но она Палмеру не принадлежит, арендованная. Его дочка Маргарет – красотка. У Джона несколько сыновей и еще выводок детишек – то ли мальчиков, то ли девочек, не знаю. Все они пока в платьишках. Пойдет Маргарет замуж, приданого ей особо не видать. Она когда-то посещала службы в приходе, но сейчас ее религиозные взгляды поменялись, а все после того, как она однажды сходила в церковь на Бренторе. И пасторская проповедь тут ни при чем, виноват один лишь я – двадцатитрехлетний привлекательный единоличный владелец Бринсэбэтча. Я как-то раз прогулялся с Маргарет обратно в Кветер. С той поры она стала преданной прихожанкой церкви архангела Михаила; насколько мне известно, она даже перестала собирать деньги на обращение язычников в истинную веру и вернула ящик для пожертвований ламертонскому пастору. Да и я, признаюсь честно, после того случая стал гораздо чаще, чем раньше, наведываться в церковь по воскресеньям. В ветреные дни я помогал Маргарет взобраться на гору, крепко держа ее за руку, ведь там только оступись – разобьешься. Если с неба капало, мы делили с ней один зонт. А уж если шел дождь с ветром, то еще лучше: зонт не раскроешь, приходилось заворачиваться в мой широкий непромокаемый плащ. Но больше всего я любил туманные дни, в которые легко заплутать, потеряться и выйти к дверям церкви только к концу службы. В солнечные дни мы были веселы, а в дождь и туман – нежны.
Как-то в воскресенье после проповеди мы с Маргарет обошли церковь с западной стороны. Я пообещал показать ей Кит-Хилл, на котором бритты в последний раз сразились против короля Этельстана[31] и саксов; на самом деле этот узкий выступ между башней и пропастью был единственным местом, где вдвоем не пройти, но можно постоять, вжавшись спиной в стену, и поговорить без посторонних глаз и ушей. Пока мы были там, к нашим ногам вдруг подплыло облако, полностью закрыв пейзаж внизу и оставив нас в лучах солнца, отчего туманная дымка под нами казалась белоснежной пеной морского прилива. Все выглядело так, будто мы очутились на скалистом островке посреди бескрайнего океана. Маргарет сжала мою руку со словами:
– Точно мы с тобой одни в нашем собственном маленьком мире.
Я, вглядываясь в туман, ответил:
– Что-то наш мирок довольно уныл и печален.
С воображением у меня худо, я тогда не понял, что самое время прошептать пару ласковых слов, как подобает влюбленному. Я не воспользовался шансом, а другого мне не представилось. Маргарет обиженно отпустила мою руку, и не успел я повернуть голову в ее сторону, как девушка исчезла. Один шаг с выступа – и вот она уже догоняет уходящего домой отца. Тем временем туман покрыл вершину горы и церковь, лишив меня возможности увидеть, куда ушли Палмеры, чтобы догнать и извиниться.
В следующее воскресенье Маргарет не пришла в церковь. Мне это не понравилось. Терпеть не могу, когда мои сельскохозяйственные или матримониальные планы что-то нарушает. Я ухаживал за Маргарет Палмер семь или восемь месяцев и начал надеяться, что месяца через четыре, если дела пойдут на лад, смогу открыть ей свои чувства, после чего, года через три или больше, можно будет подумать о женитьбе. Но та ее гневная вспышка оттолкнула меня, ведь я-то знаю, что подобное означает. То было проявлением ненужной торопливости, желания привести наши отношения к свадьбе, а со мной так нельзя. Мои чувства принадлежат только мне, ибо исходят они из моего сердца, как мой сидр получается из моих яблок. Я никому не позволю лезть ко мне в бочки и пить оттуда сколько влезет; я никому не позволю лезть ко мне в душу и распоряжаться там. Через воскресенье уже я остался дома, послав в церковь слугу: по его словам, Маргарет была на проповеди. Так я и знал, а она-то думала взять меня тепленьким и добиться признания. Однако мое отсутствие показало, что я тоже умею обижаться. Затем к нам приехал методистский проповедник, черный парень, прозванный «Ползи на четвереньках к славе, Джамбо». Говорят, ему удалось обратить Маргарет Палмер в свою веру. Вскоре в Тависток заехала шарлатанка-зубодер, и я позволил ей удалить мне зуб мудрости. Маргарет Палмер получила еще один урок. Я дал ей понять: если уж она решила, что методисты приведут ее к возрождению, то я буду вырывать себе зубы у проходимцев. Я не намерен терпеть ее выходки. Мой план сработал. Маргарет Палмер сама явилась ко мне, кроткая, как овечка, и податливая, как масло. В следующее воскресенье я чуть не признался ей в любви, пройдя по тонкой грани, но так и не угодив в брачный капкан. Бринсэбэтч – крупное поместье в триста пятьдесят шесть акров два руда и два поля[32], нельзя хозяину таких владений жениться раньше пятидесяти; отец мой взял жену, когда ему было пятьдесят три года, а дед проходил в холостяках до шестидесяти. Молодые жены – дорогое удовольствие, а большие семьи – верный путь к разорению. Роузду всегда жили по такой системе: единственный сын наследует землю, его сестра ведет хозяйство, пока он не женится, а потом получает от него содержание в восемьдесят фунтов в год. Теперь-то вам понятно, отчего я не спешу. Из-за Бринсэбэтча мне нельзя жениться еще двадцать семь лет. Но женщины – нетерпеливые животные. Как дартмурские овцы: всегда идут туда, куда им не следует, а ставишь загородки, прыгают через них. Видал я, как эти дартмурцы забираются на скалы, на которых и травы-то нету, а потом не могут спуститься, ибо Господь создавал эти горы не для того, чтобы овцы по ним скакали. Как по мне, пора ухаживаний – лучшая в жизни, ведь девушки в это время становятся как шелковые. Они помнят, что нельзя делить шкуру неубитого медведя, и стараются изо всех сил. Слыхал я, что турчанки – сущие ангелы: не ворчат, не ноют, не кричат. Все потому, что муж в любой момент может выставить их за дверь или вообще продать в рабство. А у нас так не принято, стоит лишь жениться, на тебя сразу надевают кандалы и начинают тобой помыкать. И не вырвешься. И жену из дома не отошлешь. Она это знает и чувствует себя в полнейшей безопасности. Но пока мужчина ухаживает, удочка в его руках, а женщине только и остается, как рыбке, попасться на крючок, но поженятся они – и поменяются местами.
Ладно, пора вернуться к рассказу. Мы с Маргарет помирились и ворковали, прямо как голубки. Но случилось нечто изменившее наши отношения, о чем я вам и поведаю.
С незапамятных времен у нас бытовал такой обычай: в канун Рождества церковный сторож и два помощника забирались на Брентор и в полночь звонили во все три колокола башни. В тихую погоду их было слышно далеко-далеко в пустошах. Затрудняюсь сказать, служили ли при этом в давние времена Рождественскую мессу, но на моей памяти она никогда не проводилась, посему обычай утерял бы свое значение, если бы не оказался связан с иными дарами: все местные землевладельцы и арендаторы обязывались платить определенную сумму звонарям, покуда те среди ночи исполняют этот свой праздничный долг. В последнее время поиск помощников стал делом весьма затруднительным: заработки поднялись, и мало кто из селян соглашался идти зимой в темноте на гору ради нескольких шиллингов. К тому же имелись подозрения, что сторож, стремясь прикарманить все деньги, плел глупые небылицы о гоблинах и призраках в надежде отпугнуть добровольцев.
Как бы то ни было, в сочельник, последовавший за нашим с Маргарет разладом, помощников не нашлось. Соломон Дейви, церковный служка, а также звонарь, сторож и могильщик, в обычные дни работал на меня и жил в одном из моих домов. Между прочим, принадлежащие мне коттеджи сделают честь любому хозяину. Мое кредо таково: позаботься, чтобы люди, лошади и коровы хорошо питались и жили в чистоте, и добро вернется к тебе сторицей. Соломон Дейви был уже в летах. Я платил ему больше, чем следовало по трудам его, потому что Соломон всю жизнь проработал на нашей ферме и очень поздно женился. В полдень перед Рождеством он послал за мной. Беднягу скрутил ревматизм, и он не мог выйти из дома.
– Я осмелился попросить вас зайти ко мне, сэр, – сказал он, – потому что у меня очень сильно заболела поясница, я едва по комнате ползаю.
– Жаль слышать это, Соломон. Кто за тебя завтра у алтаря помогать будет?
– Об этом я не беспокоюсь, хозяин, у фермера Палмера сильный голос, он подхватит. А вот кто за меня ночью в колокола звонить станет, это вопрос.
– Наверное, никто, – ответил я.
– Уж простите, сэр, но звонить надо, иначе не видать мне платы. Никто фартинга не даст, если колокола молчать будут.
– Попробуй кого-нибудь вместо себя послать.
Соломон покачал головой.
– Тогда деньги достанутся ему, а не мне. – Помолчав, он добавил: – Да и кто пойдет-то?
– Надо что-то пообещать, и все будет сделано, – сказал я.
Он опять покачал головой и произнес:
– А еще эта Марджери из Кветера.
Я зарделся.
– Ты о чем? Какое отношение мисс Палмер имеет к колоколам? А, понял: ей нравится слушать благовест, ты не хочешь ее разочаровывать.
Соломон искоса поглядел на меня.
– Я не ту Марджери в виду имел.
– Тогда какую?
– Ту, что не умирает.
– Соломон, у тебя от боли ум за разум зашел. Вот что я сделаю: позвоню за тебя в колокола и плату принесу. Надеюсь, старина, это тебе по нраву.
– В этом весь вы, сэр, самый добросердечный из вашего племени, – сказал Соломон. – Лучше хозяина не сыскать. Старику сложно работу свою делать, но вы его не гоните, не скупитесь на хорошую землю под сад, поля не отнимаете, снятым молоком потчуете, а не отдаете его телятам да свиньям, а репы с картошкой сколько надо, столько с полей и бери, – продолжал он. Я смело повторяю его слова, потому как Соломон не погрешил против истины. Я всегда льстил себя мыслью о том, что хозяин я хороший, справедливый, ничуть не скупой. К тому же заботливый и добрый. Как «зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме»[33], так и я не скрываю и не искажаю свет правды, даже если она обо мне. Мне известны как собственные достоинства, так и недостатки, и, если на них падет свет, я не собираюсь их прятать.
Старик-звонарь подпрыгнул от такой моей доброжелательности (это метафора, его люмбаго не позволяло ему подпрыгивать буквально). Я сказал ему это от чистого сердца, заботясь о нем, а не о себе, и тут же пожалел о сорвавшемся с губ предложении. Однако я человек слова: раз обещал, то не отступлюсь.
– Ключ где? – спросил я.
– Там, за дверью, на гвоздочке висит, – ответил старик.
Когда я снял с гвоздя тяжелый церковный ключ, Соломон неуверенно и робко молвил:
– Ежели доведется вам встретиться с Марджери из Кветера, вы уж не обессудьте.
– Да не собираюсь я с ней встречаться, – отрезал я, а сам покраснел и смутился.
– Вы, может, не собираетесь, а вот ее в сочельник люди видали.
– Маргарет на горе в полночь?! – Меня задела за живое мысль о том, что старик надо мной потешается, да еще и из-за моей слабости к Маргарет Палмер (да, любовь – это слабость!), поэтому я, вращая нанизанным на указательный палец ключом, запальчиво отчитал наглеца:
– Соломон, мне не по душе, что ты в такой легкомысленной манере произносишь здесь имя мисс Палмер. С этим поставившим все с ног на голову правительством Гладстона и Чемберлена рабочий класс забывает, кто здесь главный, и позволяет в речи недопустимые вольности, о каких наши предки и думать страшились.
Я никогда не пропускал празднование Рождества, и у простого работяги, получающего одиннадцать шиллингов в неделю, не было права даже помыслить, что я поднимусь на Брентор из-за чего-то другого, а не из набожности. Не в его положении думать плохое о хозяине. Дерзость старика глубоко ранила меня, и я успел пожалеть о согласии идти. Добрый нрав только вредит. Те, кто ниже тебя, начинают думать, что вы на равных; они принимают доброту за слабость. Лишь тот способен снискать всеобщее уважение и заставить людей подчиняться каждому его слову, кто думает исключительно о себе и говорит громко, взыскательно и напористо. А доброта – это прямая дорога ко всевозможным бедствиям. Я вызвался звонить в колокола в полночь посреди зимы в самом ветреном месте Англии; мне предстояло подняться на головокружительную высоту, где любой неверный шаг означает такое падение на скалы, что костей не соберешь. Я не из тех, кто боится опасностей или увиливает от опрометчиво взятой на себя ответственности. Как я уже сказал, я честно признаю свои изъяны, если таковые замечаю в себе сам, и это как раз тот случай. Несомненно, я чересчур склонен к добрым делам. Это нехорошо. Человек должен подумать и о себе. Своя рубашка ближе к телу. Но в тот день я о себе не подумал, как не подумал и о том, насколько неприятно и опасно забираться на Брентор в полночь.
Около половины одиннадцатого или, может, без четверти я подкрепил дух стаканом горячего рома с водой и отправился в путь.
Земля была черная, без снега: даже у погоды все шиворот-навыворот с тех пор, как у власти правительство радикалов и Гладстона с Чемберленом. Овцы от сырости болеют, картошка гниет, у скота ящур, с неба так льет, что урожай не собрать. Нам бы Биконсфильда[34] назад вернуть! Но политики с моим рассказом ничего общего не имеют.
Было довольно тепло, но очень сыро и темно, хоть глаз коли. Я прихватил из дома лампион (я специально пишу старинное слово «лампион», а не «лампа», ведь мой фонарь не стеклянный по сторонам, а из рога). Я знал дорогу как свои пять пальцев. Мне предстоял каменистый, скользкий и темный подъем. Объясняю: под ногами валялся гравий, ведь я взбирался на гору, а горная порода имеет тенденцию осыпаться и ломаться, так что путь каждый раз будто новый. Было скользко, ибо я шел по стоку, по которому стекала вода с ближних полей. По обеим сторонам тропы росли деревья, поэтому тропа находилась в вечной тени. Не будь деревьев, было бы светлее. Ну, вы поняли. Мне нравится выражаться ясно. Некоторым недостаточно намеков, а надо все подробнейшим образом расписать и разъяснить.
В свете лампиона я видел красивые папоротники и мох в живой изгороди, с обочин сочилась вода, по центру тропы вниз стекал ручеек, становясь все шире, причудливо изгибаясь и прибиваясь то к одной, то к другой ее стороне. Я бы сравнил эти водяные зигзаги с подъемом на гору лошадки или с женщиной, спешащей заполучить желанное. Дорога начинается прямо от моего заднего двора и упирается в паперть. Я говорю «дорога», но на самом деле это никакой не большак и даже не тропка. Дорог как таковых на вересковых пустошах нет.
Я прекрасно знал, куда надо идти, поэтому сразу направился к старому вулкану, а когда поднялся на его вершину, то невольно подумал о случайных прохожих в Хетфилде: доведись им меня заметить, они много чего напридумывают, скажут, что видали, как пьянчуга Джек[35] со своим фонарем туда-сюда по скалам шлялся, а потом забрел в церковь архангела Михаила и ходил по ней, а они на тусклый свет в окнах глядели. Или расскажут про ведьмовские забавы, какие Тэм О'Шентер[36] в Ночь всех святых наблюдал, когда церковь Аллоуэй огнями блистала, хотя от моей сальной свечки в лампионе вряд ли хоть что-то «заблистать» сможет.
Небо затянуло тучами, и звезды потухли. Только где-то на юго-западе виднелась блеклая полоска света на горизонте. Сейчас я выражусь не очень поэтично, но к месту: как будто землю неровной кухонной крышкой накрыли.
Хоть ночь выдалась темная, я без происшествий добрался до церкви; свечка выхватила из тьмы несколько могильных плит, когда я проходил во двор. Поставив скрипучий лампион на каменную скамью у входа, я повернул ключ в двери и затем уже со светом в руке вошел в башню.
Церковь давно не ремонтировали. Помнится, герцог Бедфорд, владеющий всем Хетфилдом, хотел выделить на это какие-то средства. Даже привозил сюда архитектора, но тот сказал, что здание, построенное еще в тринадцатом веке, надо снести, а на его месте возвести новое – готический собор в нормандском стиле. Понимаете, архитектор думал лишь о том, как поглубже нырнуть в герцогский карман: ему пойдут пять процентов от всех расходов. Я, вообще-то, церковный староста, и, когда мы с пастором это услышали, сразу топнули ногой и сказали «нет». Мы любим нашу старенькую церквушку, мимо нее проплывали Дрейк и Рэли[37] по пути в Плимут, и была она такой же, как сейчас, и мы камня из ее стен не вынем. Внутри пусть делают что угодно, на это мы согласны. Но с того дня про реставрацию Бренторской церкви новостей не приходило. Как следствие, она ветшала с каждым годом все больше и больше.
Дождь веками проникал внутрь сквозь щели в кладке и через трещины в камнях, и балки перекрытий в звоннице прогнили. Строителей я не виню, они правда старались. Стены получились толстые, но ни один камень в стране не способен противостоять юго-западному ветру вкупе с дождем. Гранит – тем более. Это все равно что из губки строить. Бренторская церковь сделана из того же камня, что и холм, где она стоит, а это пемза, в которой дыра на дыре, этакая природная губка. Она удерживает в себе влагу и при смене погоды выделяет ее. Балки никуда не годны, прогнили целиком и полностью, лежавшие на них доски тоже поломались и обрушились вниз. Днем внутри можно задрать голову и увидеть все три колокола и дыры в свинцовой кровле над ними. Я никак не мог добраться до веревок, мне мешали валяющиеся на полу бревна и доски, пропахшие плесенью и землей. Мне даже показалось, что и деревянного пола больше нет, он тоже успел превратиться в обломки и мусор. Кое-где балки упали на лопаты и кирки, поломав их. А они были крепкие: просто так могилу в каменистой земле не вырыть.
Я немного раскидал гнилье, освободил себе место и, стоя в кофейного цвета воде, накапавшей с крыши и худых стен, принялся звонить в колокола. Звонил, то и дело озираясь. Имелась некоторая вероятность, пусть и очень малая, что на гору все же поднялся кузнец Люк Петерик и может принять у меня веревки. Я этого не ждал, но надеялся; было немного обидно, что он не встретился мне по пути: я уже приготовился сам просить о такой помощи. Кузнец мне не отказал бы, ведь он делает всю ковку на моей ферме. Впрочем, он бы подумал, что я боюсь очутиться на горе один, да и Соломон лишился бы половины заработка за благовест. Да, не стал бы я просить: во-первых, все бы узнали, что такой солидный человек, как я, в колокола звонил, а во-вторых, стали бы болтать о моей душевной щедрости.
Я вскоре почувствовал, насколько быстро уходят силы, если ты звонить не привык; незнакомые с такой работой мускулы подрагивали, тело напряглось. Я остановился и утер пот со лба. На ладонях грозились появиться мозоли. Я не стал мочить руки, как это делают крестьяне, ибо считаю подобное вульгарным, и просто опустил их в темно-коричневую жижу у ног. До этого я раскачивал «бурло», как Соломон зовет большой тяжелый колокол с любопытной латинской надписью на нем, начинающейся с «Gallus vocor»[38]. Смочив ладони, я потянулся к шнуру колокола поменьше. И тут же заметил довольно высоко на нем нечто темное, похожее на клубок грязной паутины. Я поднял лампион и попытался рассмотреть, что там, но в его тусклом свете не смог различить даже очертаний. Это напоминало и огромный пыльный шар, и обломок падавшей сверху доски, запутавшейся в веревках и оставшейся под потолком. Я сразу представил, как попытка позвонить в средний колокол закончится тем, что эта штука, чем бы она ни была, рухнет мне на голову. Ясное дело, я не стал даже трогать шнур – из чистой рассудительности, не из страха; и, с осторожностью поглядывая вверх на чернеющий там предмет, позвонил в малый колокол.
И сразу остановился. Мне померещилось, что шар медленно спускается по веревке. Я сказал «померещилось», ибо первым делом так и подумал, но вдруг понял, что мне это отнюдь не кажется. Я невольно попятился и упал, наткнувшись на лежащее бревно. Пока вставал, эта штука добралась до пола. Я хотел выбежать прочь, но тогда мне пришлось бы перешагивать через нее, более того, она занимала весь проход к выходу из башни, так что мне, чтобы пройти, надо было сначала ее передвинуть, чего мне вовсе не хотелось. Я ведь никогда не верил в чертовщину. Не верю и сейчас. Призраки, гоблины и феи – это плоды воспаленного воображения и невежества. Я попросту из себя выхожу, когда слышу россказни о них от вроде бы неглупых людей. Вот и тогда я ни на секунду не усомнился, что лежащий передо мной объект, конечно, никакой не гость из потусторонних миров. Насколько помню свои ощущения и могу о них судить, во мне тогда преобладало неприкрытое изумление, сопровождавшееся неодолимым желанием покинуть церковь и сломя голову бежать вниз по холму к Бринсэбэтчу. Я даже думать не стал, что это за штука такая лежит передо мной, было мне как-то не до умствований. Создание напоминало человека по форме. Размером с трехмесячного младенца. У меня-то детишек нет, и я их возраст определяю с трудом, так что, когда говорю про три месяца, имею в виду этот период весьма условно. Существо было коричневым, словно век провалялось в торфяном болоте, и как будто кожаным на вид. Оно барахталось, как это делают летучие мыши, и пыталось выползти из лужи на груду сломанных брусьев, хватаясь за бревно коричневыми ручонками с длинными когтями. Когда это получилось, оно уселось на балку, вцепившись в нее с двух сторон от своего, как я предполагаю, тела, и слепо моргнуло, обретя сходство с обезьяной. Кожа вокруг глаз по цвету отличалась от остального лица.
– Я Марджери из Кветера, – проговорило создание, голос звучал глухо, точно издали. – Мне тяжело находиться здесь; дерево гниет, рассыпается; боюсь, я тоже упаду и развалюсь на косточки. Так ужасно, так плохо, милок, лежать тут год за годом, когда от тебя остался один скелет, да и тот рассыпался, и его уже не собрать.
– Ты кто? – спросил я, однако говорил не так громко и уверенно, как обычно у меня выходит с незнакомцами. Существо меня не услышало и продолжило сварливо бубнить:
– Я Марджери Палмер из Кветера. Кажется, тут кто-то есть, но, дружок, я не вижу тебя и не слышу твоих слов. Я глуха как пень, а на глазах у меня бельма.
– Ты призрак? – задал я следующий вопрос. Но она не услышала, а я, осмелев, приставил руки ко рту и, как в трубу, крикнул: – Ты призрак?
– Призрак, призрак! – эхом повторила она. – О, как бы не так! Жалко, что нет! Призрак! Это было бы счастьем. Хотелось бы, но нет. Ах! Желание не молитва, оно не сбывается.
– Ты как сюда попала?
– Сюда! Не слышу. Слишком стара, помню только, что я Марджери Палмер из Кветера.
– Не может быть, – проговорил я, а сам чуть не упал в обморок. – Это совершенно невозможно.
Она не заметила моих возражений и продолжила бурчать:
– Там живу, меж колоколов. Много веков живу. Для меня нет места безопаснее. Я бы и сейчас не спустилась, да перепугалась, что колокола возьмут и рухнут вниз, переломают мне все косточки. Ужасно жить сотни лет со сломанными руками и ногами или даже шеей, когда голова сзади болтается и сил сдвинуться нет ни на каплюшечку. Мои старые косточки уже не могут срастись, мертвенькие они, им место в могилке, гниленькие они. Все силушки мои кончились…
Я поднял лампион повыше, пытаясь разглядеть занятное существо, устроившееся на бревне передо мною. Как я писал, размером оно было с младенца, однако я не сомневался, что это иссушенная старуха. Лицо выглядело не просто сморщенным – от него осталась лишь кожа на черепе, темно-коричневая, как дубовая балка; скрюченные ручки напоминали лапки летучей мыши. На них отсутствовала плоть, ибо они тоже иссохли до самой кости. Одежда, заскорузлая от сочащейся из дерева влаги, потемнела. Глаза затуманила катаракта.
– Ничего не вижу и не слышу, – продолжила она, – кроме света, на него и иду. Все больше и больше слепну, скоро посмотрю на солнце, а там вечная чернота и тьма. И слышу все хуже и хуже, уже почти ничего, кроме колоколов. Кожей еще могу чувствовать, но тоже плохо. У меня только один зуб остался, но хоть так. Вцеплюсь им в балку, руками ее обхвачу, когти запущу и держусь. Однако балки гниют, я нутром это чую, вот нынче вниз и слезла. Я, поди, лысая совсем стала, а пощупать не могу, руки онемели все время держаться, знаю лишь, что нет теперь у меня волос. Погляди-ка. – Она протянула руку к голове и стянула загрубевший капюшон. Череп оказался совершенно лысым. Я открыл дверцу лампиона и вынул свечу, чтобы разглядеть получше. Голова была гладкой, будто из дерева сделана. И только у самого основания черепа торчал клочок седых волос. Когда старуха двигалась, на шее собирались складки, и мне казалось, что они вот-вот треснут – настолько кожа утратила мягкость.
– Держи свечу у меня перед глазами, – сказала она, – мне нравится свет. Он через мои потухшие глаза до самого нутра доходит. Зовут тебя как?
– Джордж Роузду! – прокричал я ей в ухо.
– Ох, Джордж! Джордж! Ты зачем столько откладывал? Нам надо было пожениться, как только ты в меня влюбился. Теперь уже поздно: иссохли мы, как старые яблоки.
Что имело в виду это странное создание?
– Эх, Джордж, Джордж! Жестоко ты поступил, не по-доброму, крутил мной, крутил, а потом дал от ворот поворот. Помнишь, как мы с тобой встречались здесь по воскресеньям, как в ветреные дни ты помогал мне взбираться на гору, как в дождь и ветер укутывал в свой плащ, как в туман мы плутали и опаздывали на службу? Помнишь, как однажды после проповеди ты увел меня к западной части, как мы стояли у обрыва, прижавшись спинами к башне, а ты сказал, что хочешь показать мне Кит-Хилл…
Я дернулся вперед и зажал ей рот ладонью.
– Святые небеса! – вскричал я. – Ты меня с ума свести хочешь? Ты что болтаешь? Кто ты такая?
Впрочем, стоило мне убрать руку, старуха мгновенно продолжила:
– Ох, Джордж, Джордж, ты знал, что за мной много приданого не получишь. У меня братья, к тому же малыши подрастают, вот ты и выставил меня на мороз, а сам ушел к Мэри Кейк из Рингуорти, но ведь она меня на двадцать лет старше. Сказал, я слишком молодая, и теперь Мэри Кейк, ставшая Мэри Роузду, уже несколько веков как мертва, а я… Я все живу… и уже достаточно для Роузду старая. – Карга захохотала, но вдруг осеклась, издав вопль. – А, нельзя так! Негоже мне смеяться. Слишком я древняя – кожа на боках может треснуть и порваться. Треснутое не склеить, порванное не сшить.
Почему она говорит про Мэри Кейк? Мэри Кейк – моя прапрапра— (даже страшно, сколько раз надо повторить «пра») бабушка, умершая две сотни лет назад. Она принесла изрядную прибавку нашему участку – целых пятьдесят три акра. Соглашение о выделении ей приданого хранится в железном сундуке у меня под кроватью и датируется 1605 годом.
– Ладно уж, – продолжила бабка, – все мы, бывает, ошибаемся. Жизнь – это сплошная череда ошибок. Первая из них – приход в этот мир, а потом – ухаживание, женитьба и все такое по порядку. Ты, Джордж, ошибся, женившись на Мэри Кейк, а не на мне. Да и себе жизнь попортил. Нрав у нее был зловредный, любого мужика уморить могла. А вот у меня характер легкий да веселый. Сам знаешь, но что такое милое личико да добросердечная натура в сравнении с несколькими акрами пустошей? Вы, Роузду, денежки считать любите, каждый грош мелом на доске записываете. Я земли принести не могла, ибо имела лишь молодость, живость да благодушие. К тому же все Роузду боятся больших семей: за свое держатся, чужих не подпускают. Женятся поздно, на старых девах, чтоб лишних детишек не нарожали, а те не сожрали поместье, как мыши – сыр. Неправильно это, большая ошибка. Хорошо, не буду тебя печалить. Лучше скажи мне: как вышло, что ты до сей поры живой ходишь? Я-то думала, тебя уже два с половиной века на земле нет. Неужто, как и я, упокоиться не можешь? Тоже молился и просил смерть смилостивиться?
Я молчал. Воображения я напрочь лишен, поэтому никак не мог понять, отчего старуха столь необъяснимо смешивает прошлое с настоящим. Но все же смекнул, что она спутала меня с моим предком, носившим то же имя и умершим в 1623 году. Тот Джордж Роузду действительно женился на Мэри Кейк из Рингуорти в 1605-м.
– Я сильно ошиблась, когда стала молиться о вечной жизни. Такая я была озорная жизнелюбка, такая вертихвостка, что по воскресеньям в церкви и каждый день перед сном просила Матфея, Марка, Луку и Иоанна не дать мне умереть. Жутко смерти боялась. Могилы тут прямо в камне долбят, в них вода стоит, гробы в нее плюхают, тела сгнить не могут, пухнут, а потом мясо от костей отрывается, точно вареное. Как меня это пугало, вот я и молилась об одном: лишь бы смерть меня не настигла. И молитвы были услышаны. Нынче не могу умереть, только дряхлею, разваливаюсь и усыхаю. Становлюсь все старше и старше, скукожилась до скелета, ослепла и оглохла. Вкусов с запахами не чую, да вообще почти ничего не ощущаю. Все радости пропали, остался один лишь страх: боюсь упасть, разбиться, ведь у меня больше ничего не заживает, случись такое, страдать мне до самого конца. В жаркие дни, когда палит солнце, мне хоть немножко становится тепло, а когда ударяет мороз, я начинаю чувствовать холод, когда льдом совсем покрываюсь. Через сотню лет у меня и язык отсохнет, не смогу говорить. Язык у женщины отмирает последним, такова ее природа: с ума сойдет, зубы потеряет, ослепнет, оглохнет, но язык все будет работать. Через сотню лет я больше не почувствую, как июльское солнце печет мне спину, а мороз вешает на нос сосульки. Сижу, скукожившись, на звоннице, зуб по самую десну в дерево вонзила, ногти такие длинные, что балку, на которой я приютилась, охватывают. Балка изнутри сохнет, в труху превращается, а как треснет, рухну я в пыль и гнилушки. Забери меня туда, где я еще пару-тройку веков смогу продержаться подальше от собак, крыс и мальчишек. Псы рвут мою кожу, мыши прогрызают во мне дыры, ребятня швыряет камни и ломает мне кости. Сломанное не срастается, раны не затягиваются, я больше не могу исцеляться. Меня посадили сюда, в башню над колоколами, но брусья с досками уже старые, падают, тут больше не безопасно.
Старуха умолкла и, слепо моргая, уставилась в мою сторону. Кожа на веках еще сохраняла подвижность и по мягкости и цвету оставалась человеческой. Ресницы торчали, как иглы инея. Мне стало безумно жаль ее. Как я неоднократно говорил, у меня нет намерения приукрашивать либо скрывать свои изъяны, я честно признаюсь в том, что меня слишком легко тронуть словами или видом, взывающими к человеческому милосердию, и в этом моя настоящая беда. Боюсь, такое заложено во мне изначально: я родился с этим пороком, как иные несчастные рождаются сразу с золотухой в крови или чахоткой в легких. Теперь я припоминал сказку из детства о том, как одна девушка настолько любила жизнь, что молилась об избавлении от смерти, была услышана и обречена жить вечно, но я думал, она сейчас под крики белой совы скачет по пустошам в грозовые ночи вместе с Черным охотником и его адскими гончими. Старая нянюшка рассказывала мне это, дабы извлечь мораль: нельзя испытывать Провидение; однако то, что Несмертная осталась истлевать среди колоколов Бренторской церкви, оказалось для меня новостью. Какое жалкое существование влачила эта бедняга! Мой пращур, морочивший ей голову, а потом подло бросивший, жил две сотни лет назад, и она останется на этой земле, еще более сморщенная и обездоленная, через два века после нашей с Маргарет смерти, когда хозяином Бринсэбэтча будет мой прямой потомок. Эти мысли пробудили во мне добрые чувства, смягчив сердце. Поддавшись порыву сострадания, я обнял старушку, легкую, как кукла, и, повесив лампион на палец, сказал ей:
– Я отнесу тебя домой, бедная Марджери! Ты увидишь рождественские огни и отведаешь праздничное жарко́е со сливовым пудингом.
Она меня не поняла. По-моему, даже не услышала, однако крепко в меня вцепилась, словно в балку, на которой ютилась двести лет; вонзила свой единственный зуб мне в пальто, заодно прокусив жилетку и поцарапав кожу; ее руки, напоминающие когтистые лапы летучей мыши, изо всех сил сжали мое тело, а ногти вошли в него, как кинжалы. Я покинул церковь вместе с Марджери и понес несчастное создание на ферму; если быть точным, то мне не надо было ее держать, настолько плотно – я бы сказал, плотоядно – она припала ко мне; я словно неправильно, спереди, а не на спину, надел ранец, только она приникла ко мне гораздо ближе. Иными словами, старая Марджери висела на мне, как клещ на собаке.
Я добрался до дома и сказал:
– Теперь, старушка Марджери, слезай с меня и устраивайся возле доброго камелька, а я налью тебе чего-нибудь тепленького, чтобы развеселить твое сморщенное сердечко.
Она не двинулась с места. Я прокричал ей это в ухо, но она не слышала – или вовсе не слушала. Зуб впился мне в грудь, как комариный хоботок, захочешь – не оторвешь; ручонки намертво обвили мои предплечья, как старый плющ обвивает ствол дуба. Мне только и оставалось, что усесться в кресло вместе с Марджери. Положение казалось поистине нелепым и безвыходным; я уже представлял, как утром позову работника с ножом, он срежет с меня пальто и жилет, а старушонка упадет вместе с одеждой. Но мне не пришлось этого делать: зуб постепенно уменьшил давление, пальцы расслабились. Марджери упала мне на колени и теперь лежала там, как спящий ребенок после обеда.
Я подкинул в камин сухого терна, золотистое пламя с ревом взметнулось в дымоход, залив комнатку светом. Сейчас я мог спокойно рассмотреть лицо существа, устроившегося на мне. Я с удивлением отметил, что Марджери выглядит моложе, чем мне показалось тогда в башне. Она по-прежнему была очень старой, но пергаментная кожа повлажнела и стала эластичнее, губы тронул розоватый оттенок. Она потяжелела по сравнению с тем, какой была, пока я ее нес. Уже не кукла с соломой внутри, а младенец из плоти и крови. Мне даже померещилось, что старушка подросла – но, может, она просто уснула и расслабилась, прибавив пару дюймов по этой причине.
Я осторожно переложил ее на диван и приставил к нему стул, чтобы она случайно не скатилась на пол, потом нашел бельевую корзину и набил мягкими подушками. Корзину поставил в нишу перед камином и перенес Марджери туда. Снял со своей кровати пуховое одеяло и накрыл им самодельную колыбель. Вышло очень уютно, но я не остановился на этом. Взял бутылочку из-под оливкового масла, хорошенько вымыл ее с содой и наполнил крепким ромом, сахаром и водой. Жаль, у меня не нашлось каучуковой трубочки, не держу дома таких вещей. Зачем они мне… Стоп! Была одна! Корова отелилась и околела, малыша пришлось выкармливать мне самому. Я вспомнил, как напрасно пытался сунуть ему в рот резиновое приспособление: теленку не нравился серный привкус[39]. Я нашел ту штуку, чуть повозившись, закрепил ее на бутылочке и подложил в корзину к Марджери. Сунул палец старушке в рот, возбуждая аппетит, но она лишь облизала мне ноготь; затем вложил между беззубыми челюстями ту резиновую трубку… не помню, как она правильно называется. Я думал, это принесет Марджери успокоение, но она принялась так дергаться, что трубка выпала и ром с водой пролился в колыбель. Мне пришлось вынуть подопечную из корзины, разбросать мокрые подушки перед камином сушиться, а в корзину положить другие. Бедняжка даже не шелохнулась, спала крепко, как ангелочек.
Все это заняло много времени и вымотало меня, ибо потребовало сил ума и сердца, которые я никогда доселе не развивал. Крайне усталый, я сел в кресло и провалился в забытье. У меня и мысли не было уйти к себе в спальню: старушка Марджери могла проснуться и чего-то захотеть. Я открыл глаза уже на Рождество. Служка болел, и я, как церковный староста, был обязан присутствовать на святом праздновании в храме на горе, дабы поздравить всех соседей, включая цветущую, прекрасную Маргарет из Кветера. Я поднялся наверх, облачился в воскресный костюм, повязал синий шейный платок, украсил его булавкой с топазом и гравировкой головы терьера, напомадил волосы (я всегда так делаю по воскресеньям перед посещением церкви), а перед самым уходом заглянул под одеяло проверить Марджери.
Она спокойно спала, – благослови ее Господь! – засунув сморщенный коричневый палец в рот. Мне это не понравилось: ноготь был слишком длинный, мог поцарапать ей нёбо или повредить язычок. Я взял ножницы и отрезал его. Жалость странно повлияла на меня, мне начало казаться, что старая Марджери принадлежит мне и только мне. А еще – возможно, именно по этой причине – я понял, как ей горжусь. Я осознавал ее дряхлость, возраст, уродство, но не мог не чувствовать, что, если какая-нибудь женщина с ребенком на руках заглянет ко мне, начнет им хвалиться и при этом бросит косой взгляд на Марджери, я навеки возненавижу негодяйку. Кстати, в тот самый день в церкви крестили младенца. Я посмотрел на его мягкую розовую кожу и вышел из святого здания с завистью и злостью, терзающими мне душу.
Я с великой неохотой покидал Бринсэбэтч тем утром, а во время святой службы больше думал о старой Марджери, чем о юной Маргарет, и не боюсь открыто признаться в этом огрехе. Скамья Палмеров располагается чуть дальше и по другую сторону прохода от моей. Обычно, когда мы встаем и читаем псалмы и гимны, я поворачиваюсь чуть боком, вроде как ближе к свету, и оттуда могу бросать взгляды на Маргарет поверх книги, а она отвечает тем же, ведь у них окно напротив, и, когда она поворачивает книгу к нему, наши глаза встречаются. Когда пастор начинает молитву и мы опускаем головы, я гляжу по диагонали назад, а Маргарет, склонившись, смотрит по диагонали вперед, и мы вновь видим друг друга, как ранее. Если идет проповедь, я вынужден повернуть шею, ибо после удара мячом во время школьной игры в крикет стал глуховат на правое ухо. А у Маргарет шляпка почему-то завязана бантом всегда слева, и она, дабы лучше понимать священника, поворачивается к нему хорошо слышащим правым ухом, и надо же – мы опять смотрим друг на дружку. Но в то Рождество все было иначе: я только и мог, что думать о бедняжке Марджери в корзинке у камина, гадая, не проснулась ли она и не ищет ли меня напрасно. Вдруг посреди проповеди у меня заныло в груди, там, куда она запускала свои ногти и зуб, и мне мучительно захотелось срочно вернуться в Бринсэбэтч.
После службы, пока я торопливо пожимал всем руки, фермер Палмер сказал мне:
– Роузду, а пойдемте с нами в Кветер на рождественский ужин. Мы давно знакомы, и я надеюсь на более крепкую дружбу, чем у нас сейчас. Ни мне, ни Маргарет не хочется думать о том, что вы будете праздновать Рождество в одиночестве. Мы уже приготовили вам вилку и ложку и не примем отказа.
Я пробормотал какую-то отговорку. Сказал, что мне нездоровится.
– Да, я заметил, вы нынче сам не свой, – согласился фермер. – Маргарет тоже о вас беспокоится. Бледный вы какой-то, руки дрожат, и выглядите как будто на несколько лет старше. Когда мы в последний раз виделись?
– В воскресенье, отец, – со вздохом подсказала Маргарет.
Я заверил, что никак не могу принять их любезное приглашение, и они, судя по всему, поверили. Маргарет не отрывала от меня своих встревоженных карих глаз. Да, могло показаться, что я выгляжу старше и плохо себя чувствую, ведь всю ночь не спал и нервничал, но в ответ на слова Палмера я произнес волшебное слово «печень». Когда вы кому-то так говорите, все сочувственно кивают. Вот и Палмер сразу понял меня.
Когда я шел домой, все окружающие восклицали: «Как вы постарели!», или «Плохо выглядите!», или «Мистер Джордж, что это с вами, вам не двадцать, а все сорок дашь!» Мне претило то, как мистер Палмер подталкивает ко мне свою дочь. Маргарет приглашает на обед. Маргарет беспокоится, здоров ли я. Маргарет помнит, когда мы с ней в последний раз виделись. Все эти гиперболы и прочие фигуры речи… Нельзя сказать просто и ясно: хочу сбыть с рук свою старшенькую, только вот уйдет она от меня с пустыми карманами!
Я еще ни разу в жизни так не радовался приходу домой. Я отпер дверь в гостиную, вбежал внутрь и кинулся к корзинке с дурацким восторженным криком: «Наконец-то! Слава богу, дома!»
Старушка открыла глаза, и катаракты на них уже не было, я даже подумал, что ранее она привиделась мне. Марджери смотрела на меня и улыбалась, и вдруг из ее горла донесся похожий на клекот смех. Я наклонился к ней с поцелуем, и – раз! – она мгновенно заскочила мне на руки и впилась зубом в грудь, обхватив руками столь крепко, что я почувствовал себя в тисках. У меня никак не выходило стряхнуть ее. Даже подумалось: получись у меня ее от себя отодрать, ручонки все равно останутся висеть на моей одежде, оторвавшись от тела Марджери. Говорят, если хорек вцепится в кролика и ты его при этом убьешь, то он так и не разомкнет челюстей, посему выход один: нужно цапнуть его за заднюю лапу, тогда он взвизгнет, пасть раскроется, и его можно оттаскивать. Но в ту минуту мне эта мысль в голову не пришла, иначе я бы позвал кого-нибудь помочь мне; впрочем, даже если бы и пришла, вряд ли кого позвал бы, уж очень не хотелось вмешивать сюда посторонних, к тому же то, как Марджери ко мне прижимается, наполняло душу покоем. И я знал, что она сразу отпустит меня, как только насытится, подобно пиявке. Однако не подумайте, что Марджери сосала мою кровь. Ничего такого. По крайней мере, все было не так, как у пиявок. Но она действительно каким-то странным образом, коему нет объяснения, вытягивала из меня жизнь и здоровье, высасывала кровь из вен и костный мозг из костей, усваивая их.
Наконец, как и ожидалось, Марджери отпустила меня и сползла ко мне на колени. Она глядела мне в лицо с такой невыразимо милой улыбкой! Старушка определенно подросла, ее кожа посвежела, глаза стали яснее, ресницы из белоснежных превратились в сероватые, на голове появился седой пушок, схожий с перышками какаду. Я завернул ее в одеяло и хотел положить в корзинку, но, к своему изумлению, обнаружил, что она больше туда не умещается, пока не свернется калачиком. Поэтому я вынул из комода ящик, набил его подушками и устроил ее там.
Я продолжаю считать, что Марджери была очаровательна. Учитывая ее возраст, она доставляла на диво мало хлопот. Поначалу я терялся перед этим необычным созданием, единственным в своем роде, но вскоре привык. Днем я соорудил подставку-качалку для ящика, и у меня вышла вполне приличная колыбель. С деревом я работать умею. На самом деле у меня почти вся работа в руках спорится. Когда нужда пришла, сиделка из меня вышла, как может убедиться мой читатель, отличная, даже учиться было нечему. Вот сочинят радикалы Глэдстона, Чемберлена и Брэдлоу[40] новых законов о землевладении и погонят меня из Бринсэбэтча – так я заработаю себе на хлеб, став нянькой: младенцы от месяца или даже младше, а также старики, впавшие в детство, всегда в изобилии. Или, скажем, я никогда раньше книг не писал, однако, осмелюсь заметить, у меня сейчас неплохо это выходит! Есть в мире такие идиоты, что не ведают, как к корове подступиться, или пшеницу в упор не определят. Такие о моих литературных трудах и стиле пусть что угодно болтают, я их не слушаю. В моем рассказе нет фальши, он безукоризнен. Как говорится, никакой липы, ибо мои писательские упражнения столь же надежны и основательны, как колыбель, сколоченная мной. Хотя я сделал качалку заранее, она понадобилась нам много дней спустя. Марджери сделалась слишком беспокойной по ночам, да и днем ее нельзя было оставлять надолго. У старушки резались зубки. Малыши всегда очень страдают от этого, у них даже случаются припадки и водянка головного мозга, и все из-за этих моляров. Если такое тяжело проходит у детей, то представьте, как мучилась трехсотлетняя женщина! Я очень терпеливо ухаживал за ней, но недостаток сна сломит любого. К тому же я и сам маялся зубами, потому как, еще недавно совершенно здоровые, они вдруг принялись гнить, крошиться и выпадать. В итоге, когда у Марджери появлялся зуб, я зуб терял, и то же с волосами: у нее они росли и темнели, а я седел и лысел. Ее глаза прояснялись, я видел все хуже; она веселела, я грустнел.
Так проходили недели и даже месяцы. Я не мог нарадоваться на то, как Марджери выправляется после веков разрушения, и восторг мой был бы незамутненным, если бы это восстановление не происходило за мой счет. Ее щеки порозовели, когда увял мой румянец; она пополнела, я похудел; она подросла, я скрючился. Марджери перестала умещаться в ящик, и я устроил ей кровать у камина в гостиной. Я наблюдал, как меняется ее речь, по мере того как она молодеет. Поначалу Марджери только и твердила о своих немощах, потом принялась зло и ядовито сплетничать про соседей, так давно умерших и обратившихся в прах, что от времени на их могилах надписи стали нечитаемыми. Потихоньку-полегоньку ее едкость сошла на нет, и она стала невинно болтать или говорить про дела на ферме и в доме. Работницей Марджери была первоклассной. Я нарадоваться не мог, как она всем интересуется, везде успевает и все примечает. Меня мучили ревматизм и бронхит. Иногда ко мне заглядывали соседи и в один голос говорили о том, что я раньше срока постарел и переменился до неузнаваемости. Я уже не ходил без палки. Сгорбился. Волосы поседели и начали выпадать, я исхудал и съежился, одежда висела на мне мешком. Все советовали мне показаться медику, и у каждого имелся свой доктор, способный меня излечить: меня посылали то к доктору Бадду в Норт-Тотон, то к доктору Хингстону в Плимут, то еще к кому-то – была б их воля, я бы то и дело бегал по врачам по всей стране, еженедельно их меняя. Но кое-кто утверждал (и таких, как я выяснил, было большинство), что на мне проклятие и я непременно должен навестить белую ведьму в Эксетере или Плимуте. Я никого не слушал. Не хотел никаких врачей. Никаких колдуний. Я прекрасно знал, почему болею. И перестал посещать Бренторскую церковь. Господи! Даже если бы я захотел туда пойти, мне было не забраться на такую высоту! Мои бедные старые косточки ныли от одной мысли о подобной прогулке, да я чуть спину себе на собственном скотном дворе не сломал. К тому же я постоянно задыхался, а в груди хрипело. Особенно по ночам. Бронхит был таким сильным, что я весь содрогался от кашля.
Время шло, и я понимал, что медленно и верно спускаюсь в могилу, хотя жизни моей вроде бы ничего не угрожало. В двадцать три года я умирал от старости. И уже выглядел на девяносто с хвостиком. Я бы с гордостью встретил день, когда мне стукнет сто и при этом и двадцати четырех не будет. Но меня терзала одна мысль. Что станет с Бринсэбэтчем, когда сгинет последний из Роузду? Как уйти из этого мира, не оставив наследника по прямой мужской линии? Семьи мне уже не создать. Родственников нигде нет. Мы, Роузду, всегда женились поздно и не оставляли много потомства. Я был последней ниточкой, тянущейся от нашего рода к этой земле. Я вспомнил об одной из наших женщин, вышедшей замуж и родившей детей, но о ней никогда не упоминалось в доме. Считалось, что она утеряла всякую честь в глазах Роузду. Я даже ее фамилии по мужу не знаю. Эта женщина умерла, но дети, конечно, еще где-то жили, пусть я о них ничего не слыхал. Вот они могли унаследовать участок. И чем старше я становился, тем сильнее меня все это мучило. Пребывая едва ли не в могиле, на пороге мира призраков, я представлял минуту сошествия туда: вокруг меня соберутся все Роузду и станут упрекать за отсутствие прямого наследника для Бринсэбэтча. Каждый с важным видом возникнет передо мной, являя образец, каковой я посмел не скопировать. Как будто в моем положении я способен был себе помочь! Единственным из предков, с кем мне будет попросту необходимо перекинуться парой слов, станет Джордж Роузду, женившийся на Мэри Кейк. Я скажу ему прямо в лицо, что, если бы он оставался верен своей первой любви, подобной беды никогда не случилось бы.
– Ах, – вздохнул я в приступе хандры, – хорошо тебе, Марджери, по дому ходить да песенки напевать. Но что теперь будет с Роузду? Кому достанется Бринсэбэтч? Ты забрала весь мой цвет и все мое здоровье, помолодела за мой счет, я же остался на бобах.
– Будешь совсем немощным, я с тобой нянчиться начну, миленький мой Джордж, – ответила она, а у самой на розовых щечках ямочки, голубые глазки улыбаются. Честное слово, краше девчонки не сыскать; будь я помоложе, сходил бы с ума от счастья с нею рядом. Однако сейчас я мог лишь в отчаянии взирать на ее прелести издали, как Моисей взирал на Землю Обетованную с вершины Фасги. А как Марджери работала! Как командовала! Как организовывала все вокруг! Хозяюшка, повариха, молочница, все в ней одной! Никогда раньше в доме не было такого порядка: белье чистое, сковородки блестят, масло сладкое, творог с простоквашей отличнейшие. Воспитывалась она в старых добрых и разумных, благочестивых традициях королевы Бесс[41]. Нынче-то все женщины сплошь перезаразились завиральными идеями Гладстона с Чемберленом, фермерские дочки бренчат на пианино и коверкают французский, а жены зачитываются мисс Браддон и Уидой[42] и слышать не хотят о коровах. Все в поместье удивлялись хватке Марджери. Никто никогда не видел подобного. А еще они недоумевали, кто она такая и где я ее нашел. Не понимали, из чьей она семьи: чужачка, но знает каждый холм, каждый дом, каждую ложбину и пустошь, будто тут выросла. Места она знала, но людей – нет. Говорила о Тремейнах из Куллакомба, а они две сотни лет назад переехали из наших мест в Сиденем. Рассказывала о Дойджах из Херлдитча, которые сто лет как поумирали. Думала, что Килворты до сих пор живут в Глэнвилле, но их семейство сгинуло, а поместье купил герцог Бедфорд и устроил там ферму. Не менее любопытно то, что временами Марджери угадывала имена с фамилиями работников победнее, если предки, жившие два с половиной столетия назад, оказывались их полными тезками. Зажиточные люди либо прекратили свой род, либо переехали, но бедняки остались на месте, передавая по наследству из столетия в столетие внешность, характер, предрассудки. Были они такие же вечные, как наши холмы.
Как я уже сказал, Марджери для всех оставалась загадкой, и поэтому работники и работницы смотрели на нее с подозрением. Им не нравилось, что она пристально наблюдает за их делами и контролирует каждый шаг. И только Соломон Дейви предполагал, кто она такая. Он несколько раз заходил ко мне, бросал тяжелые взгляды и мялся, словно хотел что-то сказать, но решиться не мог. Марджери оставалась со стариком неизменно приветливой и помнила его семью, но он относился к ней холодно и старался близко к себе не подпускать. Я по ее поведению понял, что она это чувствует, но по доброте своей не подает виду.
Не стану отрицать, что со мной Марджери была сама нежность и забота, а я просто любил ее. Я испытывал к ней те же чувства, какие мать испытывает к ребенку, вытянувшему из нее всю жизнь и все силы. Не завидовал ни ее молодости, ни красоте и прелести, а по-матерински гордился ее расцветом, даже причина была одинакова: все это когда-то было моим.
Однажды Марджери объявила о намерении выйти за меня замуж, приказав тащить свое старое тело в церковь. Она выложила все напрямик, зная, что голова у меня еще работает. Мне даже польстило, что она не собиралась меня обманывать, и я бы даже почувствовал себя благодарным, останься у меня какие-то чувства. Марджери пообещала ухаживать за мной, покуда я не умру на ее руках, а затем, став вдовой, она намеревалась унаследовать Бринсэбэтч. Это обеспечит ей будущее, а так как она молода и красива, недостатка в кавалерах точно не будет: Марджери повторно выйдет замуж и воспользуется жизнью и здоровьем супруга, дабы оставаться вечно юной. Когда второй муж увянет и умрет, она найдет третьего – и так до бесконечности. Она более не желала сидеть мумией на звоннице Бренторской церкви, и этот план был самым простым и прямым путем к разрешению ее особой проблемы. Он казался выполнимым и, с точки зрения Марджери, безупречным. Я добровольно принял ее предложение. Она не прибегла ни к малейшему насилию, но взывала к моему разуму, а мой разум, ежели таковой еще имелся, подсказывал, что план подходящий, лучшего не придумать. Марджери стала красоткой, русые волосы блестели, и более бесовских, задорных и ярких голубых глаз я не видал. А какие щечки, так и пышут здоровьем! Любой мужчина в расцвете сил был бы счастлив иметь такую жену, и в какой-то мере мне льстил ее выбор, хотя я знал его причину – поместье Бринсэбэтч.
Итак, я дал согласие, и она сама пошла сообщить церковному служке, Соломону Дейви, о наших намерениях. Услышав это, Соломон изумленно посмотрел на Марджери, заерзал на стуле и почесал в затылке. Он не знал, как поступить. Посему отправился ко мне с вопросом, но в то время со мной случился приступ кашля. Когда я наконец смог говорить, то заверил Соломона, что жду не дождусь дня свадьбы, а также расписал ему, как преданно и заботливо Марджери ухаживает за мной. Он ушел, все еще недоумевая и потирая лоб. У меня было только одно условие: меня должны довезти до подножия Брентора в рессорной повозке, выложенной соломой, и поднять на холм на носилках с помощью четверых сильных мужчин, пока я сижу на пуховой перине, обложенный со всех сторон грелками. Я ведь уже и шагу не мог сделать сам.
Это случилось в начале ноября. Спустя десять месяцев после рокового сочельника, когда я познакомился с Марджери из Кветера. О готовящейся свадьбе объявили в первое ноябрьское воскресенье на вечерней службе, потому что в то утро в нашей церковке службы не было. Прошло оглашение брака[43] между Джорджем Роузду из Бринсэбэтча, холостяком, и Маргарет Палмер из Кветера, девицей. Священник в первый раз спросил, знает ли кто о веских причинах или препятствиях, способных помешать соединению двоих в священном союзе, ибо настало время публично объявить об этом.
Оглашение имен вызвало волнение среди присутствующих. Лицо фермера Палмера покрылось пятнами и окаменело, мисс Палмер покраснела и уткнулась в молитвенник. Как выяснилось впоследствии, моя старушка Марджери допустила промах. Она отчего-то запамятовала о другой Маргарет, своей прапраправнучатой племяннице.
Служба закончилась, но мистер Палмер с дочкой не пошли домой в Кветер пить чай, а отправились в противоположную сторону и спустились в Бринсэбэтч уточнить, насколько серьезны мои намерения и не является ли оглашение брака нелепой шуткой.
Марджери дома отсутствовала. Она всегда посещала церковь в Мэри-Тейви, ибо не переносила Брентор: он ей слишком напоминал о двух веках холода и страданий. Но прихожанкой была усердной. Так уж ее воспитали. Во времена ее молодости с тех, кто пропускал службу, брали шиллинг штрафа, а если кто отказывался причащаться – тех протаскивали по улице, привязав к повозке, и пороли. Наказания давно ушли в прошлое, однако Марджери продолжала блюсти традиции. Такова сила рано приобретенной привычки.
Так уж совпало, что Палмеры пришли в Бринсэбэтч, пока Марджери еще не вернулась. Простите, но я не умею описывать то, чего не видел собственными глазами и не слышал собственными ушами. Я лишен воображения, этого иллюзорного преимущества, нередко приводящего к серьезным ошибкам. Палмеров сопровождал Соломон Дейви и, как я предполагаю, всю дорогу пытался объяснить происходящее и рассказать, откуда взялась эта моя Марджери. Я к тому времени почти оглох и ослеп, поэтому не смог не только принять участие в их весьма оживленном и бурном разговоре, но и просто следить за ним. Если бы я относился к современному типу беллетристов, обязательно передал бы то обсуждение дословно, приписав каждому собеседнику определенные эмоции и интонации, рассказав, какого цвета становились их лица, и тем самым мог бы сделать свое повествование более по вкусу вульгарному большинству, но в этом случае пострадали бы немногочисленные ценители настоящей литературы, взыскательные к правдивости наблюдений.
Наверное, Соломон вовремя разъяснил недогадливым Палмерам, что оглашался мой брак с двоюродной прапрапрабабушкой Маргарет, а вовсе не с дочкой фермера. Не знаю точно, как именно он это сделал. Я навострил уши, стараясь разобрать слова, но слышал только шум, похожий на жужжание пчел. Что-то мне подсказывает, Соломон сдобрил правду изрядным количеством вранья.
У фермера громкий голос. Я слышал, как он говорит дочери:
– Обожди-ка, Маргарет, здесь, в комнате с Джорджем Роузду, сейчас в дом другая Марджери пожалует, друг дружке в лицо посмотрите.
– Но, отец, вы куда собрались? – удивилась девушка.
– Я быстро вернусь, голубушка моя. Нынче пятое ноября, ночь костров[44]. Все парни ушли в пустоши хворост для огней собирать. Я их с собой прихвачу, пусть порадуются, сжигая старую ведьму, а не чучело соломенное.
Я всплеснул руками в страхе и негодовании.
– Ты не посмеешь!
– Почему это? – спокойно спросил фермер. – Ошибки нет, она ведьма. Из вас жизнь досуха высосала, как ежонок – молоко из коровьего вымени.
Тут вступился Соломон:
– Правда правдой, но как же закон? Согласен, ведьм предписано жечь, и это правильно, ибо Библия гласит: «Ворожеи не оставляй в живых»[45]. Однако вряд ли такое законно.
– Все чин по чину, – сказал Палмер. – Нельзя наказать за то, что сожгли того, кого и на свете нет.
– Марджери есть, – возразил я. – В том-то и корень ее бед: она на этом свете находится слишком долго, а умереть не может.
– Свидетельств ее существования не имеется, – ответил фермер. – Соломон, скажи, с какого года ведутся записи в Бренторской церкви.
– Насколько я помню, где-то с тысяча шестьсот восьмидесятого…
– Отлично. Значит, там не записано, когда Марджери родили и крестили. Нельзя повесить за убийство человека, о чьем существовании закон даже не знает. Нам ничего не будет, если мы ее сожжем.
– Но… но она из вашей собственной семьи, – всхлипывая, пробормотал я.
– Вероятно – но кремации это не воспрепятствует. Моя Маргарет мне гораздо ближе, я пекусь о ее интересах, а не о благополучии какой-то там прародительницы. Раз уж брак огласили, то Бринсэбэтч отойдет моей дочке, а не кому-то еще. Через три недели все будут звать мою Маргарет миссис Роузду, – уверенно закончил он.
– Батюшка, зачем вы со мной так жестоки? – вскричала Маргарет. – Разве не видите, что мистер Роузду теперь старикашка?
Дородный йомен не обратил внимания на ее слова – хотя, конечно, сам видел их правдивость. Он обратился ко мне:
– Слушай-ка, Джордж Роузду, твое имя нынче в церкви звучало рядом с именем моей дочки, их зачитали перед всей паствой, и мы с Маргарет со скамьи не сдвинулись. Я не позволю, чтобы кто-то над ней потешался, даже такой солидный человек, как ты, посему – хочешь того или нет – в конце ноября ты на ней женишься.
– Мистер Палмер, сэр, – взмолился я, – как вы можете принуждать собственную дочь к брачным узам с тем, кто ей противен?
– Не твоего ума дело. Маргарет знает, с какой стороны хлеб маслом намазан. И сливки от снятого молока всегда отличит.
Я не отступался:
– К тому же я связан самыми святыми обещаниями с моей Марджери. Я поклялся передать Бринсэбэтч ей.
– Возьмешь свое слово обратно! – взревел фермер. – Не выйдет у тебя ничего. Нельзя жениться на той, кого нет в глазах закона. Единственная Маргарет Палмер, признанная им, стоит сейчас перед тобой. Ее крестили, миропомазали и причастили. Что же еще нужно для признания по закону? А у твоей Марджери какие документы имеются? В девятнадцатом веке в Кветере есть только одна Маргарет Палмер – и точка. – Он ударил рукой по столу, показывая, что спор окончен, а потом добавил: – Вот скажи, может человек жениться на той, кто жил за два или три века до него? Давай, отвечай.
– Если быть до конца откровенным, то это звучит совершенно неправдоподобно, но при радикалах, Гладстоне, Чемберлене и Брэдлоу все с ног на голову перевернулось, – сказал я. – Границы между возможным и невозможным стерлись, разум покинул действительность.
– Сиди и думай, а я пошел, – торжествующе произнес Палмер, поняв, что загнал меня в угол. Затем они с Соломоном Дейви вышли из комнаты.
Сомневаюсь, что Маргарет боялась остаться со мной и встретиться с Марджери. Я заметил, как она, подобно бойцовому петушку, вскинула голову и принялась поправлять перышки. Привела в порядок складки на платье, прикусывала и облизывала губки, то и дело выстреливая язычком между зубами, словно оса, приготовившаяся вонзить в меня жало. Я беспокоился о Марджери, да и сам был не в своей тарелке.
– Мисс Маргарет, – сказал я, – не будете ли вы любезны подать мне платок? Я обронил его на пол, а поясницу так жестоко прихватило, что наклониться за ним не могу.
Просьбу она исполнила, пусть и с недовольным видом. Я продолжил:
– На полке стоит бутылочка, не сможете ли вы ее открыть, капнуть пару капель на кусочек сахара и дать его мне? Руки трясутся, я бы пробку зубами зажал, но только зубов у меня уже нет. Там капли молочая, от кашля помогают.
– Нет, мерзкий старикашка, этого я не сделаю.
– Ладно, мисс, не натрете ли вы мне спину маслом с нашатырем? Бутылочка со смесью стоит на комоде, фланелевая тряпочка лежит в шкафу.
– Я к ним даже не притронусь, – отрезала Маргарет.
– Отчего же, мисс? Тогда, пожалуйста, возьмите меня на руки и отнесите на кровать. Марджери так делает. Она очень добра и заботлива, никогда на меня не ворчит и кормит с ложечки.
– Ничего подобного я делать не собираюсь. – В ее голосе слышались злость и крайнее отвращение.
– Ну, вы извините, что попросил…
Мне действительно хотелось попасть в спальню. Я знал: когда придет Марджери, поднимется такая буря, что моим нервам несдобровать, поэтому я только и думал, как бы прилечь у себя и не попасть в воронку урагана.
– Вам придется все это делать, – продолжил я, – когда вы станете миссис Роузду. Дряхлые старики нуждаются во внимании не меньше, чем младенцы. Я точно знаю: сам через это прошел, хорошо понянчился. Почему вы не хотите оставить меня в покое и дать мне жениться на Марджери? Она обо мне позаботится, приголубит и поцелует. А вы?
– Даже не мечтай об этом, противное старое пу́гало.
– Пугало… «Мерзкий старикашка» и «противное пугало», как еще меня обзовешь? И все равно хочешь за меня замуж.
– Дурак! – выплюнула Маргарет. – Я замуж хочу только из-за Бринсэбэтча.
– Марджери тоже, но при этом ведет себя гораздо приветливее. Воспитана она лучше тебя, ибо принадлежит к старой школе, к старой доброй школе! – Я горестно вздохнул.
Мои слова очень и очень разозлили Маргарет. Ей не понравилось, что ее сравнивают с собственной прабабкой – да еще и не в ее пользу.
– К тому же у меня пока остается право голоса, и хотя когда-то ты, Маргарет, была мне очень по душе, но другая Марджери мне куда симпатичнее. У нее есть и иное преимущество: она старше тебя.
– Неужто ты впрямь собрался на ней жениться, после того как она высосала из тебя здоровье и душу? Думаешь, я тебе это позволю? Разве ты не видишь, как я зла на Марджери? Она превратила молодого и сильного Джорджа, ухаживавшего за мной, в дряхлого деда. Счастье – выйти замуж за того Роузду, горе – идти за этого старика. Все из-за нее, и я ей при встрече глаза выцарапаю.
– Ради всего святого, – взмолился я, – не тронь Марджери. Твой отец сыпал ужасными угрозами. Мне остается лишь надеяться, что это пустые обещания.
– А вот и она появилась! – воскликнула Маргарет Палмер и, дрожа от нетерпения, вскочила. – Слышу ее шаги на дорожке.
– Накрой меня шкурой, что лежит у камина, – попросил я, – мне нельзя волноваться. И скатерть сверху положи, это приглушит звуки.
Маргарет сделала все, как я просил. Здесь мое повествование опять будет иметь несколько незавершенный вид. Я не умею описывать то, чего не видел и не слышал: пока Маргарет беседовала с Марджери, я затаился под тяжелой овечьей шкурой и толстой камчатной скатертью. Воображением я обделен и рассказываю лишь о том, что точно знаю. В этом случае я ничего не видел, а то, что слышал, напоминало стук по кастрюлям и сковородкам, каким толпа служанок отгоняет пчелиный рой. Слов я, конечно, не различал, однако сильнейший приступ кашля из-за пыли, попавшей из шкуры в мои бронхи, заставил овчину вместе со скатертью упасть с плеч. И открывшееся зрелище повергло меня в ужас.
Гостиную заполнили мужчины разных возрастов – и никто даже шапки не снял! Лица раскраснелись, глаза горели неистовым предвкушением. Один пришел с вилами, другой приволок цеп, кто-то держал дубинку. Над всеми возвышался здоровяк Палмер, сдерживая рвущуюся в дверь толпу. В середине, как на арене для петушиных боев, стояли две Маргарет и со сверкающими глазами яростно ругали друг друга. Надо заметить, что бедняжка Марджери только защищалась. Она подняла руки, стараясь закрыться. Из красной полосы на щеке струилась кровь: Маргарет успела расцарапать ей лицо.
– Ага, попалась, ведьма! – вопила фермерская дочь. – Конец твоим силам. Кровь течет.
Это распространенное суеверие. Считается, что если ты пустил ведьме кровь, то ее колдовство больше не действует – по крайней мере, на тебя.
Бедняжка Марджери с тревогой вглядывалась в грозные багровые лица, повернутые к ней. Ей приходилось уворачиваться от ударов палками, дубинками, вилами, цепом. Она попыталась спрятаться мне за спину, будто я, в своей дряхлости и немощи, мог ей помочь. Я пронзительно крикнул, призывая к перемирию, но меня никто не послушал. Жуткие лица с ненавистью глядели на Марджери, словно собачья свора окружила зайца и готовилась порвать его на части. Страх перед колдуньей изгнал всякое сочувствие из сердец этих людей.
И тут комната озарилась рыжими отблесками огня. Настал вечер, на улице стемнело.
– Любуйся! Любуйся, ведьма, какую кровать мы для тебя приготовили, – надрывался фермер Палмер. – Много вязанок хвороста принесли – на холод тебе больше не сетовать.
Марджери издала вопль ужаса, вцепилась себе в волосы и принялась пятиться.
– Джордж! – будто в агонии, кричала она. – Спаси меня! Спаси! Убить меня они не могут, но поджарить и сжечь у них получится! И останусь я жить вечно в виде головешки, уголька – в бесчеловечности полнейшей!
– Милая моя, что я могу сделать против всей этой толпы? – Впрочем, я все же решил попытаться, набрал воздуха в старческую грудь и изо всех сил выкрикнул: – Я здесь хозяин, никто не вправе что-то тут вытворять без моего разрешения, и я приказываю вам уйти с миром из моего дома!
Толпа, приведенная Палмером, рассмеялась, никто не сдвинулся с места.
Снаружи раздался вопль:
– Выводите ведьму, жечь будем!
Человеческой натуре свойственна жестокость – ни христианству, ни образованию, ни воздержанному образу жизни ее не искоренить. Я всегда считал крестьян на западе Англии на удивление приятными, мирными и не склонными к насилию людьми, и все же поскреби человека – под верхним слоем краски найдешь зверя, что подтвердили мои добросердечные, душевные земляки, пришедшие убить бедную женщину, милую, незлобивую и кроткую, как ангел. Без сомнения, они станут наслаждаться ее мучениями на костре и не преминут подбросить еще хвороста, чтобы сжечь Марджери дотла; жалость не шевельнется в них, причем не потому, что они видят в ней ведьму, а потому, что фермер Палмер заверил их, что можно ее сжечь, не опасаясь наказания по закону.
В костер подкинули новую вязанку терна, языки пламени взвились к небесам.
– Выводите ее! Пусть горит! – кричали мальчишки во дворе.
Несчастная Марджери закрыла глаза руками, не желая видеть ужасные всполохи.
– Джордж, Джордж, спаси меня, – рыдала она, – я верну тебе юность и силы.
– А ну-ка все назад! – громко рыкнул Палмер, когда толпа окружила нас и попыталась схватить Марджери и вытащить из-за моего кресла. – Слышали? Она предложила вылечить нашего приятеля Роузду.
– Любимая, ты не можешь сделать это, – сказал я.
– Не стоит, Джордж. Конечно же могу.
– Вы ее слышали, – бросил Палмер. – Расступаемся! Пусть делает то, что обещала.
Тут Маргарет подала голос. Она побоялась, как бы соперница не ускользнула от мести.
– Нет, отец, ей нельзя доверять. Ничего у нее не получится. Эта ведьма хочет всех околдовать. Забирайте ее, парни, бросайте в огонь. Не слушайте ни слова, сколько бы она ни умоляла.
– В огонь ее! – закричали все вокруг и сделали шаг ближе. – Ибо там самое место для таких, как она!
– Парни, играем по-честному! – вновь призвал всех к порядку Палмер и сильной рукой отодвинул толпу назад. – Ты, Маргарет, не вмешивайся. А ты, Марджери, или как еще ты себя называешь, поднимись и выйди вперед. Я и пальцем тебя не трону, если ты и впрямь возвратишь годы и здоровье Роузду. Но если что пойдет не так, я вот этой дубинкой переломаю тебе все косточки до единой, а потом собственными руками швырну в костер.
Марджери затряслась и во весь голос зарыдала от испуга.
– Так ты сделаешь это или нет? – спросил Палмер.
Бедная Марджери, чувствуя, что должна немедленно приступать, если хочет спастись от ужасной пытки, распрямилась и опасливо шагнула ко мне.
– Ребята, не мешаемся, быстренько отошли от нее, – скомандовал Палмер и дубинкой очертил пространство вокруг нас.
– Ох, Джордж, мне очень жаль, но придется сделать это, – сказала Марджери, и в ее голубых глазах засверкали слезы обиды. – Я бы ни за что не стала, если бы могла, правда-правда. Но тут ничего не поделаешь. Эти жуткие люди меня пугают. Нам могло быть так хорошо вместе, я бы холила и лелеяла тебя до самой смерти, а потом сама стала бы хозяйкой Бринсэбэтча, это бы всех-всех устроило. Но сам видишь: наше расчудесное соглашение, на которое ты ради меня пошел, расстраивается из-за злобы порочных людишек, кои ходят тут, как рыкающие львы, ища, кого поглотить[46]. Я сдаюсь, Джордж. Не думай обо мне превратно, я это делаю против моей воли и по принуждению. Ладно, дай мне свои руки.
Марджери встала напротив меня, мы сцепили пальцы и поглядели друг другу прямо в глаза. Бедняжка! Ее губы дрожали, слезы ручьями стекали с ресниц по мягким розовым щечкам. Это было для нее настоящим испытанием и крахом надежд, но она показала себя истинной христианкой и не бросила ни слова упрека своим мучителям. Подумайте только, на что она решилась! Это грубое зверье не сознавало величия ее самопожертвования. Но я подчинился, ибо не видел иного способа спасти Марджери.
Пока она держала меня за руки, я чувствовал, как потоки жизненной мощи перетекают из ее ладоней в мое тело. Кости перестали ныть. Ноги обрели силу. Голова прояснилась, и я ее поднял. Я лучше видел, лучше слышал; уловил запах торфа, горящего в камине, ощутил желание усадить Марджери к себе на колени и поцеловать, однако, когда посмотрел на нее, оно исчезло: Марджери старела, я молодел. Она усыхала, всякий цвет покидал щеки, глаза тускнели, и тут я внезапно вскочил, стряхнув ее руки со своих.
– Довольно, Марджери, хватит, – сказал я. – Ты вернула мне достаточно сил и здравия – остальное я по доброй воле дарую тебе. Ну а теперь вы все, послушайте-ка. – Мой голос звучал так же уверенно и громко, как у Палмера. – Вы в моем доме, а дом англичанина – это его крепость. Уходите из моего дома и с моего участка немедленно, или же я привлеку вас к ответственности за разбой и незаконное проникновение. Бог мой! Вы хоть знаете, где находитесь? Понимаете, кто я? Это Бринсэбэтч, я – Роузду. Гладстон, Чемберлен и Брэдлоу не все пустили под откос, и грязные радикалы пока не могут являться в чужие владения, чихая на всякие законы и приличия.
Я выхватил у Палмера дубинку и пошел с ней на незваных гостей. Все прятали от меня глаза. Сначала люди замялись, а потом поспешили прочь на улицу.
– Ты, Палмер, останься, – сказал я, – и Маргарет тоже. Но чтобы духу того сброда, что вы с собой притащили, тут не было.
– Все верно, Роузду, – произнес Палмер, пошире расставив ноги и скрестив руки на груди. – Ты вправе разогнать ту шайку-лейку, но от нас с Маргарет так быстро не избавиться. Было оглашение брака между тобой и моей дочерью, а ведьму я в расчет не беру: по закону она не существует.
Я молчал, переводя взгляд с Марджери на Маргарет. Палмер продолжил:
– Ты про нее сейчас особо не думай. Выглядит она теперь как твоя бабка.
Конечно, Марджери стала старой, пока крепкой, но действительно старой – слишком старой для той, кого ведут к брачному алтарю. Маргарет сияла молодостью и красотой, я даже пожалел, что она такая юная и открывает передо мной столько опасных возможностей. Затем увидел себя в зеркале – сплошь седого, перевалившего на другую сторону холма жизни. Однако я счел это преимуществом и задумчиво сказал:
– Ну да, в любовной перспективе их не сравнить. Но Марджери еще…
– Не надо сравнений, – прервал меня Палмер, заметив взгляд, которым одарила меня Маргарет, будто прошептала: «Погоди, тебе еще несдобровать». – Дай мне, как мужчина, свою руку и скажи, что на радость и горе берешь мою дочь в жены, а через месяц она станет хозяйкой Бринсэбэтча. Ваш брак в первый раз уже огласили сегодня.
– Давайте лучше поговорим об этом через годок-другой, – предложил я, цепляясь за семейные принципы.
– Нет, – отрезал Палмер. – Через месяц. Упрешься, и твоя карга отправится на костер.
– Ну, Палмер! – воскликнул я. – Ты же обещал, что пощадишь ее.
– А вот и нет. Я обещал переломать ей кости дубинкой и собственноручно кинуть в огонь, если она тебя не исцелит. Конечно, я до нее теперь ни дубинкой, ни пальцем не дотронусь, а вот ребята снаружи могут делать с ней что угодно. Я вижу, что тут к чему, и ты по-прежнему в опасности: пока в доме не будет другой женщины, эта ведьма может вновь тебя околдовать. И пусть той самой другой женщиной станет моя дочка. Пока она здесь, в доме не будет и ноги ни одной ворожеи с Кокс-Тора или красотки из Девоншира.
– Отец! – попробовала возмутиться Маргарет.
– Ладно, дочурка, я твой нрав знаю.
– Хорошо, но могли бы и промолчать.
– Давайте хотя бы на год отложим, – взмолился я.
– Нет, только на двадцать дней.
Снаружи раздался рев, это в огонь подкинули очередную вязанку сухого терна. Костер развели не во дворе, а на пустоши за оградой: там не мой участок, прав на то место у меня нет – негодяи знали это. Бедная Марджери попробовала взять меня за руку, но Маргарет тут же вмешалась и оттолкнула ее:
– А ну не смей его трогать!
– Вот видишь, – рассмеялся отец, – все как я и говорил. Давай скорей свою руку.
Я со вздохом протянул ее ему.
Я написал эти страницы, дабы предупредить людей о том, что Марджери из Кветера может быть где-то рядом – не знаю, впрочем, где. Полагаю, она ушла в Дартмурскую глушь и нашла себе пещеру среди гранитных скал, где и прячется от мальчишек, любящих бросать в нее камни. Я немного опасаюсь: люди едут туда дышать свежим воздухом и любоваться живописными окрестностями, но вдруг по недоумию или легкомыслию они ее обидят. Но опять-таки: я рассказал ее историю и верю, что теперь они станут держаться от Марджери подальше.
Да и сам я извлек урок из произошедшего со мной, и его мораль немного отличается от общепринятой, хотя близка к ней. Не спешите помогать тем, кто молит о помощи, а то сами и не заметите, как они выпьют вас до капельки.
Перевод с английского Евгении Янко
